355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Михин » «Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить » Текст книги (страница 19)
«Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 04:09

Текст книги "«Артиллеристы, Сталин дал приказ!» Мы умирали, чтобы победить"


Автор книги: Петр Михин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)

– По местам! – подаю команду.

Гость выставил перед глазами руку, смотрит на часы, засекает время, которое пройдет от подачи команды до производства учебного «выстрела». На самом-то деле стрелять некуда: фронт за двадцать километров, а гаубица бьет только на двенадцать. Поэтому мы должны только обозначить стрельбу, а выстрелов не производить.

В считаные секунды боевые расчеты заняли места у орудий, солдаты были недалеко, все уже знали о прибытии генералов на батарею. А командир батареи до моего прихода успел показать гостям, как перемещается ствол орудия при вращении маховичков наводки.

– По пехоте, бризантной гранатой, трубка десять, заряд полный, прицел сто, батарее, один снаряд, огонь! – последовала моя команда.

Натренированные в боях расчеты быстро и ловко делают свое дело: наводчики ставят прицелы, замковые поднимают стволы и открывают затворы, ящичные подают протертые снаряды, установщики свинчивают колпачки и ставят трубку, снаряды уже у заряжающих, те с силой загоняют полуторапудовых «поросят» в казенники, вставляют вслед за ними заряды, замковые закрывают затворы, наводчики отчаянно рвут боевые шнуры – и неожиданно для всех раздаются четыре громовых выстрела! Нашего генерала чуть кондрашка не хватил – раскрыл рот, глотает воздух: «А-а-а!» – и ничего сказать не может. Довольный быстрой работой расчетов, только что улыбавшийся генерал-югослав, в испуге опустив руку с часами, тоже немеет.

– Да что же ты делаешь, твою мать?! – зло кричит на меня генерал Миляев. – Куда же ты стреляешь?! Фронт-то за двадцать километров!

– Смотрите в небо, – показываю им рукой поверх орудий, – там сейчас разорвутся снаряды.

Но генералы никак не могут прийти в себя от неожиданных выстрелов – не успели ни увидеть ничего в небе, ни понять. В растерянности они зло оглядываются на меня. А в голубом бездонном небе, высоко-высоко над нами, показались четыре белых облачка-«барашка» от воздушных разрывов наших снарядов, тут же глухо стукнули их отзвуки на земле. Радостные огневики любуются плодами своей работы, а генералы ничего не видят. Сейчас вы у меня все увидите и услышите! – зло подумал я.

– Трубка три, четыре снаряда, беглый, огонь! – даю новую команду.

Не успели генералы опомниться, как батарея разразилась шестнадцатью новыми скорыми громовыми выстрелами. И тут же невысоко в небе, буквально над нами, как при праздничном фейерверке, из ничего появилось множество белых «барашков». Вслед за яркими вспышками в небе, как эхо только что прозвучавших выстрелов, послышалась частая дробь разрывов. Такое мог не увидеть и не услышать только мертвый!

Полюбовавшись происшедшим, генералы сомкнули рты, повеселели и заулыбались. Страх, гнев, растерянность и непонимание исчезли как не бывало.

– Ну, ты даешь, капитан! До смерти напугал нас, – примирительно сказал генерал Миляев.

– Быстро работают ваши расчеты, – похвалил нас на русском языке и гость, позабыв про переводчицу.

Укрощение строптивого

Новый командир 2-й батареи, заменивший Щеголькова, был из взводных, под моим присмотром он успешно осваивался с должностью. Батарея исправно поддерживала пехоту. Это меня успокоило. Но вот однажды узнаю от связистов, которые всегда все знают, что во 2-й батарее снова неблагополучно. Рядовой разведчик из матерых уголовников, некий Майданов, подмял под себя молодых офицеров и стал распоряжаться в батарее. Будучи ранее ординарцем у Щеголькова, он старательно прислуживал ему, доставал спиртное, передавал распоряжения командира старшине и на кухню, а потом от его имени и сам стал распоряжаться в батарее. Свою власть над людьми Майданов сохранил и после выдворения Щеголькова. Все в батарее боятся и слушаются его. Сам он вместо передовой находится на кухне, ничего не делает, отъедается, и нет на него никакой управы. Не командир взвода решает, кому из солдат быть на передовой, кому – в тылу, а Майданов. Кто же такой Майданов, откуда он взялся, каким образом удается ему держать власть в батарее?

