Текст книги "Детство в тюрьме"
Автор книги: Петр Якир
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 7 страниц)
Я ответил «осужденный», так как считал, что вместе с мамой был осужден на 5 лет ссылки.
Халатно обыскав и составив акт на все мои вещи, которые препроводили в камеру хранения, меня с маленьким чемоданчиком подвели к какой-то двери на первом этаже. На двери стоял № 7. Открыли замок, со скрипом отдернули дверь камеры.
– Проходи, – сказал надзиратель.
Я перешагнул порог, и дверь за мной закрылась.
Передо мной была довольно большая камера с двумя большими окнами, на которых были железные козырьки; довольно густо стояли железные кровати с матрацами и одеялами. Но более всего меня поразило то, что все обитатели, которые там находились, а их было около 40 человек, были с длинными-длинными бородами и длинными волосами. Из глубины камеры послышался бас:
– У, какого соколика к нам бросили!.. Он нам сейчас спляшет.
Я растерялся и продолжал стоять у двери. Кто-то другой сказал:
– Ну, что ты пугаешь мальчика. Ты видишь – он маленький.
Ко мне подошел низкого роста человек, взял меня за руку и сказал:
– Проходи, проходи – не бойся.
Провел меня в центр камеры, усадил на койку. Вокруг нас собрались остальные. Мне было немного страшно, потому что у всех был необычный вид.
– Ну, рассказывай, за что и откуда… – сказал тот же бас.
Я начал рассказывать. Как потом выяснилось, это были священники-«илиодоровцы». Илиодор, архимандрит Царицынский, еще в первые годы советской власти бежал за границу. Несколько раз он присылал письма священникам. Этого было достаточно, чтобы арестовать в 1937 году всех священнослужителей Астрахани и Сталинграда, объявив их участниками антисоветской организации, связанной с эмигрировавшим Илиодором. Они все были уже осуждены и получили сроки 5-10 лет.
Кроме них в камере были еще два донских казака со станицы Урюпинская, обвиненные в подготовке казачьего восстания, чего и в помине не было. Несмотря на это, они были осуждены на 10 лет каждый.
Часов в 8 утра принесли пайки. Тогда взрослым давали 600 грамм хлеба, а мне принесли большую пайку, ибо малолетним полагалось 800 грамм. У меня в чемоданчике были конфеты. Сокамерники захлопотали вокруг меня, дали кружку крепко заваренного чая, кусок балыка, кусок сала и даже яичко «вкрутую». Весь день я им рассказывал о себе, матери и отце. Они слушали, охая да ахая, и говорили: «Ну, до чего же дошли, антихристы: малых детей в тюрьму сажают ни за что».
Вечером после ужина (днем была баланда, сделанная из тука – маленькие рыбешки, перемолотые на удобрение; баланды никто не ел, так как у всех были передачи) все собрались около самого пожилого старца, которого звали отец Андрей, и тихо запели песни. Кстати, они пели не только церковные песнопения, но и такие песни, как «Вечерний звон» и далее «Как дело измены». Голоса у них были прекрасные. Акустика в камере тоже. Это производило колоссальное впечатление.
Двери камеры открылись, и два надзирателя стали слушать пение.
Часов в десять вечера все легли спать. Я, получив койку, матрац и одеяло, тоже улегся, но долго не мог заснуть; наконец, заснул. Мне снилось, что отец лежит в гробу в Колонном зале, а я около гроба рядом с Ворошиловым. Вдруг отец встает из гроба. Я и Ворошилов испугались. Я проснулся утром – матрац мокрый. Мой сосед, пожилой священник, качая головой, сказал:
– Это потому, мальчик, что дух твой ослаб. Ты соберись с духом, а то не выдержишь – помрешь. Дух будет силен – и плоть будет сильна!
Так кончились первые сутки. Мне не было тогда еще пятнадцати лет…
На третий день меня вызвал начальник корпуса и раскричался на меня, почему я обманываю дежурных, заявляя, что я уже осужден.
– Я не знал, что я под следствием, – ответил я. – Я знаю, что я выслан, а, следовательно, и осужден.
