Текст книги "Александр Солженицын: Путеводитель"
Автор книги: Пётр Паламарчук
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)
«План был: собрать под единое руководство все возможности, все силы и все средства, вести из единого штаба – действия центральных держав, русских революционеров и окраинных народностей… План убеждал настойчиво, что никская германская победа не окончательна без революции в России: неразрезанная Россия останется неугасающей постоянной угрозой. Но и никакая отдельная сила не может разрушить русскую крепость, а только единонаправленный их союз: совместный взрыв революции социальной и революции национальной при германской денежной и материальной поддержке…» (XIV, 180) Беседа, в которой излагается план и предлагаются германские миллионы, явственно напоминает собою соблазнение Ивана Карамазова чёртом, тут даже и впрямую произнесено слово «сатана» (XIV, 185) – но опять‑таки по изменившимся жестоким условиям двадцатого века реальный человек оказывается и беса страшнее. Словесная схватка–прикидка с ним кончается тем, что Парвус… рассеивается в воздухе, оставляя после себя только присланное через посредника письмо. Мы его ещё не раз встретим в дальнейшем.
В «Октябре» есть много описаний личных «драм», порою даже кажется, что их взято с перебором. Чересчур положительный по «Августу» Воротынцев, отправленный после скандала в Ставке на фронт, приезжает в отпуск, чтобы оглядеться – что же делается в тылу. Он уже считает войну главной политической ошибкой и не прочь высказаться в пользу частного перемирия с Германией. Но тут его поджидает встреча с профессоршей Ольдой Орестовной Андозерской (кажется, прообразом её послужила историк О. А. Добиаш–Рождественская). «Через Андозерскую, – указывает автор, – частью изложена система взглядов на монархию профессора Ивана Александровича Ильина» (XIV, 587). Беда только в том, что излагаются эти теории Воротынцеву… в постели. Он, однако, пытается замириться с женой, – но для того лишь, чтобы в «Марте» опять сойтись с «Ольдой», а затем бежать от хищности обеих к замоскворецкой вдове–купчихе Калисе как раз в дни падения царской власти в Москве.
В конечной главе возлюбленная Ковынева (Крюкова), которая страстно бросилась к нему, покинув дома ребёнка, и тот неожиданно умер, – приходит на исповедь к священнику. А он, разрешая ей грехи, произносит такие слова, заключающие весь узел: «Нет в мире болей больнее семейных, струпья от них – на самом сердце. Пока мы живы – наш удел земной. Редко можно за другого определить: «вот так – делай, вот так – не делай». Как велеть тебе «не люби», если сказал Христос: ничего нет выше любви. И не исключил любви – никакой» (XIV, 576).
Однако более мощный, раскрывающий смысл книги вывод делает вновь появляющийся ненадолго Варсонофьев–Звездочёт. Его тоже мучают семейные боли и разрывы, но дух его парит высоко: «Время, в котором мы живём, имеет бездонную глубину. Современность—только плёнка на времени» (XIV, 551).
XV‑XVI‑XVII‑XVIII. УЗЕЛ III. МАРТ СЕМНАДЦАТОГО (23 февраля – 18 марта)
В 1982 году в нашумевшей статье «Наши плюралисты» Солженицын так объяснял своё пристальнейшее внимание именно к Февралю: «И как ни обтрагивают мёртвое тело старой России равнодушные пальцы наших исследователей – все вот так, одно омерзение к ней. А потому – вперёд! к перспективе! к октябрьской революции!
Рвут к Октябрю, объяснить нам скоренько и Октябрь – но я умоляю остановиться: а Февраль?? Разрешите же хронологически: а что с Февралём?
Вот удивительно! Столько отвращения к этой стране, такая решительность в суждениях, в осуждениях порочного народа – а слона‑то и не приметили! Самая крупная революция XX века, взорвавшая Россию, а затем и весь мир, и так недалеко ходить во времени, это ж не Филофей с «Третьим Римом», и единственная истинная революция в России (ибо 1905 год – только неудавшаяся раскачка, а Октябрь – лёгкий переворот уже сдавшегося режима), – такая революция никем из наших оппонентов не упоминается, не то что уж исследуется. Да почему же так?
Да откровенно: нечего сказать. Трудно объяснить в благоприятном смысле для либералов, радикалов и интеллигенции. А во–вторых, не менее главное, снижу голос: не знают. Вот так, все учли, до, и после, и вокруг, и XVI век, а Февраля – не знают…
А между тем, господа, вот тут‑то и был взрыв! Вот тут‑то и выхвачен бомбовый чёрный ров – а вы как легко облетаете его на крылышках.