Все три батареи моего дивизиона воюют автономно, мечутся вместе с батальонами по горным дорогам, посетить их не всегда возможно, связь с ними я поддерживаю по радио или телефону. В последние дни немцы особенно активно атакуют нашу пехоту, я безвыходно сижу на наблюдательном пункте, не теряю фашистов из виду, чтобы в любой момент огнем других батарей выручить попавших в беду батальон и мою батарею. Поэтому не имею возможности покинуть передовую, чтобы посетить 2-ю батарею, ознакомиться с обстановкой на месте и лично встретиться с Майдановым. Из разговоров по телефону, в основном ночью, когда немцы притихают, узнаю: Майданову за тридцать, из заключения попал в штрафную роту, в бою получил небольшую царапину, но все равно посчитали: искупил вину кровью. Это дало ему право в дальнейшем воевать на равных со всеми, и его прислали в мой дивизион в числе пополнения. Высокий, здоровенный, как медведь, крупного телосложения, Майданов заметно выделялся среди молоденьких, худющих солдатиков пополнения, поэтому был определен в разведку.

Я вспомнил, как еще летом он приходил ко мне на наблюдательный пункт вместе с командиром взвода управления 2-й батареи лейтенантом Воробьевым. Мне тогда бросилось в глаза какое-то несоответствие: молоденький тонкошеий лейтенант, подпоясанный солдатским ремнем, держит в руках автомат, а его тридцатилетний, разбитной, в пилотке набекрень разведчик – в офицерской портупее, с пистолетом на боку. Когда поинтересовался причиной такой метаморфозы, смущенный лейтенант ответил:

– Да просто разведчик захотел походить с пистолетом.

Я тут же приказал им обменяться ремнями и оружием и сделал внушение лейтенанту. А замполиту Карпову тогда позвонил и посоветовал поинтересоваться личностью разухабистого разведчика. Но Карпов, как всегда, не прислушался к моему предложению, сам же я в суматохе боев забыл о Майданове, а теперь подумал: вот когда еще Майданов стал подчинять себе офицеров. Может, и находившийся всегда под хмельком Щегольков был в зависимости от своего ординарца Майданова?

При первом взгляде на Майданова поражали его огромные, как гири, кулаки, неприкаянно висящие на длинных, жилистых руках. На большой, круглой, как шар, лысоватой голове кудрявились короткие, цыплячьего цвета засаленные волосы. Лицо было массивное. Курносый, с зияющими ноздрями нос. Плотно сжатые, тонкие, синеватые губы, растянутые во всю длину широкого рта. Широко поставленные оловянно-серые, водянистые навыкате глаза смотрели зло и мстительно. Весь его облик внушал окружающим какую-то настороженность и беспокойство, а иным и страх, потому что человек он был вероломный и мстительный. О себе, кто он, откуда, есть ли семья, ничего не рассказывал. Ни с кем не дружил. Но батарейцы знали, что Майданов – рецидивист, много раз получал сроки, каждый раз убегал, снова ловили его, судили, снова давали срок, в штрафную роту он попал из заключения, имея общий срок судимости свыше сорока лет.

Изредка, не без умысла, Майданов рассказывал батарейцам о своей жизни в заключении, где он всегда верховодил среди узников. Особое впечатление на солдат произвел его рассказ о том, как он с корешем бежал с Новой Земли, прихватив с собою на съедение двух «дурачков» из заключенных, которым обещал свободу. Когда Майданов рассказывал о своих ледовых подвигах, кто-то из батарейцев спросил:

– Когда прикончили и стали съедать первого «дурачка», второй-то догадался, наверное, о своей участи?

– Поначалу он испугался, что-то заподозрил. Но потом успокоился и жрал человечину вместе с нами за милую душу, голод-то не тетка, – пояснял Майданов. – А потом, я же не публично кончал первого, просто, незаметно для других «помог» ему виском на торос наскочить, вот и все. Зачем его волновать, от волнений свежатина будет не та, да и кровь теряет вкус. Между прочим, – вздохнув, закончил свои откровения Майданов, – с того разу я и приноровился к горячей крови.