Начальник корпуса приказал дежурному немедленно перевести меня в следственную камеру. Я взял свой чемоданчик, попрощался со старцами, и меня повели на второй этаж. В конце коридора у камеры № 12 остановились. Двери открыли, и я очутился в такой же по величине камере, как камера № 7, только в ней было в два раза больше народа. Ходить по камере было трудно: все сплошь было уставлено койками.
Режим в этом корпусе в то время был очень легкий. На втором этаже еще не успели навесить козырьки, и в окна было видно реку Кутум, дорожку, по которой ходили вольные, сетевязальную фабрику и прогулочный двор. Передачи разрешались один раз в десять дней в неограниченном количестве. Народ в камере был разношерстный и разновозрастный. В основном сидели люди «второй категории», т. е. не руководящие работники. У многих было закончено следствие, которое у них проходило в ДПЗ (Доме предварительного заключения) НКВД. Позже ДПЗ стали называть внутренней тюрьмой.
Один из сидевших был рабочий, осужденный по ст. 58-7 (вредительство). Он и его товарищи воровали проволоку на заводе, а из нее рубили гвозди и продавали. Простая кража стала к этому времени квалифицироваться как политическое преступление.
Сидел в этой камере и один молодой человек по фамилии Кашкин. До ареста он работал на тарной фабрике66
Фабрика, изготовляющая тару.
[Закрыть] в Астрахани. Как-то его назначили ночным дежурным по фабрике. В эту ночь на фабрике произошел пожар, его арестовали и присудили к трем годам. Это происходило в 1936 году. Родители его наняли хорошего адвоката, который добился снижения срока до 2 лет, а затем подал жалобу в порядке прокурорского надзора. Жалоба была удовлетворена, состоялся пересуд, и срок был снижен до года. Родители обратились еще раз в Верховный суд СССР. Последний отменил приговор и послал дело на новое доследование. Время шло, наступил 1937 год. Доследование вдруг стали вести по ст. 58-9 (диверсия), и вместо желанной воли он получил 10 лет лагерей без права обжалования.
Все сидевшие в нашей камере прошли следствие уже нового типа. Следователи вели себя грубо, кричали, запугивали, а иногда и били. Обычно следствие шло недолго. Некоторые признавались, другие – нет, хотя состава преступления ни у кого не было. Тех, кто признавался, направляли в спецколлегию областного суда, и они, по крайней мере, видели своих судей; тех, кто отрицал свою вину, пропускали через ОСО или спецтройку, которые являлись заочными, внесудебными органами и судили по формулировкам вроде: ЧСИР, о которой я уже упоминал; АСА (антисоветская агитация); КРД (контрреволюционная деятельность), с добавлениями «Т» или «Б», т. е. «троцкист» или «бухаринец»; СОЭ (социально опасный элемент); ПШ (пособничество шпионажу); ПД (пособничество диверсии); КРА (контрреволюционная агитация). Уголовников судили по формулировке СВЭ (социально вредный элемент).
Сроки по ОСО и спецтройке в основном были стандартными: процентов 80 осужденных получали 8-10 лет, процентов 15 – 5 лет и процентов 5–3 года.
Из людей, в прошлом примыкавших к оппозиции, единственным человеком в нашей камере был Иван Колотилов. Он участвовал в студенческом троцкистском кружке в Москве и с 1928 года неоднократно высылался. Когда его арестовали в Астрахани, от него долго добивались признания, что он в 1932 году «сколотил» в Астрахани кружок молодежи и проповедовал в нем идею невозможности построения коммунизма в одной стране. При подписании 206 ст. (соответствует нынешней 201 – окончание следствия), Колотилов разорвал поясок от кальсон и вытащил справку о том, что в 1932 году он был в Семипалатинске, а не в Астрахани. Следователь разозлился, ударил его по лицу и закричал:
– Все равно тебя осудим!