А я – взялся напомнить. Я годами копил, копил – не цитаты из чьих‑то обзоров, а самые первичные факты: в каком городе, на какой улице, в каком доме, в какой день и в котором часу, и несколько сотен важнейших деятелей всех направлений, всех видов общественной жизни, и каждого жизнь осматривается, когда доходит до описания его действий, и повествование без главного героя, ибо не бывает их в истории миллионных передвижений. И начал из тех узлов публиковать главы, обильные фактами и цитатами из жизни, сгущённый, объективный исторический материал, открытый для суждения всем, дюжина глав, страниц уже до 400, и петита (они в основном помещались в не раз уже цитированном «Вестнике РХД». – П. П.)».
Но работу эту шустрые «плюралисты» предпочли завалить молчанием, на что писатель обоснованно замечает: «Так тем опаснее станет для нас Февраль в будущем, если его не вспомнить в прошлом. И тем легче будет забросать Россию ^ её новый роковой час – пустословием. Вам – не надо вспоминать? А нам – надо! —ибо мы не хотим повторения в России этого бушующего кабака, за 8 месяцев развалившего страну. Мы предпочитаем ответственность перед её судьбой, человеческому существованию – не расхлябанную тряску, а устойчивость.
О Семнадцатом годе потому и судят так невежественно и с такой лёгкостью, что года этого не представляют. (Кто дерзает и на фантастические выкладки, почти вроде марсианского десанта: а вдруг бы «черносотенцы взяли в свои руки?»..) Народную распущенность, возбуждённую ещё до большевиков всеми образованскими подстрекательствами Февраля, – теперь изображают коренно–народным порывом векового классового гнева, для которого большевики оказались лишь послушными удобными выразителями» (ВРХД, 1983, № 139, с. 138–140).
И ещё в 1979 году он развивал эти мысли так: «Только с переездом в Америку… я серьёзно взялся за Февральскую революцию. Но вник я в Февральскую революцию – и все мне переосветилось. Я‑то рвался к Октябрьской, Февраль казался только по дороге – а тут я понял, что несчастный опыт Февраля, вот, его осознание – это и есть самое нужное сейчас нашему народу. Именно опыта Февраля мы – не поняли, забыли и во внимание его не принимаем.
Тут – клубок легенд. Вся наша новейшая история представлена нам выдумками да легендами – конечно, пристрастными, не случайными.
Легенда, что царь вёл с немцами переговоры о сепаратном мире – никогда ни малейших. Николай II потому и потерял трон, что был слишком верен Англии и Франции, слишком верен этой бессмысленной войне, которая России не была нужна ни на волос. Он именно дал увлечь себя тому воинственному безумию, которое владело либеральными кругами. А либеральные круги очень стремились выручить западных союзников жизнями русских крестьян. Боялись получить плохую оценку у союзников.
Потом – легенда, что в Феврале был избран Совет рабочих депутатов. Совет, больше 1000 человек, значенья не имел, принимать практически решений не мог, а все повёл узкий Исполнительный комитет – а туда верхушка избрала сама себя. Второстепенные затруханные партийные социалисты – сами себя избрали и повели Россию в пропасть.
Потом – само Временное правительство, легендарное навыворот. Это были те самые либеральные деятели, которые годами кричали, что они – доверенные люди России, и несравненно умны, и все знают, как вести Россию, и, конечно, будут лучше царских министров, – а оказались паноптикумом безвольных бездарностей, и быстро все спустили…
Да разобраться: они не только упустили власть – они её и взять‑то не смогли. Временное правительство существовало, математически выражаясь, минус два дня:то есть оно полностью лишилось власти за два дня до своего создания.
Да и сам Февраль‑то был делом двух столиц. И вся крестьянская страна, и вся Действующая армия с недоумением узнали об уже готовом перевороте.
Потом: никогда не было никакого корниловского мятежа, все это – ложь и истерика Керенского, он сочинил весь кризис. Сам вызвал фронтовые войска в Петроград, но из боязни левых отрёкся от этих войск по пути и изобразил мятежом. То‑то и Корнилов никуда не бежал, и Крымов доверчиво пришёл к Керенскому на свою смерть. Мятежа – никакого не было, но этой истерикой Керенский и утвердил окончательно большевиков».