Убить человека еще в мирное время для Майданова ничего не значило. Был бы повод. А силы, хитрости и коварства ему не занимать. Разбойный нрав заглушал в нем угрызения совести или сожаление по поводу содеянного. А проявленные при этом беспощадность и вероломство сходили у него за своеобразную доблесть и шик, которые, с одной стороны, вызывали восхищение и зависть у воровского окружения, с другой – устрашали тех, кто вздумает не повиноваться ему.

Вникнув в суть происходившего во 2-й батарее и оценив новую угрозу боеспособности подразделения, я вознамерился действовать немедленно. Но обстановка на передовой по-прежнему не позволяла мне покидать свой наблюдательный пункт. Звоню по телефону в тылы дивизиона, где постоянно пребывает мой заместитель по политчасти капитан Карпов. Прошу его сходить на кухню 2-й батареи, которая располагается в том же тыловом селе, где находится и сам Карпов, встретиться с Майдановым и навести порядок в батарее. Это как раз по его воспитательной части, жизненного опыта у него достаточно, ему под сорок, он не только на семнадцать лет старше меня, но и намного старше Майданова. Однако Карпов встречаться с Майдановым категорически отказался. Из разговора с ним я понял, что он не только боится возможного обстрела по пути в батарею, но и опасается встречи с бывшим уголовником. Приказать своему замполиту я не мог, я уже получил нагоняй от замполита полка за то, что пытался направить политработников дивизиона в батареи, чтобы они встретились там с солдатами. Жаль, конечно, что неотложное дело будет стоять, да и обидно: ведь Карпову до кухни батареи каких-нибудь сотню метров пройти по тыловому селу, мне же надо выходить из боя, на животе ползти под пулеметным огнем, потом через горы бежать три километра в тылы, а главное – немцев опасно оставлять без присмотра. Но что поделаешь, замполит – полномочный представитель партии, и только про себя я могу возмутиться: сколько же можно пастись при штабе и ничего не делать?!

Улучив момент, когда немцы не проявляли особой активности, я побежал в тылы 2-й батареи. Было часов десять утра. Светило солнце. На передовой тишина. Но стоило мне выползти на открытое место, как недремлющие немцы тут же открыли пулеметный огонь. Вжавшись в землю, я замер. Терпеливо дождался, пока немцам надоест меня караулить. Рывок – и за камни. Запоздалая пулеметная очередь зло брызнула осколками камня.

Батарейная кухня, где пребывает Майданов, располагается в небольшом горном селе в трех километрах от передовой и метрах в двухстах от огневой позиции батареи. Во дворе дымит отцепленная от машины полевая кухня-двуколка. Повара и несколько солдат заняты приготовлением обеда. Старшина батареи, небольшой юркий украинец Макуха, хлопочет около привязанного к повозке бычка – никак не может пристрелить его из пистолета. Пули отскакивают от лба животного. Я посоветовал выстрелить в ухо. Бычок свалился. Узнаю, что Майданов находится в хате. Чтобы не идти на поклон к нему, посылаю старшину вызвать его во двор.

– Он отдыхает, ждет горячей крови и печенки от бычка, во двор идти отказался, – докладывает вернувшийся из хаты старшина.

– Вы сказали ему, что его вызывает командир дивизиона?

– Он знает, но встречаться не желает.

Это неслыханно, чтобы рядовой солдат отказался выйти на вызов командира дивизиона! Но что делать? Иду в хату сам.

Трое солдат сидят на низкой скамейке у стены под окном, чистят картошку. Напротив входа на большой, массивной кровати с высоко взбитой периной, подложив под зад огромную пуховую подушку, восседает Майданов. Я сразу узнал его по круглому безбровому лицу. Правда, раньше был он худощав, теперь же разъелся до неприличия. При моем появлении солдаты, что чистили картошку, вскочили на ноги, вытянулись в струнку и поприветствовали меня. По улыбкам на лицах вижу, что делают они это не ради устава, а выражают свое доброе ко мне отношение. Они рады, что к ним с передовой пришел командир дивизиона, что я живой и невредимый. Тыловики всегда с уважением относятся к окопникам, испытывая какую-то вину перед теми, кто ползает под пулями на передовой, куда и пищу-то можно поднести раз в сутки, ночью.