Дело было предназначено для спецколлегии, оно и пошло в нее. После приговора Колотилов попал в другую камеру, как раз под нами; мы при помощи ниточного парашюта получили от него рассказ о суде и переписывались с ним вплоть до получения ответа на кассацию. По его рассказам, суд спокойно «проглотил» доказательства того, что в этот период его не было в городе Астрахани, и приговорил к десяти годам лишения свободы. Колотилов подал на кассацию, в которой заявил, что он никогда в жизни не говорил о невозможности построения коммунизма в одной стране, так как он считает, что даже социализм не может быть построен вообще. Кассационная инстанция, не обратив внимания на это в высшей степени криминальное заявление, спокойно утвердила приговор.
Сидел в нашей камере один еврей, Абрам Хайкин. Он раньше жил со своими родителями в Польше, арестован был по обвинению в шпионаже. От него добивались признания в том, что он ходил на рыбалку для того, чтобы считать пароходы, проходившие по Волге, и отправлять эти сведения польской разведке. Следствие затянулось, и Абрам был осужден военной коллегией в декабре 1937 года на 15 лет.
Приближалось 20-летие Октябрьской революции. Вспоминая, что к 10-летию Октября была проведена полная амнистия77
По Мал. Сов. Энцикл. (1937) – лишь частичная амнистия.
[Закрыть], никто не сомневался в том, что амнистия будет и сейчас.
В начале ноября 1937 года с прогулочного двора послышался знакомый голос. Я пробрался к окну и увидел, что среди гуляющих ходит мой двоюродный брат Юра. Я ему закричал:
– Когда и какими судьбами ты попал сюда?
– Сегодня ночью забрали маму, младшего брата Володьку отвезли в детприемник, а меня – прямо в тюрьму.
Его не допрашивали и не предъявляли никакого обвинения, а так как он был одет в военную форму (он ее любил), то его посадили в камеру к военнослужащим. Надзиратели закричали, чтобы мы не переговаривались, но я уже знал, в какой камере он находится.
На следующее утро я занял позицию у окна, ожидая увидеть брата на прогулке, и очень удивился, когда вдруг увидел еще одного своего сверстника – Сашу Агапова, сына одного руководящего работника на Кавказе, с которым мы были знакомы по ссылке. Радость моя была велика. Он оказался более разговорчивым, чем мой брат. Его арестовали накануне вечером, мать отвезли в женскую тюрьму, а его на допрос к Московкину. Допрос касался его участия в нашей анархической конной банде. Таким образом, вся «банда» была на месте, т. е. в тюрьме.
7 ноября утром все оделись в лучшие свои одежки в честь Великого праздника Октября. После обеда кто-то затянул «Интернационал», это всех взбодрило: гимн подтягивала почти вся камера. В экстазе кто-то снял с себя красную майку и, пробравшись к окну, замахал ею через решетку. Вдруг с вышки раздались два выстрела. Песню сразу прекратили, и все набросились на махавшего с упреками, что он нарушает внутренний распорядок тюрьмы. Через несколько минут дверь камеры открылась, прибежавшие надзиратели потребовали, чтобы махавший вышел в коридор. Он вышел. Через некоторое время пришли за его вещами. Как заявил нам надзиратель, он был переведен в карцер на 15 суток.
Все с нетерпением ждали 9-го числа, думали, что в этот день должен быть опубликован указ об амнистии.
Утром 9-го меня первого вызвали на свидание. Все наказывали мне, чтобы я поподробнее расспросил, что пишется в газетах.
Свидание с дедушкой происходило в присутствии надзирателей. Я спросил его, читал ли он газеты. Нет, он не читал, но те яства, которые он мне принес, оказались завернуты в свежие газеты, купленные им сегодня.
До революции дедушка преподавал в Петербургской консерватории. После революции он оказался в Варшаве, играл в квартете и объездил с ним весь мир. В 1926 году, списавшись с мамой, он приехал в СССР. Сначала он жил в Одессе со своими родственниками, а с 1935 года – у нас в Киеве. В моем окружении он был единственным человеком, который, не стесняясь, ругал существующие порядки и руководство страны. Когда я его спросил, не слышал ли он что-нибудь об амнистии, он при надзирателе мне ответил:
– Да что ты, разве эти большевики что-нибудь хорошее когда-нибудь сделают?