Тут писателю последовал вопрос: «Но ведь все наше понятие об истории России – по крайней мере на Западе – построено на предпосылке, что Февральская революция была явлением положительным и что, не будь октябрьского переворота, Россия пошла бы по пути мирного общественного развития?» – Он ответил решительно:
«Вот это и есть – одна из центральных легенд. Если вникнуть в повседневное течение февральских дней, то сразу становится ясно: никуда, кроме анархии, она не шла. Она заключала противоречие в каждом своём пункте. Поразительная история 17–го года – это история самопадения Февраля. Либерально–социалистические тогдашние правители промотали Россию в полгода до полного упадка. И уже с начала сентября 1917 большевики могли взять упавшую власть – голыми руками, без всякого труда. Только по избыточной осторожности Ленина и Троцкого они ещё медлили. Лёгкое взятие упавшей власти совсем не было даже и переворотом. Так что не только не было никакой Октябрьской революции – но даже не было и настоящего переворота. Февраль—упал сам.
И легенды – продолжаются дальше. И гражданскую войну совсем неправильно сводят только к войне красных и белых. А главное было – народное сопротивление красным, с 18–го по 22–й. И в этой войне оказалось потерь – несколько миллионов! Это уже – изменение состава народа, и вот это есть первая настоящая бесповоротная революция – когда из народа выбивают миллионы, да с выбором.
И дальше легенды… Что Октябрь будто землю крестьянам дал – а он и ту отобрал, которую Столыпин дал, общинную…
Что на Западе меня много читают – я рад. Но мои основные читатели – конечно, ка родине, и именно для них я пишу. И книги мои достигнут их, да уже и сейчас достигают изрядно. Книгами – я непременно и скоро вернусь. Да надеюсь и сам.
А уроки Февраля – они имеют и всемирное значение, это и Западу невредно. Самопадение наших либералов и социалистов… с тех пор повторилось в мировом масштабе, только растянулось на несколько десятилетий: грандиозно повторяется тот же процесс самоослабления и капитуляции.
Но бесценное значение опыт Февраля, всего 17–го года, имеет, конечно, для нашей страны. А о нем – почти не прин по думать. Прежде чем горячо спорить о будущем пути России, предлагать проекты, рецепты – надо бы основательно знать наше прошлое. А наши спорящие, как правило, его не знают, – именно историю нашего последнего столетия от нас скрыли почти до неграмотности – а мы поддались… давление приучило всех уходить вдаль – к эпохе Николая I и назад. А кто официально занимался последним столетием – тот все искажал.
Февраль – нам надо знать и остерегаться, потому что повторение Февраля было бы уже непоправимой катастрофой. И важно, чтоб это поняли все, прежде чем у нас начнутся какие‑нибудь государственные изменения.
Так вот и получилось, что моя историческая работа о Феврале– она в 4–х томах – настолько опоздала, что уже снова стала актуальной… Мы должны думать об опасностях будущего перехода. При следующем историческом переходе нам грозит новое испытание – и вот к нему мы совсем не готовы. Это – совсем новые для нас виды опасностей, и чтобы против них устоять, надо по крайней мере хорошо знать наш прежний русский опыт» (X, 355–358).
«Нельзя всю философию, всю деятельность сводить: дайте нам права! то есть отпустите защемлённую руку! Ну, отпустят, или вырвем – а дальше? Вот тут… и сказывается незнакомство с новой русской историей… по сути, обходят все уроки нашей истории как небывшие – и по общей теории либерализма просто хотят повторения Февраля. А это – гибель» (X, 364).
Как и обещал писатель, в вышедших в 1986–1988 годах четырёх томах «Марта Семнадцатого» – почти семь сотен главок– отражена чрезвычайная до болезненности динамика тех поворотных дней. Это была пора, когда «пассионарная» одержимость захватывала сперва отдельных личностей, а затем через их посредство заражала громадные скопления людей.
Обзорная главка 3' «Хлебная петля» раскрывает истинный смысл искусственной «недостачи» чёрного хлеба в Петрограде. 26',как уже поминалось выше, показывает бездарность рассуждений справедливо издохшей Думы, избранники которой опрометчиво шатали потолок над собственными головами. А чуть раньше заговорила о себе история малоизвестного нынче унтера Тимофея Кирпичникова, послужившего «спусковым крючком» первого успешного солдатского возмущения в Волынском полку, когда повязанным кровью – они застрелили командовавшего ротой офицера – дальше уже некуда было деваться, кроме как «подымать» соседние части. Части же эти, как справедливо показал Солженицын, хотя и звались часто «гвардейскими», на деле были учебными командами, состоявшими из новобранцев – в то время когда подлинные гвардейцы воевали на фронте. Зато известие о «восстании гвардии» во многом поспособствовало вовлечению в анархию столичного гарнизона.