Майданов же не шелохнулся. Невозмутимо продолжает восседать высоко на пуховиках лицом к двери. Во рту сигарета. Закинутые одна на другую ноги свисают вниз, не касаясь пола. Левая рука, на которую он опирается, чуть не по локоть утопает в пышной перине, пудовый кулак правой расслабленно лежит на колене. В другое время я бы не обратил внимания, что какой-то солдат не поприветствовал меня. По натуре я не властолюбив и солдафонские замашки не по мне. Но тут совсем другое дело. Я же специально пришел сюда с передовой, бросив неотложные дела, чтобы разобраться с Майдановым. И не могу не обратить внимания на то, как он встречает меня. Надо с первой же минуты задать нужный тон во взаимоотношениях с нарушителем.

– А вы почему не приветствуете командира дивизиона? – спокойно, но требовательно обращаюсь к Майданову.

С армейской точки зрения я ему не то что в отцы, а в прадеды гожусь. Я же не старшина и не взводный, даже не командир батареи или штабист батальонного звена, а командир дивизиона! Но Майданов, наверное, с позиции своих сорока каторжных лет и с высоты подушек почти королевской кровати по-своему увидел двадцатилетнего капитана. Он решил не только главенствовать в батарее, как когда-то на тюремных нарах, но и не подчиняться командиру дивизиона. Совсем обнаглел! Насмешливо глядя на меня, Майданов еще больше приосанился, перевалил сигарету из одного угла рта в другой и капризно процедил:

– Буду я всякого… – он выругался матом, – приветствовать.

Такого вызова я не ожидал. Я привык к доброму отношению к себе не только своих подчиненных, но и солдат других дивизионов. Даже мало кого уважающие горделивые разведчики штаба дивизии кланяются мне. Только мне как артиллеристу доверяют они свои жизни, когда пересекают линию фронта. А пехотинцы, если я с ними рядом, совсем расслабляются и чувствуют себя уверенно и защищенно: никакие немцы им не страшны, мои снаряды накроют фашистов в любой точке. А тут такое оскорбление! Больше, чем оскорбление, – это же вызов, посягательство на всевластие, наглое: а что ты мне сделаешь?! Такое поведение надо пресекать немедленно, иначе будет поздно. Но как? Повернуться и уйти, чтобы прислать конвоиров и арестовать нахала? Его никакие конвоиры не удержат. До убийства дойдет и своей жизни не пожалеет. Проглотить обиду и начать читать мораль? Не тот он человек. Все эти мысли промелькнули за пару секунд, пока я гневно смотрел на негодяя. Даже успел подумать: вот почему не захотел с ним встречаться многоопытный Карпов. Так что же делать? Остается единственное: на грубость и цинизм ответить не менее вероломно. Надо как-то ошарашить его. Моя главная задача, ради которой я бросил немцев и прибежал сюда, – развенчать и справедливо унизить в глазах батарейцев Майданова, показать, что он не всесильный, взять верх над ним, прекратить его верховодство в батарее. Это и хорошо, что он надерзил мне, дал повод вступить с ним в схватку. Причем на равных, в манере уголовников, на уровне их звериной морали: господствует сильнейший. Но как? Он же физически сильнее меня…

И тут в глаза мне снова бросились его не касавшиеся пола ноги. Решение пришло мгновенно. Делаю рывок вперед и изо всей силы, на которую способен в момент смертельной опасности, ударяю Майданова правым кулаком в левое ухо. Только в момент удара я вспомнил о собственной безопасности, но успокоил себя: увернусь, я маневреннее, а там и солдаты за меня вступятся. Мой удар так оглушил Майданова, с такой скоростью повел его могучее тело влево – сработала-таки его неустойчивость на пышной кровати без касания пола, – его так поразила неожиданность случившегося, что он оказался в шоке и полном смятении, потерял всякую ориентацию. В себя он пришел только тогда, когда уже стоял на четвереньках на полу, у моих ног. Он встряхнул своей могучей головой и дико, ошалело, снизу вверх посмотрел своими белесыми, выкатившимися глазами сначала на меня, потом на присутствовавших при этом солдат. Такое состояние и положение для него было явно новым.