Он мне рассказал, что из всех, кто был сослан в 1937 году, остались только он, беременная дочь Радека – Соня, племянник Нины Владимировны Уборевич – Славка и домработница Уборевича – Машенька; что живут они все дружно и носят всем передачи; что мама еще в Астрахани, и что он несколько раз ходил в НКВД просить, чтобы меня освободили. А тут вместо этого забрали его вторую дочь Эмилию и второго внука – Юру. Он просил меня не раздавать принесенных лакомств и под конец сказал, что все-таки надеется на мое освобождение. Я попросил передать маме привет, если ему дадут свидание. Мы расцеловались, и он, что-то бормоча, пошел к выходу.
Меня отвели в камеру. Там все на меня сразу набросились. Я сказал, что дед ничего не знает, но что свежие газеты есть. Стали читать газеты. И – о ужас! – вместо долгожданной амнистии – на первой странице красовалось постановление ВЦИК об увеличении наказания по ст. 58-1,2, 6, 7, 8, 9 – до 25 лет, а на 4-й странице было небольшое сообщение о том, что на основании этого постановления уже осуждены два человека на 25 лет как немецкие шпионы. Настроение в камере сразу упало, один из заключенных впал в истерику, остальные только разводили руками и пытались доказать, что одно другого не касается, и что амнистия еще будет.
После обеда меня вызвали и повели вниз. В одной из комнат стоял фотоаппарат на деревянных ножках; меня усадили на стул и сфотографировали в профиль и фас. Затем в другой комнате сняли отпечатки пальцев. Начальник корпуса объявил мне, что на основании распоряжения руководства городского НКВД меня переводят в камеру для малолетних. Меня вернули наверх, где я взял свои вещи, и повели в другую сторону коридора. Подойдя к двери с номером 21, надзиратель мне сказал:
– Смотри, в обиду себя не давай.
А за дверью в это время слышались крики, смех, ругань. Надзиратель отворил дверь, вошел вслед за мной и, обращаясь к находящимся в камере, строго сказал:
– Не вздумайте его обижать. Пальцем тронете – всех в карцер пересажаю.
Ребятишки, которые сидели в камере, были все, кроме одного, меньше меня ростом. Один, покрупнее, звался Иваном-попом и был главарем в этой камере. Все, за исключением двух, сидели за мелкие кражи. Двое – Абаня и Машка (это были их клички) по статье 58-8(по обвинению в терроре). Они были детдомовцы88
Воспитанники детского дома (приюта).
[Закрыть], обоим было по одиннадцати лет (для того, чтобы их арестовать, их провели через медицинскую экспертизу, где незаконно «установили», что им по 13 лет). В компании еще с тремя такими же ребятами они подожгли жилье ненавистного им директора детдома. Произошло это в Астрахани. Директор, правда, не сгорел, но получил ожоги. Следствие было заведено. Их обвинили в терроре.
Оставшись наедине со своими новыми сокамерниками, я предложил им расправиться с принесенной мне передачей. Они приняли это предложение как само собой разумеющееся. За полчаса передача была ликвидирована.
К вечеру выяснилось, что в соседнюю камеру для малолеток перевели Сашу Агапова, а Юра остался со своими военными.
Ночь прошла спокойно. Утром принесли пайки. Несколько человек отдали свои пайки Ивану-попу. Он их сложил и спокойно стал есть свою. Те, кто отдали пайки, грустно сидели, косясь на евших. Рядом со мной сидел Абаня. Я его спросил:
– Хочешь пожрать?
Он кивнул головой. Я отломил ему половину. Он лихорадочно начал жевать, а Иван-поп, обращаясь ко мне, сказал:
– Не давай этим подлюкам. И так не сдохнут.
Как потом я понял, те, кто отдавал хлеб, просто проиграли его в карты. Увидев у меня книжку Пильняка «О'кэй», ребята спросили, нужна ли она мне. Я ответил, что нет, так как я уже ее прочел.
– О! Прекрасно! Тогда давай замастырим колотушки (сделаем карты).