С солженицынской исторической добросовестностью, но вместе с тем и с присущей ему силой «сжатия» до самого яркого перед читателем проходит сперва в биографиях, а затем и живьём гулкий и праздный сонм деятелей «освободительного движения» всех оттенков – от переметчивого безумца Протопопова и отставного министра Кривошеина до председателя Думы Родзянко, славного разве своим внушительным видом и голосом, а затем ещё, все левее захватывая, Милюкова, Шингарева, Винавера, будущего незадачливого премьера Георгия Львова и вплоть до «правых» разбора Шульгина: «И знаменитый монархист Шульгин сам не заметил, как поехал под красным флагом брать Петропавловскую крепость» (XVI, 32).
Параллельно показаны заседающие по соседству в том же Таврическом дворце, с волшебною быстротою загаженном до предела, крикуны первого состава Совета вроде двух оборотистых псевдонимщиков Суханова–Гиммера и Стеклова–Нахамкеса.
…Армия страдает от потери выбитого за первые годы войны кадрового состава. Её верховным руководителем теперь состоит сам царь, но его первейшие подчинённые – как командующий Балтийским флотом адмирал Непенин, «Главкозап» Рузский и даже «наштаверх» генерал Алексеев сами не прочь поддержать идею переворота, не рассчитывая дальних его последствий. Непосредственно ответственные за поддержание порядка или его установление начальники бездеятельны и трусят перед «передовым общественным мнением» – вроде посланного на усмирение Петрограда видного собою, но тёмного душой и происхождением генерала Николая Иудовича Иванова или бездарного военного министра Беляева, которому под стать и командующий Петроградским военным округом генерал Хабалов. Но вот что ещё чрезвычайно важно отметить: самые проницательные из их противников знают и боятся, – а Солженицын спокойно доказывает это на фактах, – что и с этими горе–командирами победа в войне с Германией уже фактически предрешена. И спасти немцев может только внезапная революция в русском тылу.
Наконец, тут завязываются судьбы деятелей «новейшего типа», наподобие ротмистра Вороновича. Этот «высокий ражий кавалерист, очень подобранный, отличная выправка… смоляные приглаженные волосы, холёные пушистые усики – а лицо совсем закрытое» – «свободно среди мятежных солдат и тотчас после убийства своих однополчан–офицеров… себя чувствовал». Поприще своё на ниве революции он начинает в захолустной Луге, где благодаря хитрой уловке успевает разоружить посланный установить порядок в столице образцовый Лейб–Бородинский полк, а затем почти тотчас вслед «с какой (осторожной, однако) свободой и (осторожной) уверенностью» рассуждает с проезжающим за царским отречением Гучковым, «находя ещё и тонкие способы дать понять» ему, «что он его поддерживает, конечно». Тут и Гучков соображает, что сей тип деятеля «легко поскользит по волнам революции…». Он прав – тот же Воронович в звании самоприсвоенного полковника» станет во главе «зелёных» на Черноморском побережье во время гражданской войны и успеет всадить нож в спину Деникину, чтобы потом почти без боя сдаться Красной Армии (начало этой истории излагает Солженицын – XVI, 688; окончание см. в воспоминаниях самого «героя»: Революция и гражданская война в описаниях белогвардейцев. Т. 5. М, 1931, с. 159–207).
Всему этому разгулу противостоит лишь кучка сохранивших достоинство людей, принадлежащих ко всем «цветам» общественного спектра. Но они, как бывший министр внутренних дел и брат кадетского вожака Николай Маклаков или бывший премьер Горемыкин, в силах лишь независимо вести себя под арестом. И наибольшее, что удаётся совершить, выпадает на долю фронтового полковника Кутепова, случайно задержавшегося в столице (это тот самый будущий знаменитый генерал гражданской). Лишённый всякой поддержки, он почти целый день сохраняет порядок на нескольких улицах, но его одинокое стояние не завершается все‑таки победой – хотя личное мужество препятствует озверелой толпе разорвать на куски боевого офицера.