Я не стал ждать, пока Майданов окончательно придет в себя. Громко, четко, по-командирски крикнул ему:

– Через час явишься ко мне на НП! – и, решительно повернувшись, вышел из хаты.

Триумфальная весть, что всесильный Майданов повержен, вырвалась во двор кухни, а потом связисты по телефонам разнесли ее по всему дивизиону. Посрамленному Майданову оставаться в батарее стало больше невозможно. Через час он был у меня на НП.

Как ни в чем не бывало назначаю его разведчиком к себе в управление дивизиона, службу приказываю нести на моем наблюдательном пункте. Мои разведчики, которым предстояло теперь жить в одном окопе с угомоненным разбойником, не обрадовались такому пополнению своего семейства. А так как я был им отцом и другом, они откровенно, с обидой и непониманием, отнеслись к моему эксперименту. Некоторые прямо заявили:

– Что вы делаете, товарищ капитан? Он же при первом удобном случае пристрелит вас.

– А вы на что! – отпарировал я. И тут же посоветовал: – Только обращаться с ним как ни в чем не бывало, но исподволь присматривайте.

– Не вздумай чего насчет капитана, – шепнули ему все же мои ребята.

Сам я никогда и вида не подал, что между нами с Майдановым что-то произошло. Просто перевел его из батареи к себе на НП – вот и все. Запросто относились к нему и разведчики со связистами. Майданов прижился на передовой. Наряду со всеми нес дежурства, разведывал цели, оборудовал блиндажики, места наблюдения и стойко переносил постоянные обстрелы. Не трусил, когда фашисты окружали наш наблюдательный пункт. Когда шли в атаку мы, рядом со мною несся на вражеские позиции под градом пуль и Майданов. Смелости, выносливости и смекалки было ему не занимать. Не щадя жизни, бросался он под огонь, чтобы вытащить с нейтралки раненого. Как всякий храбрый человек, он наслаждался чувством смертельной опасности. И уже не ради куража, как прежде, а ради правого общего дела.

Дружный коллектив разведчиков и связистов принял Майданова. Он это чувствовал и гордился этим. В свободное время Майданов вместе со всеми шутил, обсуждал разные вопросы, откровенно делился мыслями. Однажды, выбрав подходящее время, когда мы стояли с ним в окопе около стереотрубы, рассматривая немецкие окопы, он обратился ко мне с предложением поговорить по душам:

– А знаете, товарищ капитан, вы были первым, кто осмелился поднять на меня руку, – признался он, – да и ударили вы меня крепко. Вот я и зауважал вас. Конечно, большую роль сыграл и ваш боевой авторитет. Ни от кого другого я бы не потерпел такого. А вами горжусь и нисколько не обижаюсь.

– Я уже и позабыл, что мы когда-то не поладили. Ты же хороший парень, вот я и взял тебя к себе в разведку.

Каждый раз во время наших атак и перебежек под пулеметно-автоматным огнем противника я постоянно переживал за Майданова: уж слишком хорошую цель представляла для немцев его крупная фигура. В бою Майданов часто оказывался рядом со мной. Однажды за Будапештом во время атаки немецких танков я в роли наводчика был настолько увлечен стрельбой из пушки, что в грохоте боя не слышал, как с тыла на нас устремились другие немецкие танки. Майданов за долю секунды выхватил меня из-под гусеницы «Пантеры».

Когда в непрерывных боях Майданов сроднился с нами, он уже и не казался нам некрасивым – обычное, улыбчивое, доброе лицо хорошего человека. Да и психологически в горниле войны он совершенно переменился. Ребята познакомили его заочно, по письмам, с одной девушкой с Украины. По фотографии он влюбился в нее и после войны, демобилизовавшись, поехал в Днепропетровскую область жениться на ней. Мы трогательно попрощались. На его груди заслуженно сияла медаль «За отвагу».