Я отдал им книгу. Они восхищались прекрасной вощеной бумагой, и «фабрика» заработала. В работу включились все. Одни протирали клейстер из хлеба: раскрошили хлеб в кружку, разбавили водой, получилась кашица. Двое натянули носовой платок, третий деревянной ложкой протер эту кашицу через материю, и на обратной стороне платка образовался молочного цвета клейстер. Другие самодельным ножом вырезали трафаретки, коптили галошу и получали великолепную сажу; толкли красный грифель, раздирали книжку, разрывая каждый лист на четыре равные дольки. Затем дольку склеивали с другой и клали сушиться. Когда все это высохло и было сосчитано, оказалось, что из этой книги может получиться восемь колод карт. Восторгам не было предела.
Складывая в стопочку по 32 карты, самый крупный специалист по изготовлению карт Иван-поп прижимал дощечкой к полу очередную пачку и довольно шустро обрезал карты, после чего они поступали к другим ребятам, которые проворно прикладывали и отпечатывали уже готовый трафарет красного и черного цвета, – получались почти настоящие карты.
Когда карты были готовы, часть колод быстро спрятали во вьюшку под потолком на случай шмона99
Обыск.
[Закрыть], остальные колоды пошли в ход – уселись играть, поставив одного к волчку, чтобы он его загораживал, если подойдет надзиратель.
Играли в основном в две игры: в буру, или 31, и в стос.
Удивила меня простота нравов в камере. Когда ходили на парашу, это никого не смущало, а под вечер один малый начал заниматься при всех онанизмом. Я был очень удивлен. Но все когда-нибудь бывает впервые.
Выходя на оправку, я оставлял записки в туалете для Юры и Саши. Через несколько дней за забором у реки показался мой дедушка в сопровождении пузатой Сони Радек. Нас разделяли приблизительно сто метров. Я начал махать, но они меня не замечали. Тогда мальчишки предложили мне следующий выход: написать записку, в ней изложить все свои желания, а потом положить ее в кусок твердо смятого хлеба и, не высовывая руки за решетку, бросить его, чтобы он пролетел между прутьями решетки. Первый же бросок был удачным. Дедушка подобрал комочек, развернул записочку и дал мне знать, что он все понял.
Так как большинство ребят было из детдома или приезжие, то к ним никто не приходил, и они ничего не получали с воли. Они сразу же попросили меня написать одну записку, чтобы дед купил плану (наркотик из конопли, который употребляется с куревом) и две змейки (тонкие пилки для перепиливания решетки), а как передать, они расскажут, когда все это будет в наличии. Я изложил все это в следующем послании, которое тем же способом переправил деду. Дед все понял и пошел с Соней отдать мне передачу.
Разговоры в камере были исключительно на темы о том, кто, когда и что украл и как прогулял украденное. Все это рассказывалось с большой фантазией и, конечно, с привиранием. Очень часто в рассказах фигурировали пьянки и девочки. У меня не укладывалось в голове, что такие маленькие мальчики в состоянии общаться с женщинами. Но я ошибался. У одного из пацанов1010
Мальчишка.
[Закрыть] осталась пайка, он сохранил ее до вечера, а вечером спросил у голодающего Машки:
– Пожрать хочешь?
Он ответил:
– Да.
– Тогда снимай штаны.
Это произошло в уголке, трудно просматриваемом из волчка, у всех на глазах. Все это никого не удивляло, и я тоже делал вид, что меня это не удивляет. Такие случаи в дальнейшем повторялись очень часто. Пассивной стороной были одни и те же; им, как парням, не разрешалось пить из общей кружки, применялись и другие унижающие их ограничения. Иногда устраивалось такое состязание: несколько мальчишек одновременно начинали онанировать, и тому, кто кончал первым, проигравшие отдавали на следующий день по одному кусочку сахара.
Мои сокамерники на выдумки были неистощимы: часто кому-нибудь спящему между пальцев рук закладывались полоски бумаги, затем бумага поджигалась; когда она начинала жечь руки, парень просыпался и начинал махать руками. Это называлось «балалайка». То же самое, проделанное с ногами, называлось «велосипед».
В таких развлечениях и, главным образом, картежной игре и проходили дни. Иногда меня просили, и я рассказывал так называемые тюремные многосерийные «романы», черпая сюжеты из прочитанных ранее книг.
