Текст книги "Жизнеописание Хорька"
Автор книги: Петр Алешковский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
5
Судьба преподнесла подарок, превзошедший все ожиданья. Как обычно, он кончил работу, заглянул домой переодеться, перехватил кусок и вышел на улицу в парк – тетя Вера сегодня сторожила, и он рассчитывал остаться у Валюши. Но Валюша не пришла, первый раз за все время, и, предчувствуя недоброе, прождав целый час лишку, он почти бежал к ее дому. Воображение рисовало черт знает какие картины, почему-то он решил, что беда стряслась с тетей Верой.
На звонок долго не отзывались, но Хорек уловил ухом движение – в квартире кто-то был. Тогда он забарабанил в дверь ногами, услышал знакомые шаги – Валюша шла открывать.
Она и открыла, но не впустила за порог, просунулась в щелочку, вышла на площадку. Незнакомая раньше твердость, холодность не отпугнули, он попытался ее обнять, но Валюша отстранилась.
– Знаешь что, вали откуда пришел, надоел ты мне, понял? – без лишнего вступления проговорила она тихо, но с подчеркнутой ненавистью в голосе.
– Что с тобой? – Он не старался уже приблизиться, только изучающе глядел прямо в глаза.
Валюша не отвела взора по обыкновению, заговорила резко, нервно и решительно, слова так и посыпались изо рта:
– Ты мне надоел, неужели непонятно? Ты же урод каких мало, зануда, все, все это знают, ты один только думаешь, что такой особый, а все ребята мне плешь проели, когда я тебя брошу. Я терпела, думала, ты поймешь. Тебе б только одному, тебе... Уходи, Хоречек, уходи добром, я давно решила, я тебя и не любила никогда, подумаешь... Ты же как зверь, тебе только одно и надо, ты... Уходи, не мучь меня.
Она не выдержала наконец и расплакалась.
– Валюша, что с тобой? – Он опять попытался приблизиться, но она закричала:
– Уходи, уходи, хуже будет, я не одна, у меня новый парень, мы в гостинице познакомились, он тебя прибьет, как крысу раздавит, понял!
Всем телом она пыталась заслонить дверь, но Хорек отшвырнул ее, ворвался в квартиру. Там, в коридоре, стоял здоровый мужик, лет двадцати пяти – двадцати семи, стоял спокойно, руки заломив за голову.
– Что, не ясно? Пояснить? – Он не наступал, так был уверен в своей силе, демонстративно только перекатывал бицепсы, словно потягиваясь, распрямлял и закладывал за голову свои ручищи.
Хорек не раздумывал. Нет, все уже понимая, не мог он уйти просто так и кинулся на него вперед головой, метя в солнечное сплетение, но налетел лишь на кулак. Парень был хорошо тренирован, не дал ему опомниться, резко, с размаху, всадил ногу в пах, заломил руку и, пригнутого, не соображающего ничего от боли, вывел на площадку и сильно ткнул сзади всей подошвой. Ребрами просчитав лестничный пролет, Хорек впечатался в стенку и сполз по ней: боль в паху не давала не только разогнуться – вздохнуть как следует.
– Хочешь повторить? – Парень явно издевался сверху, но не спускался, стоял там на площадке, приобняв плачущую Валюшу за плечи – так еще вчера это делал Хорек.
– Он меня в ресторан водил, понял?! – прокричала вдруг Валюша. – Он человек, че-ло-век, понял ты, козел! – И она зарыдала уже в голос, обиженно, горько, надсадно, и парень почти насильно увел ее в квартиру, бросив через плечо напоследок:
– Увижу поблизости – пришью!
Дверь захлопнулась и не открывалась больше. Хорек слышал, как ревела Валюша, истерически громко, бесстыдно, и тот, здоровый кретин, басил, успокаивал ее.
С трудом он разогнулся, припадая на перила, сошел вниз. «В ресторан водил» – крутилось в голове, деньги, значит, ее купили, дуру.