Глава восемнадцатая

Югославия

Декабрь 1944 года

Соперницы

На исходе был сорок четвертый год. Закончилась солнечная, благодатная югославская осень. С декабрьскими дождями уходило тепло и меркла зелень. А мы продолжали воевать с немцами. Продолжали изо дня в день, каждый час и каждую минуту, днем и ночью, невзирая ни на время года, ни на погоду. Наступаем вверх по Дунаю на Вуковар. Однако до него еще далеко: километров двадцать. Атакуем деревню Опатовац. Погода мерзкая. Пасмурно и сумрачно, мокро и грязно, холодно и неуютно. Сильный ветер гонит низкие, косматые темно-лиловые облака на восток. Из них то и дело пологами опускается мелкий дождик. Грязь под ногами разжижилась, и мы, пригнувшись, скользя и спотыкаясь, бежим, падаем наземь, ползем, снова вскакиваем и под пулями и осколками несемся вперед. Рвущиеся вблизи, а то и между нами, мины и снаряды обдают не только смертоносными осколками, но и комьями земли, жидкой грязью.

Я бегу рядом с комбатом Морозовым в цепи атакующих. С помощью спешащего рядом телефониста передаю команды на батарею и уничтожаю своими снарядами немецкие пулеметы. Морозов доволен, атака идет успешно. Я оказался с ним рядом, среди атакующих по его настойчивой просьбе: «Ну не получится у меня без тебя атака, только ты сумеешь своим огнем подавить пулеметы». Теперь я командую дивизионом и место мое в бою немного позади, на КП командира полка. Но чего ради дружбы не сделаешь – и в атаку побежишь.

У меня перебило осколком телефонный кабель, стрелять я не могу, но все равно продолжаю бежать рядом с Морозовым в надежде, что порыв кабеля мои связисты найдут и исправят, связь с батареей возобновится и я снова ударю своими снарядами по немцам. Но тут случился близкий разрыв немецкого снаряда – и я бездыханным остаюсь лежать на грязной земле.

По счастливой случайности меня не убило и даже не ранило, только сильно контузило.

Когда же через сутки я пришел в сознание, то, не успев еще открыть глаза, первым делом обрадовался: живой! Поднимаю веки и вижу, что лежу я не на мокрой, сырой и грязной земле под дождем, а в чистейшей, кипенно-белой постели, в просторной, светлой комнате, насквозь пронизанной солнечными лучами. Лежу на спине, и над моею головой склонилась девушка. Молодая, красивая, румяная, со светлыми завитушками тончайших, сияющих кудрявых волос. В свете солнечного дня ее образ показался мне каким-то неземным и полупрозрачным. Она ласково гладила мою голову, улыбалась про себя и внимательно рассматривала мое лицо.

Я знал, что я или убит, или сильно контужен, потому что сразу вспомнил, как в метре от меня после короткого воя рванул немецкий снаряд. Вспомнил и то, что в мгновение между воем и взрывом успел представить, как разлетаются во все стороны части моего тела. Вернее, промелькнула картинка из ранее виденного: взрыв мины под ногами солдата – и в клубах дыма и пыли высоко вверху мелькают оторванные руки, ноги и голова. А может быть, я слышал вой не «своего» снаряда, а того, который рванул чуть ранее поодаль? Говорят же, что шум того снаряда, который убьет тебя, обычно не слышишь.

Теперь же, ощутив через сутки возвращение сознания, я все это вспомнил, но мне казалось, что взрыв произошел не вчера, а только что. Обрадовался, что мыслю, – значит, живой. Но тут же радость гасится страшной мыслью: а может, голова-то цела и еще соображает, даже воображает, а тела-то уже и нет совсем. Да его, тела-то, и не должно быть! Чудовищный близкий взрыв разорвал все мое тело на части и раскидал их в разные стороны. Вот и валяется в кустах оторванная голова, из которой не вытекла еще вся кровь, а потому она очнулась и соображает.

Однако вид белоснежной постели и небесные черты девичьего лица тут же успокаивают: ну конечно же, я жив, и тело цело, коли лежу в постели. Не будет же девушка гладить оторванную, кровоточащую голову. Все-таки удивительное создание – человеческий мозг! С какою же быстротой рождаются в нем и проносятся в сознании, сменяя друг друга, мысли. Особенно в экстремальных ситуациях. Вот и у меня, как молния, высветилась новая, страшная, догадка: да ведь я же в раю! Как же я сразу-то не сообразил?! Откуда же взяться среди дождя и грязи белой, чистой постели? Я не только успел погибнуть, перенестись душою на тот свет, но уже и обжился в нем: лежу в мифической постели в компании с видением давно умершей девушки, я даже вспомнил, на кого из живых знакомых девушек она похожа.