Мы имели связь с нижней камерой, куда опускали свой «парашют», получали оттуда деньги, на которые покупали пятикопеечные сайки в ларьке, и отправляли их в нижнюю камеру, где сидели политические подследственные, которым не разрешалось пользоваться ларьком.
Через два дня после контакта с дедом, он, Соня и Слава, племянник Нины Владимировны Уборевич, появились на том же месте, давая понять, что они выполнили поручение. Когда мы вышли на прогулку, им удалось перебросить через забор принесенное. Это заметил надзиратель и начал нас загонять обратно в камеру, чтобы отобрать полученное. Это ему не удалось. В камере мы увидели, что нам перекинули около 40 башей плана (баш – горошинка1111
Горошинка наркотика.
[Закрыть], закладываемая в папиросу). По жестам дедушки мы поняли, что они перекинули не все. В это время на прогулке был Саша Агапов со своими сокамерниками. Мы им дали понять, чтобы они приняли следующую порцию. Все прошло благополучно, надзиратель ничего не заметил. Им перекинули четыре змейки. Мы через уборную потребовали, чтобы они нам передали пилки. Они нам сообщили, что передадут их только тогда, когда «возьмут решку» (т. е. перепилят решетку). Следующие три дня мы жили «на нервах». В соседней камере пилили решетку, а мы не могли этого делать. Мечта о побеге преследовала нас. Наконец, на вечерней оправке мы получили записку от соседей, что у них все в порядке, и они просят нас около десяти часов вечера устроить в камере шум, чтобы отвлечь дежурного по коридору. Хотя мы и злились на них, но отказать им в помощи не могли. В десять часов мы разыграли шумную драку; на этот шум прибежал не только дежурный по коридору, но и дежурный по тюрьме. Войти в камеру они боялись, а только стучали в дверь и просили прекратить драку. В разгар нашего шума мы услышали выстрел; несколько человек бросилось к окну, остальные продолжали шуметь. В окно не было ничего видно, так как забор был плохо освещен, но слышно было, как карабкались по стене. После первого выстрела раздалось еще три, потом все стихло. Потом мы узнали, что сбежала вся соседняя камера, тринадцать человек: двенадцать воришек и Саша.
Через двое суток все 12 были пойманы, а Саша, несмотря на то, что его ранили в ногу, скрылся. Через полгода он явился в Нижне-Исецкий (около Свердловска) детинтернат, где находились все дети астраханских ссыльных (в то время уже осужденных). Во время второго посещения интерната его задержали, осудили на 8 лет. Позднее он был вместе с Юрой Гарькавым в лагере около Сыктывкара. Дальнейшая судьба его мне неизвестна.
Следующий раз дед и Слава перекинули план перед Новым годом. Мы не стали его расходовать и сберегли до 31-го числа.
Вечером 31 декабря, подкурив плана, запивая его сладким кипятком, мы начали горланить песни. Особенно громко получалась старинная блатная1212
Уголовная.
[Закрыть] песня «О! Петербургские трущобы». Прибежал надзор, но мы забаррикадировали дверь кроватями и продолжали орать. Некоторые из соседних камер слегка нас поддерживали. Около часа ночи вызвали пожарную команду, нас облили из брандспойта и утихомирили, связав каждого в отдельности. А наутро по распоряжению начальника тюрьмы нас четверых (меня, Ивана-попа, Абаню и Колюнчика) направили в первый корпус Астраханской тюрьмы на 30 суток карцерного режима.
Первый корпус представлял из себя громадную трехэтажную с толстенными стенами тюрьму, построенную, наверно, лет двести пятьдесят назад. А карцер находился в полуподвальном этаже и по форме напоминал каменный сундук. В четырех углах тюремного здания были башни, в каждой башне было по три камеры – круглых, с коридорчиком.
Карцерный режим – это 300 грамм хлеба и раз в три дня черпак баланды.
В том карцере, в котором сидели мы, было очень холодно, а раздели нас до белья. На оправку не выводили; разрешалось только выносить парашу. Мы голодали, дрожали от холода и выли заунывные блатные песни.