В 1987–1988 годах, в преддверии 70–летия писателя «Голос Америки» наконец вновь предоставил ему право выступления, и те, кому удавалось не засыпать до половины второго ночи, смогли услыхать в авторском чтении главы из «Марта». Тут следует ещё подчеркнуть, что Солженицын наделён редким для писателя даром мастерски исполнять свои вещи. И навряд ли забудут слышавшие его живую речь этот голос – хотя бы когда он читал главы, исполненные горькой, трагической иронии. Отрывком одной из них мы закончим разговор о «Марте Семнадцатого», ибо этот эпизод для узла символичен. Рядом с как будто бы победившей Думой раздаётся шальная пулемётная очередь, вызывающая всеобщую панику—вдруг выясняется, что «народную избранницу» никто защищать не может и не хочет.
«И неизвестно, чем бы кончилось все тут, в Военной комиссии, если бы среди них не было Керенского.
Но он был – тут! И все те же опасения, и все те же мысли, но только с ещё большей быстротой, решительностью и ответственностью за всю судьбу революции, а не только за себя, пронеслись и в его голове – и он тут же принял решение, а верней – исполнил его, потому что у него исполнение всегда было быстрей самого решения: Керенский взлетел от пола, как на невидимых крыльях, и вот уже стоял на подоконнике, одной рукой держась за ручку шпингалета, другою распахнув форточку, впившись в обрез её рамки, а узкую прямоугольную голову свою – втискивая туда, туда, в саму форточку, она вполне входила.
И глядя на водовертное безумие сквера – он кричал туда в форточку своим голосом, таким прославленно звонким, резким на трибуне – а сейчас несколько осипшим:
– Все – по местам! Все – по боевым постам!.. Защищайте Государственную думу!.. Это говорит вам – Керенский! Государственную думу – расстреливают!!!
…Но – неизвестны были каждому свои места, и оружие не у каждого, и не каждый знал, как с ним обращаться. Да в той суматошной панике, криках, мате, фырчанье и рёве вообще никто не слышал и не заметил, что какой‑то человек кричал из какой‑то форточки» (XVI, 139–140).
XIX‑XX. УЗЕЛ IV. АПРЕЛЬ СЕМНАДЦАТОГО
Возобновляя работу над эпопеей в конце 1960–х, писатель считал, что на выполнение всего замысла понадобится 7–10 лет (Т, 168). В 1971 году он уже засомневался в столь коротком сроке: «20 узлов, если каждый по году – 20 лет. А вот «Август» два года писался – значит, 40 лет? Или 50?» (Т, 339). В 1980 году колебания ещё больше усилились: «Как я задумал и всю жизнь шёл, я готовил 20 узлов, но я думал, что каждый узел будет в одном томе. Годы уходили, а работа расширялась. И у меня «Август» получился в двух томах, «Октябрь» в двух томах и «Март» в четырёх, таким образом все вместе уже составляет 8 томов. Ещё несколько лет мне нужно на эту работу. А поэтому я не рассчитываю, теперь уже не уверен, смогу ли я продолжить дальше или не смогу. И потом я не уверен: читателю, если он охватит так вот Февральскую – может быть и хватит? Просто читатель тоже утомится» (X, 553).
Выше мы приводили высказывание, что «Действие первое», посвящённое революции, оканчивается III узлом. Но и о находящемся сейчас в наборе IV узле – «Апрель Семнадцатого», тоже двухтомном, автор однажды утверждал: «Четвёртый узел заканчивает собой… первое действие моего исторического исследования» (X, 481). Согласно нынешним его намерениям, «Апрель» все‑таки начинает собой действие второе.
Вопросы о конце работы стало даже принято задавать, и поэтому Солженицын – не как отчаявшийся человек, а как человек искренне православный, когда его пытают: «Сможете ли Вы закончить столь гигантскую фреску?» – обычно теперь ответствует так: «Не могу сказать. По особенностям жизни я потерял много времени. Бог укажет» (X, 245).
Однако, как всякий истинный художник, он наверняка уже наперёд знает последние слова эпопеи. Нам о них остаётся лишь гадать – но неложный прообраз тех слов видится в этих мыслях «Телёнка»:
«Изучение русской истории, которое сегодня уже увело меня в конец прошлого века, показало мне, как дороги для страны мирныевыходы, как важно, чтобы власть, как ни будь она самодержавна и неограниченна, доброжелательна прислушивалась бы к обществу, а общество входило бы в реальное положение власти; как важно, чтобы не силаи насилиевели бы страну, а правота…
Нельзя согласиться, что гибельный ход истории непопразим, и на самую могущественную в мире Силу не может воздействовать уверенный в себе Дух» (Т, 576, 603).