Тут девушка, заметив движение моих век, по-земному громко вскрикнула. В ее голосе смешались страх и радость. На крик к постели подбежала средних лет женщина. Обе они смотрели на меня добрыми, ласковыми глазами. Молча глядя на них, я быстро спустился с небес на землю и окончательно уверился в мысли, что я жив и тело, по всей видимости, при мне. Еще я понял, что нахожусь в доме добрых людей, которые обо мне заботятся. Никакой это не рай и не сон, а самая настоящая явь. И очень приятная.

Осколки близко разорвавшегося снаряда, безусловно, разметали бы меня по кусочкам, но, на мое счастье, взрыв произошел как раз в тот момент, когда после короткого броска я плашмя упал в неглубокую лощинку. Осколки пронеслись над моим телом. После я узнал, что тот злополучный снаряд насмерть изрешетил четверых пехотинцев, которые бежали рядом со мною. А «неубиваемый» комбат Морозов, батальон которого я поддерживал огнем своих батарей, и на этот раз остался невредимым. Как ни в чем не бывало, он вскочил на ноги и продолжал бежать в цепи атакующих к немецким окопам. А вот мои разведчики посчитали меня убитым, потому что я не подавал никаких признаков жизни.

Когда немцы отступили и скрылись за деревней, ребята вернулись на место моей мнимой гибели, схватили и потащили меня к братской могиле. Ее неспешно рыла в центре села у церкви похоронная команда. Когда разведчики остановились, чтобы передохнуть – на войне все делалось бегом, кому-то из них показалось, что я живой. Тут уж они более осторожно, на вытянутых руках занесли меня в домик, который выделялся среди других не столько размерами, сколько особой ухоженностью и чистотою оконных стекол. Положили на высокую хозяйскую кровать в спальне, тщательнее осмотрели: ран не нашли – значит, только контужен. А если ран нет, в санбат можно и не отправлять: Костя Матвеев, дивизионный фельдшер, вылечит, ему не в первый раз. Вытерли мокрым полотенцем кровь на губах и ушах и поручили хозяйке дома присмотреть за мной. Сами же отправились на передовую – людей, как всегда, не хватало.

Вскоре в этот домик въехал на побывку, так сказать – к своему командиру, штаб моего дивизиона. Штабисты обрадовались, что их командир не убит, как передали по телефону, а только контужен – может, и поправится. Так впервые я оказался на длительное время в своем штабе. Обычно-то мое рабочее место – передовая.

Мой ровесник, двадцатитрехлетний начштаба капитан Советов руководил теперь не только штабом, но временно командовал и дивизионом. Быстрый оренбуржец, с осиной талией и хорошей армейской выправкой, совсем почти без растительности на молодом, красивом, нежном лице – видимо, сказалась примесь какой-то восточной крови, стал заправлять делами всего дивизиона. Культурный, вежливый и обходительный капитан быстро вошел в дружбу с хозяевами домика: венгром-отцом, сербкой-матерью и их семнадцатилетней дочкой. Потом, когда я поправлюсь и буду не менее близок этой семье, хозяин пожалуется мне, не для передачи капитану, конечно, что деликатный молодой человек постепенно выпил весь сироп из банок с компотом, которые стояли на окнах в прихожей, временно ставшей штабом дивизиона.

– Сашка, что же ты наделал, компот-то теперь пропадет, – укорил я начальника своего штаба.

– Вот черти, заметили, я вроде бы и отпивал понемножку, – по-детски оправдывался мой товарищ.

Между тем наше наступление застопорилось в трех километрах западнее Опатоваца, в котором я находился вместе со своим штабом. До Вуковара оставалось еще километров пятнадцать, а прямо перед нами стоял сильно укрепленный немцами городок Сотин. Силы у нашей дивизии совсем иссякли, и мы перешли от наступления к обороне. Под городом Сотин мы стояли дней десять, пока нас не сменила болгарская армия, а сами мы переправились потом через Дунай и стали наступать на север, в сторону венгерской границы.