До поздней ночи просидел он в парке, боль унималась постепенно. Слава богу, мерин не задел хозяйство, удар пришелся по низушке живота. Хорек сглатывал кровь, ждал, когда перестанет кровоточить десна, потирал оба ушиба. Пока что он не думал – отходил, собирался с силами, – удар был нанесен неожиданно, жестоко и метко. Наконец, справившись с болью, хромая, побрел он домой. Прежде следовало выспаться – завтра Девятое мая, праздник, а там видно будет.
6
Утром он уже не чувствовал боли, только синяк на скуле, как свежая пощечина, бередил душу, жег нутро.
Неужели только деньги? Что ж, это проверяется просто. Он вышел из дому и долго слонялся по улицам, выискивая жертву. Тело напряглось, пело в предвкушении дела, сомнения, самоотговорки улетучились вмиг, опять нахлынуло знакомое, редкостное чувство погони, азарт захватил, не оставив места переживаниям, пересчетам обид. Он искал.
Горожане попадались редкие и нарядные, большей частью с детьми, а значит, безденежные, бесцельно оттаптывали День Победы. Пьянехонькие встречались тоже, большей частью они сосредоточились во дворах, но с них взять было нечего, ему был необходим делец, воротила, а таковые еще не проснулись, их время сумерки, ночь, ресторан.
Так занесло его на старое Славненское кладбище, людное по случаю праздника – какой же человек упустит весенний день да не сходит проведать могилу? Бабки текли в ворота нескончаемой вереницей, в платочках, в ватниках, в зимних еще валенках с галошами, в немыслимых одежках с чужого плеча, кто с ведерком, кто с кошелкой, где хлебушек, яичко, горстка пшена воробьям и замусоленная трешка – последнее достояние, припасенное на свечечку или чтоб подмаслить кладбищенского сторожа – сегодня был их день.
Хорек присел на скамейку около ухоженной могилы, на специальную скамеечку для случайного прохожего, крепко сбитую, свежеокрашенную в недавнюю Пасху, со столиком, с пустым стаканом на специальной полочке – стаканом-поминальником, который унести, своровать грех, а попользоваться да и выпить из него – благо. Тоскливой, серой толпой, шаркая по песчаной дорожке, стуча клюками, перебрасываясь обыденными, сто раз говоренными фразами, старушки ползли куда-то, явно целенаправленно, неспешно, одна за одной до ряби в глазах. Любопытства ради Хорек проследил их путь – куда-то за бугор, за старую неслужащую церковь, может быть, к памятнику погибшим с обязательным гипсовым солдатом? Скорей всего, что и так.
Но вот к воротам подкатило такси. Из него выскочила худерябенькая, припадающая на ногу, востроносая старая дева, поспешно отворила дверцу, и на свет явился крепкий, краснощекий мужик, с холеной бородкой, короткостриженый, в свитере, какой-то серой куртейке и с портфельчиком. Бабки замедлили шаг, повернулись лицом к приехавшему, заулыбались, закланялись.
– Батюшко, батюшко приехал! – прошелестело по аллейкам.
Батюшка тем временем деловито расстегнул дерматиновый портфельчик, вынул свернутую рясу, напялил ее на себя, навесил на грудь медный крест, подал сопровождающей божедомке кадило и портфельчик и широким шагом ступил на территорию кладбища, не забыв осенить себя крестным знамением в воротах. Бабки облепили его и затарахтели – тянулись приложиться к ручке, просили благословения, но поп повел руками, словно смахивая их с себя, что-то грозно сказал в воздух, и дорога вмиг очистилась, перед ним расступились и заспешили догонять – крепкий широкоплечий батюшка умахал уже вперед и скрылся за бугром.
Из пустого интереса Хорек присоединился к процессии, но не слился с потоком, пошел параллельной аллейкой, чуть в стороне, в тени раскидистых деревьев, скрытый и неприметный для толпы, стянутой на небольшом пятачке около памятника. Народу набралось до удивления много, не одна, пожалуй, сотня, и неуместившиеся заполняли тропинки вокруг, меж оградками, переминались с ноги на ногу, ждали начала.
Священник встал лицом к памятнику, к гипсовому уродливоглазому воину, к затертым дождями и снегом спискам покоившихся в братской могиле, выбитым на бетонных наклонившихся плитах. В левой руке держал он книжицу с бархатной закладкой, другую чуть поднял к небесам, якобы сосредоточиваясь, а на деле ожидая, когда сподручная псаломщица разожжет ладан в кадиле. Наконец был разожжен и ладан, женщина со зверским выражением лица раскрутила кадило, как пращу над головой, и подала его, источающее пряный дымок, батюшке. Началась великая ектенья.
– В мире Господу помолимся...
Батюшка не был особо громогласен, но тишина настала мгновенно – все закрестили лбы, слышно было только шуршание бумажек – через головы впереди стоящих тянули, кто не успел, поминальные записочки. С ними же вместе, что интересно, путешествовали и деньги: смятые рубли, трешки, редкие пятерики и совсем уж единичные красненькие десяточки. Все это бумажное море стекалось к псаломщице. Совали ей сзади две специально для того стоявшие старухи, они же разворачивали записки, а «сослуживающая» успевала и петь, и следить за батюшкиным кадилом – то забирала, то подкладывала смолицы и, толкая священника в спину, передавала ему ворох бумажек с именами.
На могильных плитах памятника теплились свечи, некоторые верующие пытались неуверенно и робко вторить распеву. Батюшка лишь изредка вступал с гласом:
– Об оставлении согрешений скончавшихся в надежде на блаженство вечной жизни Господу помолимся.
Пока хор, подхватив, вел, священник читал имена, вернее, бубнил, как тарабарскую грамоту, скорей, скорей, чтоб всех перечислить, – ему приходилось гнать галопом, на одном почти дыхании. Но не останавливался бумажный ручеек, чтица с видимым уже трудом наклонялась к стоявшему на земле портфельчику, опуская и опуская в него рублевые вороха.
Хорек стоял на возвышении – все слышал и все видел. Прожорливый зев портфельчика все пополнялся и пополнялся, батюшкины слова одно за другим, спешные, почти суетные, словно задав ритм, тянули и тянули новые и новые денежки из карманов собравшихся.
Батюшка все бросал в кладбищенское безветрие имена убиенных, померших своей смертью давно и недавно, замученных, сродников, знакомых, любимых и не очень, поминаемых от торжества минуты, от умиленности сердца.
Вот, кажется, все списки были уже и зачитаны, отработанные бумажки батюшка тут же сплавлял назад, не глядя, и их благоговейно подбирали как нечто нужное, прижимали к груди. Близилось время общего поминовения. Как ни странно, Хорек вспомнил чин – тогда, в детстве, с бабкой, хочешь не хочешь слова легко запоминались на свежую голову, и сейчас он уже знал, что скоро конец. Он прислушался, повел лишь ушами в сторону и отрешился на время от портфельчика.
– Святейших патриархов, преосвященных митрополитов, архиепископов и епископов, а также служивших Тебе в священническом и монашеском чине, создателей этого святого храма православных праотцев, отцев, братьев, сестер милосердия, на войне за веру и Отечество жизнь свою положивших; верных, убиенных в междоусобной брани, утонувших, сгоревших, растерзанных зверьми, без покаяния внезапно скончавшихся и не успевших примириться с церковью и со своими врагами; в исступлении ума самоубиенных; тех, о которых просили нас молиться, о которых некому молиться, и верующих, лишенных христианского погребения, – и всели их в места света, блаженства, покоя, где нет болезней, печали и душевных страданий. Как Благий и Человеколюбивый Бог, прости им всякое согрешение, сделанное ими словом, или делом, или помышлением, ибо нет человека, который пожил бы и не согрешил, так как Ты один только безгрешен и Твое правосудие – правосудие вечное и слово Твое – истина. Ибо Ты – воскресение, жизнь и покой усопших рабов Твоих, Христе Боже наш, и Тебе воссылаем славу с Безначальным Твоим Отцом и Пресвятым и Благим и Животворящим Твоим Духом, ныне и присно и во веки веков.
– Аминь! – ахнуло по рядам, и тогда стали распрямляться, шевелить застоявшимися ногами, докрещивать лбы, кланяться памятнику, священнической спине, друг другу. Потом потянулись ко кресту, и не унять было их желания, а видно было – поп уже спешил, уже чтица застегивала портфельчик, уминала там накиданное, рьяно, кулаком, как тесто месила, и стояла уже, прижимая к груди его, батюшкино богатство, отвечала на какие-то вопросы, отнекивалась – верно, тянули их к своим могилам. Но батюшка не поддался на мольбы, опять воздел руки к небу, прося прохода, поклонился всем и заспешил к выходу, улыбаясь по возможности тверже, отодвигая особо настырных с дороги.
– Нет, нет, никак мне нельзя, – донеслось до Хорька.
– Ему отдохнуть надо, ему сегодня еще служить, пожалели бы, – вскинулась чтица и, размахивая портфельчиком в одной руке, прогоревшим кадилом в другой, уверенно пошла впереди, проминая дорогу. Отступление их было подобно бегству, батюшка даже рясу не снял, пер по дорожке, все убыстряя шаг, и бабки поотставали, начали растекаться по кладбищу, по своим уголкам, а у выхода только три-четыре поспевали за попом, не просьбы ради, а чтоб проводить и последний раз поклониться.
Хорек, все уже рассчитав, стоял за оградой, за каменным столбом, и, только лишь чтица поравнялась с ним, резко и сильно ударил ее ладошкой по глазам, рванул портфельчик и бросился через дорогу в кусты, а там через яблоневый сад к речке.
Портфельчик был пузатый, здорово, видать, укормленный. Он уже сбавил темп, а вскоре и вовсе перешел на шаг – погони за ним не было: на задворках мехмастерских, среди покалеченных остовов техники, и в обычный-то день редко появлялись люди, тем более сегодня, в праздник.
Он нырнул в свое логово, в насосную станцию, и в полутьме подвала, еще больше загаженного, запущенного за долгое время отсутствия, пересчитал выручку. Восемьсот тридцать один рубль – это была сумма, приличная даже по меркам танцплощадочных фраеров, Валюша должна была на них клюнуть, или...
Он принялся ровнять деньги, увязал их по сотням какой-то бечевкой – получился изрядный пухлый ком, и снова развязал, раскидал, как листья, засунул в них руки, но прежней радости не было. Он снова собрал богатство, рассортировал его, запрятал в тайнике, пустой портфельчик засунул за груду хлама в углу и спокойной, уверенной походкой вышел на улицу.
7
На другой день, не раздумывая лишка, Хорек заглянул в тайник, вынул деньги, рассовал по карманам. Распухшая куртка придала уверенности. Он шел к кафе, зная, что завтрак окончен, теперь у Валюши небольшая передышка и они смогут поговорить. Он поднялся по ступенькам черного хода, у какой-то встретившейся женщины в засаленном халате спросил, где найти Валентину.
– В мясную секцию иди, там они кофе пьют, бездельники. – Женщина махнула рукой куда-то в глубь коридора, и он пошел уже сам, внимательно смотря, как поставить ногу, чтоб не угодить в наезженную тележками липкую грязь.
В мясной секции, за большим оцинкованным столом, расчистив себе утлое пространство от костных и мясных крошек, сидели четыре бабы неопределенного в общем-то возраста: с распаренными лицами, в белых накрахмаленных косыночках, в неописуемых башмаках, разношенных и грязных, в потасканных халатах, с выпирающими грудями и подушкообразными животами. Они пребывали в том блаженно-отрешенном состоянии духа, что дарует короткая передышка в их каторжной работе. Веселил их жирный парень, по хитроглазому лицу явно мясник, в окровавленных куртке и фартуке. Парень травил историю, бабы слушали вроде б вполуха, а на деле внимательно, сопереживая, и похохатывали или вздыхали к месту и не к месту. Тут же пили кофе с булочками местной выпечки, поочередно залезали липкой ложкой в большое жестяное ведерко с вязким повидлом цвета хорошего мазута, покрывали им обильно булочку, откусывали аж половину зараз, запивали ячменной бурдой, хохотали, отмахивались от приставучих мух, не попавших пока на всюду болтающиеся, забитые липучки.
– Тебе кого? – мясник прервался на минутку. Бабы сразу стихли и вытаращились на чужака с нескрываемо глупым интересом.
– Валентину.
– Пройди налево в директорскую, она там марафет наводит.
Сообщение почему-то вызвало смешочки в кулачки, как что-то откровенно непристойное.
Хорек кивнул, прошел мимо них, уловив ухом лихой посвист – оценивали его экипировку.
– Этот, что ль, ейный?
– А я знаю, у ней их вечно череда, у сучки, молодая ишшо, – лениво ответила та, что погрузней и постарше.
Хорек вошел в директорский кабинет, обшитый фанерными панелями, с телефоном, с креслом, с железным высоким сейфом, с красными махровыми стульями темного лака, «под дуб». Валентина сидела к нему спиной, уткнувшись в зеркальце, разглядывала веко – подкрашивалась. Он затворил дверь, и она, углядев его в зеркальце, резко повернулась и резко же опустила глаза – отступать ей было некуда.
– Поговорим? – он не угрожал, но вышло как-то холодно, впрочем, он так и настраивался, без сантиментов.
– А че говорить, Хоречек, я все тебе сказала, ты не понял?
– Не очень. Повтори.
– Зачем?..
Его прорвало, и он затараторил не задумываясь, отступя сразу от намеченной красивой программы:
– Ты что? Что с тобой? Я не пойму. Тебе со мной плохо было? Я что-то не замечал. Все из-за того, что я не танцую? Так мне ж с ними детей не крестить, мне ты нужна, а не они. Или правда, ты за деньги?
Валюша вклинилась так же быстро, уловив его вздох.
– Даня, ты не понял? Я ведь не хотела, чтоб больно было, прости, я, ей-богу, не хотела, но если ты не уйдешь, я закричу...
– Погоди...
– Чего годить, ты что, глухой? Так объясняю на пальцах – уваливай! Ты ж бирюк, ты ж как медведь, все тебе в свою берлогу залечь и лапу сосать, а я молодая и красивая, я красивая, да? Мне без людей жизни нет! Нет, понял! Хо-ре-ок, уходи, ну, Бога ради. Я все понимаю, но с тобой – кранты, не отколется! Ни-че-го-шень-ки! – она показала кончик мизинца. – Да и что ты мне можешь дать? Жить, как мать прожила? Думаешь, я здесь вечно буду? Я сюда сослана, сослана, просекаешь? Кофе варить, биточки крутить, повидло жрать – это жизнь? Нет, куда тебе понять, тебе ж все равно, как я тут, ты ж даже ни разу не спросил, а у людей по-другому! У людей – весело, жизнь, понимаешь, жизнь!
– Тебе мало было, мало, так на, ты бери, – он начал лихорадочно потрошить карманы, швырять пачки на полированный директорский стол. – Бери! Все бери! Надо – я еще принесу, мне раз плюнуть!
– Это... где ты? Где?.. А... знаю – ты украл, больше неоткуда! – Деньги ошеломили ее, но лишь на минуту, она мотнула головой, бросилась на него с новой силой: – И что? Что мне с ними делать? Мне из-за них в тюрьме сидеть или тебя поджидать и губы кусать? Нет, я так не хочу, я найду себе богатого, но чтоб без тюрьмы. Я жить хочу, как люди живут, понял!
Она уже кричала, сгребая со стола деньги, и с ненавистью, с перекошенным лицом принялась запихивать их ему в карманы, назад, назад! Он все-таки поймал ее, облапил, прижал к груди, и на мгновение она прижалась к нему, но только чтоб накопить сил, и вдруг оттолкнула, въехала с размаху по лицу и превратилась вмиг и вовсе в ведьму, и лезла, норовя выцарапать глаза своими ярко наманикюренными ногтями, и истошно вопила.
Хорек отшатнулся, защищаясь руками, машинально начал отступление к двери, всерьез уже напуганный, с трудом сдерживая отвращение, проскользнул в дверь и с той стороны сильно и резко отпахнул ее Валюше навстречу, сшиб ее с ног и запер снаружи – благо ключ оказался в замочной скважине.
Его трясло. Не обращая внимания на выглядывающих отовсюду людей, прошел он скорым шагом по коридору. Сзади неслись крики, истошные, нечеловеческие – Валюша торпедировала дверь телом, а в промежутках вопила: «Жить, я жить хочу!»
Из этого сумасшедшего дома с валившим из щелей тяжелым паром и запахом гнилых овощей, от скользкого, заляпанного, жирного линолеума он бросился уже сломя голову, не разбирая дороги. Только на берегу реки, в знакомом кустарнике, где когда-то палил костер, он немного отдышался и повалился в траву.
8
Сперва он понять не мог, не хотел и знать, где находится и зачем: так, где-то в отдаленном островке мозга засело, что у реки, но он только вжимался в ладошки, в траву, затоптанную купающимися здесь днем мальчишками. Он лежал долго, пока земляной холод не пробрал насквозь, и он отполз от кустов, от мокрой тени на солнцепек, на потертую лысину пригорка, перевернулся уже на спину, заложил руки за голову и бездумно и молча глядел на синее небо. Где-то ниже, у реки, вопила и брызгалась детвора, тарахтели и визжали лодочные моторы, но он лег так, чтоб ничего, кроме неба, не видеть – ни воды, ни города, – стянул кроссовки, подставил сморщенные, распаренные пятки ветерку. Солнце грело и жгло, от его тепла и ярких лучей он жмурился, сквозь узкие щелочки следил, как лепятся облака, как выплывают уже из подтянувшихся, высоких, серых и тяжелых, разные диковинные фигуры.
Тут только захоти – и увидишь и зверя, и руку с кастрюлей, и хвост, и голову, и выпуклый, свирепый глаз, и старика нищего, что закутал голову в лохмотья пледа, чтоб оттенить худобу и пороховую бледность своего лица, вызвать жалость, вытащить у дурака сострадателя заишаченный гривенник.
Он давно заметил, что линия его успокаивает, но не всякая, не прямая и нервная, а чем более извилистая, тем лучше, тем спокойней она ложится на глаз.
Какая была красивая фигура у Валюши разнеженной, лежащей на диванчике, застывшей и умиротворенной, и какое нагромождение рваных, резких углов сегодня – летающие руки, дергающийся глаз, в полоску стянутые презрительные губы, когда она отбивалась, наступала, гнала прочь.
Он вспомнил вдруг деревенскую девчонку из дома, где он стянул ружье. Вспомнил всю картинку, как она завязывала отцу галстук, как бегал вокруг пацаненок и как вдруг все исчезло, когда она вышла уже во взрослом платье, подчеркнуто иная, чуть одеревенелая, с чопорным отцом в дурацком пиджаке.
Хорек сорвал травинку, пожевал, выплюнул вместе с салатной слюной, чуть горькой, даже приятной. Мальчишки в деревне, у бабки, стращали печеночным сосальщиком, что живет в корнях травы, – он быстро-быстро проникает в живот и размягчает печень, разлагает ее, и человек в муках помирает. Он тогда представлял его себе не как безногого микроба, а как нечто телесное, склизкое – такую улитку с ножками уховертки, и, побаиваясь, затаив дыхание и всматриваясь в травинку, все равно тянул в рот и сосал ее сок – живой, терпкий, свежий, долго не испаряющийся с языка. Вспомнив свой тогдашний страх, он только хмыкнул и сорвал новую, уже толстоногую осочину и осторожно, чтоб не порезать губы, запихал ее в рот и мял до состояния кашицы, пощипывающей не перетертыми вконец ворсинками то за язык, то за щеку, упорно, как бычок на пойме ввечеру.
Подобно бычку, ему хотелось время от времени мыкнуть, потянуть губой звук, но он сдерживался, мотал только головой. Жить так жить, Бог с ней! «Живи, солнышко, живи», – говаривала ему иногда бабка, наглаживая головенку, шершавые ее ладони были удивительно легкими, удивительно легкими...
От бабки мысль скакнула к бабкам на кладбище, вспомнилась их череда, нескончаемый шорох подошв по дорожке, басовитый глас попа, шелест поминальных записочек. Деньги в карманах сразу напомнили о себе, задавили в бока. Зачем они ему теперь, эти деньги? Зачем? Опять надвигалась пустота, как вечер, что накрывал землю. С реки потянуло холодом и моросью, но он еще полежал, а после встал, отряхнул прилипшие травинки, почесал належанную щеку и побрел куда-то. Так он слонялся без дела, без заботы и причапал к Андроникову камню, постоял у оградки, зло и тупо оглядел большой бульник, зализанный богомолками до блеска, оплывшие огарки, теплящуюся теперь в жестяном фонарике лампаду. Плюнул под ноги, пошел наверх по лестнице, медленно, шаг за шагом, по скрипучим ступенькам, не оборачиваясь на город за рекой, вверх, засунув по детской привычке палец в скосившийся набок рот.
Наверху по асфальтовой дорожке было уже два шага и до церкви – он подошел к калитке, посчитал голубей-дармоедов, устраивающихся на ночлег на карнизах.
– Данюшка!
Он вздрогнул, но тут же собрался и повернулся уже по обыкновению отрешенным, с чуть исподлобья глядящими черными, горящими неласково глазами.
– Данюшка!
Через площадь ковыляла тетя Вера, прямо на него, к нему, с протянутыми руками, и, не дав ему слова произнести, пала на грудь, обняла, прижалась к нему: маленькая, в застиранной и чистенькой косыночке, в ношеном-переношеном мужском плаще.
– Данюшка! Что ж она, прости Господи, наделала, Данюшка! Прогнала тебя, голубя, дура, и ревет. Я ей: а где Данюшка? А она как вскочит, как пошла на меня, Данюшка, так ведь никогда-никогда не кричала, и ногами топочет, что коза, и чуть в волосья мне не вцепилась. А здесь и этот пришел, боксер – перебей нос, ну да ты знаешь, знаешь, я поняла, мне соседка-то все рассказала. Я и бежать! А ведь и меня прогнала – иди, говорит, свою церковь сторожи. Ну я и пошла, Данюшка, и все о тебе думаю дорогой, думаю, а мне, значит, Господь тебя наслал. Ты уж меня-то прости, мил-человек, Вальку-шельму бес попутал, нечестивец рогатый, ты меня прости за нее.
– Тетя Вера, перестань, окстись, что ты...
Но она вцепилась, как плакальщица в угол гроба, и не отпускала.
– Ты в церкву пришел, в церкву, да? – и так на него поглядела, что вдруг соврал ей с облегчением:
– Да, тетя Вера, к церкви.
– Ох, хорошо, ох, хорошо, пойдем, пойдем, отопру тебе, чайком попою, ты уж отмякни, отойди сердцем, не копи зла, а финтя-минтя моя тебя не стоит, я, грешница, тебе говорю, ты ж зла не таишь, а, Данюшка?
Она и рада была его встретить, явно боялась, отмаливала дочку.
– Ну что я, страшный такой? Кончай, тетя Вера, нет никакого зла – пусть живет.
– Ну и слава Богу, слава Богу, Данюшка, теперь-то тебя не пущу, пойдем со мной, голубь, ты мне и пособишь. – Она поднесла палец к губам: – Тсс! Тут реставратор скоро придет, ночь будет работать, так надо ему икону снять, а икона тяжелая. Страшный суд, прости Господи, не ведаем, что и творим.
Отказать было невозможно, да и не хотелось – он пошел впереди, а тетя Вера засеменила сзади, перебирая словечки, как семечки лузгая, привычно и бездумно, но он уже не слушал, шел впереди, тяжело ступал по известковым плитам, которыми к прошлой Пасхе умостили церковный двор.




