За время пребывания в «сундуке» мы огрызком гвоздя выцарапали на стене тюремный лозунг: «Кто не был, тот будет, кто был, тот хрен забудет». Надпись получилась глубокой. Когда нас 31 январи должны были освободить из карцера, дежурный по тюрьме, зашедший в камеру, спросил нас:
– Кто это сделал?
Мы отказались отвечать. И остались в карцере еще на 16 суток. Эти 16 суток мы колотили в дверь, шумели. В эти же дни сочинили песню:
Колокольчики-бубенчики
Динь-динь.
Новый год на славу побузим.
Пусть нас судят и карают,
Пусть баланды нас лишают,
Мы же Новый год не усидим.
15 февраля 1938 года нас выпустили из карцера и повезли обратно в наш третий корпус. Везли уже не на грузовике, как обычно, а в черном вороне1313
Закрытый автомобиль темного цвета, в котором в СССР перевозят арестантов.
[Закрыть]. По возвращении нас разделили: меня повели одного наверх, подвели к той камере, из которой меня взяли в карцер, открыли дверь и впустили. А там, вместо бывших воришек, оказались совсем незнакомые мне ребята, среди которых был и мой брат Юра Гарькавый. Даже не познакомившись, меня усадили есть; мне оставили большую миску гороха и две пайки хлеба. Они с утра знали, что меня выпустят сегодня из карцера и приведут к ним. Быстро съев все, я почувствовал себя очень плохо, даже потерял сознание. Очнулся я в больнице. Мне сказали, что у меня мог произойти заворот кишок. Через три дня я из больницы был переведен в ту же камеру.
Пятеро из новых сокамерников были дети ленинградских ссыльных, учившиеся к моменту ареста в 9-м классе. Они сидели по ст. 58–10, 11 – им приписывалось создание организации монархического толка.
Кроме них, был там еще один калмычонок тринадцати лет, который на первых выборах в Верховный совет, в декабре 1937 года, выстрелил из рогатки в портрет Сталина. Его обвиняли по статье 58-8 через ст. 19 (террористические намерения).
Еще в середине января всех малолеток, сидевших по политическим статьям, объединили вместе, лишили передач и ларька – режим усиливался.
Познакомившись, мы создали общую коммуну, которая именовалась «Плутония». Был составлен устав, который спрятали в ту же вьюшку, где раньше прятали карты. Хлеб делили на три раза и раздавали равномерно – кому горбушку, кому серединку – по очереди. Сахар копился в течение пяти дней, после чего устраивался пир: жгли сахар и с жженым сахаром курили крепкую махорку. Организовавшись в равноправную коммуну, мы вскоре пришли к выводу, что необходимо объявить голодовку, отстаивая свои права. И как-то поутру мы отказались от пищи, заявив свои требования:
1) разрешение передач и ларька;
2) вызов следователей для объяснения состояния наших дел.
После нашего заявления каждые несколько минут стали прибегать то дежурный, то начальник корпуса; сначала они уговаривали, потом кричали и угрожали (в то время для политических oбъявление голодовки считалось антисоветским актом, и взрослые это делать боялись). К вечеру первого дня приехал начальник тюрьмы и стал кричать:
– Судить мерзавцев будем! Что вам, власть нехороша? Каши мало? Кипяток холодный? Я вам покажу, где раки зимуют!
Мы были непреклонны. На следующее утро нам принесли пайки, мы от них отказались; кроме воды, мы ничего не принимали. Двое суток к нам никто не являлся. Голодовка шла в идеальном порядке. Я спорил со своим братом, который говорил, что все, что происходит, правильно. Мы сидим – правильно, родителей арестовали и расстреляли – правильно, а Сталин – гений. Я же был против происходившего и видел корень зла в садисте, сидящем на престоле.
На четвертые сутки все стали слабеть. Для поддержания общего духа, я танцевал цыганочку в отцовской рубашке, доходившей мне до колен. В обед этого же дня дверь открылась, к нам вошла целая группа начальства: дежурный, начальник корпуса, начальник тюрьмы и человек в штатском, который представился городским прокурором. Говорил прокурор. Он попросил, чтобы мы повторили свои требования. Мы повторили их. Он ответил, что следователи к нам явятся незамедлительно, ларек разрешат, а вот насчет передач он сделать ничего не может, так как есть циркуляр из Москвы о том, что подследственным передачи запрещены.
От имени камеры переговоры вел я. Я сказал, что мы не снимем голодовки, потому что не может быть, чтобы Москва запретила передачи такой категории, как малолетки, и что Москва еще доберется до самих произвольщиков.
Начальник тюрьмы буркнул:
– Ну, и сдыхайте с голоду.
Они ушли. На следующий день к нам явился начальник корпуса и сказал, что наши требования удовлетворены, родные уже оповещены и сегодня принесут передачу, а следователи приедут завтра. Мы закричали хором «ура!» и сказали, чтобы нам тащили сегодняшний паек. Нам принесли хлеб, сахар и кашу. Мы начали потихонечку, учитывая мой горький опыт, с интервалом в полчаса принимать пищу небольшими порциями. Во второй половине дня нам всем принесли передачи. Чего только в них не было: и бульон, и курица, и утка, и сласти, и курево. Из окна мы опять увидели деда, Славу, родственников других ребят, которые стояли общей группой, махали нам, а мы, облепив окно, отвечали им. Перебросили в хлебе пару записок, где объясняли все, что произошло. Дедушка показывал, что он просил свидания, но ему отказали.
К вечеру мы уже пришли в себя, а через день нам приказали всем собираться с вещами и перевезли в главную тюрьму, определив всех в камеру № 30 на втором этаже, такой же «сундук», как карцер, в котором я сидел. Толщина стены в проеме окна была 2 метра 20 сантиметров. На подоконнике могли улечься три человека; мы его называли «раем». Вместе составленные койки считались «землей», а место под койками – «адом». В «аду» большую часть времени проводил мой братец, добровольно туда залезавший и занимавшийся самоистязанием. Он кусочком стекла, например, ковырял себе руку или вырезал на груди крест и т. п.
В тот же день нас вызвали к следователям, и мы подписали окончание следствия. В делах, кроме единственного допроса каждого из нас, ничего не было. На мой вопрос: «Где же следователь Московкин?» – новый следователь ответил: «Это не мое дело».
Позднее мне стало известно, что Московкин и Лехем были арестованы; первый попал на этап вместе с двумя своими подследственными, военными летчиками, и они его убили в Сызранской пересылке, дважды посадив на кол.
Время шло. Раз в неделю нас выгоняли ночью в коридор и производили тщательный шмон (личный и в камере). Отбиралось все, вплоть до носков и трикотажных изделий, которые можно было распустить на нитки.
Кормили в этот период очень плохо: давали щи из гнилой капусты с червяками и тук.
Перед нами в таком же «сундуке» сидел эсер из Средней Азии по фамилии Альберт. Он сидел с 1922 года, только изредка выходя на ссылку. К этому времени у него было 10 лет тюремного заключения.
Большинство камер, находящихся на 3-м этаже, было занято тюрзаками1414
Тюремные заключенные.
[Закрыть]. Альберт спускал нам на бечевочке книги, присылал свои записи по истории нашего государства, описания некоторых эпизодов своей жизни, комментировал происходящие события. От него мы узнали о том, что осенью 1937 года прошел еще один процесс, где были осуждены Рудзутак, Карахан, Кабаков и др. А сейчас он держал нас в курсе происходившего тогда бухаринского процесса. Он ни на минуту не сомневался, что все признания подсудимых – сплошная выдумка. Мы все верили ему, кроме моего брата Юрия. Обычно после переписки с Альбертом у нас разгорались жаркие споры. Не все ребята еще осознавали, что происходит у нас в стране, но я и многие мои сокамерники уже хорошо понимали всю ложь и вероломство, сопровождавшие массовые аресты. Альберт сообщал нам, кто сидит в камерах, соседних с его. Это были эсеры, меньшевики, анархисты и другие. Им в камеры давали газеты, у них проводились диспуты, жили они тоже своеобразной интерпартийной коммуной. Альберт был переведен в одиночную камеру потому, что возглавил борьбу против тюремного произвола (был кем-то вроде старосты по прежним временам). Он был первым человеком в тюрьме, который вдохнул в меня веру в будущее.