Пока мои подчиненные укрепляли оборонительные позиции под Сотином, я продолжал приходить в себя после контузии в деревне Опатовац. Лечил меня наш фельдшер Костя Матвеев, а уход осуществляли хозяева домика: мать и дочка. Дня через три я начал вставать с постели. Перестала болеть голова, тело постепенно оправлялось от мгновенного, но очень мощного толчка взрывной волны. Хозяева хорошо кормили всех нас и относились очень ласково. Мы чувствовали себя у них как дома. Девушка, ее звали Миланка, мне очень нравилась, и мы подолгу засиживались с нею по вечерам. Она искренно влюбилась в меня. Я же позволить себе этого не мог, потому что знал: жениться на иностранке – дело невозможное. Но сердцу не прикажешь, основательно привязался и я к ней. Через неделю я уже совсем поправился и в дневные часы стал посещать передовую, свой наблюдательный пункт. Считал, что без меня там никак не обойдутся. А на ночь приходил в Опатовац. И не столько в штаб и к хозяевам, сколько к Миланке.

* * *

Перед нашим уходом из Опатоваца для поддержки болгарской армии, которая сменила нас, прибыли части Народной-освободительной армии Югославии. Мы по старинке продолжали называть их партизанами. Подразделение партизан поселилось и в нашем домике, но разместились они в сенях и в надворных постройках. Мы познакомились с новоявленными соседями и как соратники быстро сошлись. Устраивали совместные обеды и танцы. Среди партизан была одна девушка. Звали ее Япанка. Это была прямая противоположность Миланке. Тонкая и нежная, полупрозрачная в своем легком ситцевом платьице Миланка была стройна, как кипарис, легка, как пушинка, личико белое-белое, с румянцем на щеках, иссиня-голубые глаза светились, как васильки, а вьющиеся светлые волосы были неимоверно тонкими, концы локонов-колечек поднимались вверх при малейшем дуновении ветерка. По характеру – сама покорность, вежлива, предупредительна.

Волевая и настойчивая Япанка тоже по-своему была хороша. Шоколадного цвета лицо ее было немного смугловатым, но нежным-нежным. Округлые скулы выдавались настолько мало, что, с одной стороны, говорили о восточном происхождении, а с другой – придавали вместе с небольшим изящным носиком ее лицу неимоверную красоту. Большие, теплые, живые и быстрые глаза, опушенные длинными, черными, мохнатыми ресницами, с белыми яркими белками, были несказанно черны. Их влажная поволока таила в себе какую-то неизведанную глубину, загадочность и негу. Ее черные, прямые и толстые, как ухоженный конский хвост, волосы были ровно подстрижены и заправлены в пилотку. Они не вносили грубости и дисгармонии в ее облик, являя собой прекрасную оправу для миловидного личика. Плотного сложения, энергичная, быстрая в поступках и движениях, облаченная в закрытую, черную кожанку, туго перетянутую ремнем с маленьким пистолетиком на боку, всегда в брюках и сапогах, Япанка была предметом любования всех партизан отряда. Но строгий, вплоть до расстрела, режим взаимоотношений полов в партизанских отрядах Югославии исключал всякое ухаживание, и Япанка была свободна, как бабочка. Ею могли только любоваться и исполнять ее капризы. Но не было для партизанок специального запрета водить дружбу с советскими воинами, да и мог ли оказаться властен запрет, если бы он даже существовал, над страстной душой и огненным темпераментом молодой, южных кровей девицы. А она, как и Миланка, тоже влюбилась в меня. Чем я привлекал их, не знаю. Но только не тем, что был командиром над всеми обитателями дома и что все меня уважали и слушались. Совершенно не осведомлены были обе девицы и о моих боевых качествах. Скорее всего я нравился им своею внешностью и обхождением. А может, опрятностью и интеллигентностью, которые особенно бросались в глаза на фоне грубоватой простоты солдатской массы. Япанке, как она призналась мне, понравился цвет и румянец моего лица, спокойный, смелый и открытый взгляд. Последнее качество она долго не могла мне объяснить на своем сербском языке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю