Текст книги "13-ая повесть о Лермонтове"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 3 страниц)
просто перестал острить и откровенно глупел, стараясь лишь об одном, чтобы хоть
регулярно в чём-нибудь лгать... Так, он полагал, установится нормальное соотношение
сил.
Но во всём, что касалось её, была всегда другая, сразу дающая о себе знать жизнь. Она
была настолько другой, необычной, что, казалось, и целовать её нужно было иначе, чем
своих.
… Однажды в бред их ласк вошёл Омер де Гелль.
– Тебу уезжает, оставляя нас,– сказал он.– Я попробую его задержать, Адель.
... Она целовала его глаза, и на них оседала роса её губ, сдобренных мудрыми
специями.
Не он ли и есть тот суженый, которого ожидаешь с детства? Поэт, рыцарь и любимый
любовник. Не он ли?
Игнатий Омер де Гелль мирился с Тебу де Мариньи. выручая жену от справедливого
гнева господина голландского консула.
В то же время мадам Адель слала на яхту записки, не скупясь на озорные намёки, на
обещанья, на всё, что могло бы помочь торговле оружием с горцами и изучению дна
Азовского моря.
Она думала: что, если бросить Францию, мужа, яхту голландского консула? Лермонтов
пишет стихи по-французски, как парижанин, он храбр, у него есть ещё время сражаться и
умереть новым Байроном в горах Чечни – за её свободу. Но она знала, что он ничего не
любит, ни к чему не стремится, он не авантюрист и не дипломат, не герой и не мученик.
Ему было всё одинаково дорого, одинаково безразлично.
И он думал: что, если бросить Россию?
Кто-то из двух должен был захлопнуть ворота в свою жизнь.
Но бросить стихию Европы? – и она отвечала: нет.
Но бросить стихию России, стихи и Россию? – и он улыбался и лгал.
Между любовными словами набежали стихи.
Он записал их:
Душа её была
Из тех, которым рано всё понятно.
Для мук и счастья, для добра и зла
В них пищи много; только невозвратно
Они идут, куда их повела
Случайность, без раскаянья, упрёков
И жалоб...
Случайность... Не хуже Адели он знал её своеволье. Случайность… жизнь делают
случаи... их искать. Уйти с ней?.. Чем случайнее то, что он изображает, тем лучше у него
получается картина.
Решил включить стихи в «Сказку для детей».
А Тебу всё приходил и уходил на яхте. Игнатий Омер де Гелль вёл с ним таинственные
переговоры, и голландский консул, наконец, смирясь, стал ждать, когда кончится
романтический отпуск поручика Лермонтова.
И кончился отпуск. Они простились на станции. Ямщик-татарин распустил
колокольные бусы у коней. Он сразу взял шибко с места и оборвал все сомнения
любовников. Улыбаясь, чтобы не заплакать, и всё время махая рукой, офицер, похожий на
старого мальчика, скрылся за домами. Баркас ждал её у пристани. Он быстро доставил её
на палубу яхты, где начинался день новой любви, после шестнадцати часов увлечения
русской поэзией.
И опять потянулись две тысячи вёрст. Две тысячи вёрст – за десяток часов любви.
Телеги трещали. Поручик Лермонтов гнал ямщиков, повышая их ретивость всеми
доступными средствами. Он не хотел никого видеть, пока не начнутся родные кавказские
места. Там в горах, на чеченской линии, остались недопетые стихи. Рукописи «Демона»
требовали последних пробегов пера. В уме завязывалась «Сказка для детей». Надо было
жить и любить в армейских трактирах. Иного пути не дадено, казалось ему.
Он вспоминал Адель и, кусая кулаки от тоски, раскачивался из стороны в сторону, во
всю ширину возкá, как задремавший пьяный. Пожалуй, он любил её. Она узнала его. Она
всё сняла с него – позы, увёртки, наигрыш, отделила правду от лжи и не оттолкнула, не
осмеяла – полюбила.
А ему судьба быть одному. Это не поза. Он даже улыбнулся сквозь слёзы, вспомнив,
что никто точно не знает – женат ли он или холост.
А если бы не любил он Адели, то обязательно жил бы с ней,– думал он.
И, вместе с печальными мыслями о незадачливой жизни, самая жизнь отходила от
него, отстранялась. Вот сквозь всю российскую жизнь с голодными мужиками,
ошалелыми бурмистрами, пьяными попами, войнами, дуэлями и спорами об искусстве —
сквозь всё это – в возкé по личным делам. Из Крыма на Кавказскую линию.
– Иван, скоро Кавказ? – спрашивал он из кибитки.
– Дён через шесть, барин,– отвечал тот.– Вот как покажут себя холода, значит
скоро. Даст бог, обернёмся к сроку.
– Ну да, обернёмся,– отвечал барин.
И Кавказ день за днём подбирал их выше и выше, в свои стремнины.
В России при всех режимах солдаты пахли одинаково. Запах казарм, как и запах
помещичьих гнёзд, выношен столетиями и крепок, как старые монастырские вина.
Литературен дух российских казарм. Он возбуждал поэтический пев разнообразных
российских поэтов. Как тараканы на сахар, собирались на этот дух молодые поэты, чтобы,
вдыхая его, писать о любви, о страданиях, о человеческой гордости. Обоняние русской
музы, молодой ещё девушки, раздражал только он, удивительный, пряный, славяно-
монгольский.
Пятигорск в осенние дни отдавал провинциальной казармой. Здесь стихи стремились
неудержимо, как искристое Аи.
Соколов и Христофор Элиадзе развязали бариновы узлы и вынули вишнёвые чубуки и
папки рукописей. В чубуках зашевелился кудрявый жуковский кнастер, пахнущий
клевером, и в трубки из кахетинской вишни в тёмной серебряной оторочке были брошены
дни, вёрсты и любовь, чтоб воскурились стихи.
Здесь, вдалеке от русской культуры, от своих близких, свободный от привязанностей и
как бы вообще вынесенный за порог жизни, он ничем не был стеснён в стихах.
Его теперь даже не беспокоило – весел он или мрачен. Здоров или болен. Каким бы он
ни был – стихи появлялись. Он не давал себе труда вдумываться в их настроения, как,
скажем, никогда не прислушивался к своему дыханию. Его теперь уже не беспокоили
прежние сомнения в правильности своего творческого пути. Он потерял всякое
представление о том, что в жестокой российской жизни могло бы быть правильным.
Любить? Нельзя, невозможно. Верить? Не во что, да и глупо, раз никто не верит.
Надеяться? Но кто знает – на что? Он знал лишь одно, что перестал чувствовать интерес
к жизни. Только вот драться в сражении ещё любил он, да и то – не потому ли, что
чувство злобы на мир, созданный так нелепо и так мучительно, было сильней прочих?
Ах, если бы найти силы перенести эту злобу и храбрость в иные долины... Но тут
вспоминал он и качество храбрости своей, и неуменье владеть саблей.
Дня через два после приезда в Пятигорск, намереваясь уже отправиться в горы, на
линию, поручик Лермонтов зашёл в «казённую» гостиницу, к Найтаки.
В комнатах развязно дымили лампы. Несколько человек батарейцев да адъютант
коменданта невесело играли в штосс.
– А-а, граф Диарбекир... Майошка... Здорово!
Посыпались шутки, и начались нескончаемые вопросы.
– Так где же ты был? – спросил Лермонтова Трубецкой.
– Охотился,– подумав, ответил Лермонтов.
– Где это? Один?
– Далеко, знаешь,– ответил досадно Лермонтов и вдруг взял Трубецкого за пуговицу
мундира и тихо сказал, отведя в сторону: – Ты знаешь, я ведь в Крыму был, у Омер де
Гелль.
– Ну, и хорош же мальчик,– покачал головой Трубецкой.– Счастье твоё, не нарвался
на беду, могли бы разжаловать. Ну, рассказывай, рассказывай...
– Нет, ты знаешь, это замечательная женщина.
И его подбородок по-детски затрясся.
– Ты знаешь, я проскакал в тележке две тысячи верст, чтобы быть наедине с ней
несколько часов.
Ошеломлённый Трубецкой, никогда не видевший слёз на этом злом чернявом лице, не
смеялся, повторяя теперь:
– Ну, хорошо, что ж, очень хорошо, что ты...
– Если бы ты знал, что это за женщина. Умна и обольстительна как фея.
– Что ж, очень хорошо, ну, что ты...
– Ты пойми, я проскакал две тысячи вёрст, чтобы побыть с нею десяток часов и
написать стихи... Какая это необыкновенная женщина! Как много я оставил у неё!
– А ну, прочти, родной, стихи, прочти,– попросил Трубецкой.
– Хорошо. Таких я ещё не писал. Она, брат, очень хвалила их, понравились.
Лермонтов погладил рукою лоб.
– Сейчас,– сказал он,– как это... Отличные стихи, понимаешь, вышли.
– Ну, ну!
Но, медленно сняв свою руку с мозолистого лба, Лермонтов тут же виновато
рассмеялся.
– Ну, вот, поди ж ты. Забыл.
Ещё раз подумал, скосив глаза в угол.
– Ну, забыл окончательно,– сказал он.– Все, брат, забыл.
Одесса. Август – сентябрь
1928 г.
Document Outline
Пётр Павленко
13ая ПОВЕСТЬ О ЛЕРМОНТОВЕ