Текст книги "Конец семейного романа"
Автор книги: Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 7 страниц)
«О-о, Господи Боже, мой муж умер! Что теперь со мной будет? Почему он покинул меня?» Я знал: сейчас она играет маму, Габор папа, и я опять могу быть только ребенком. «Ой, ой, Господи, кто же приготовит ему ужин после смерти?» – «Его любовница». – «Там любовниц не бывает!» – «Да он и не умер вовсе! На террасе стоит!» Ева отняла от лица руки. «Зачем притащился? Тебя звал кто-нибудь? Дурак!» Я показал ей пузырь, но она толкнула меня, пузырь упал, она схватила его и выскочила из куста той лазейкой, которая вела к их саду. Все же я успел схватить ее за ногу, чтобы не унесла пузырь. «Он мой!» Я тянул ее за ногу, тогда она ударила меня другой ногой. Я даже заплакал, но потом загляделся, как играют на кусте пятнышки света. Бабушка громко звала меня. Когда мы ели рыбу, в прихожей зазвонил телефон. Бабушка выбежала к нему, но мы не слышали, с кем она говорит. Она позвала дедушку. Я сидел и ел рыбу. Дедушка говорил, что есть ее надо осторожно, чтобы не подавиться косточкой. Бабушка рассказывала, что однажды дома, когда ее отца еще не затоптала насмерть лошадь – он упал с повозки, – они вечером в пятницу ели рыбу и вдруг видят: у папы лицо синее. Словно жизнь ушла из него, он не мог вздохнуть, просто сидел – и все. Вокруг закричали. Тогда ей вспомнилось, как кто-то рассказывал, это Бела Зёльд рассказывал, что, если в горле застряла косточка, надо ударить по спине, человек сразу закашляет, и косточка либо проскочит, либо выскочит обратно. Бабушка ударила своего папу по спине, косточка выскочила, и они продолжали есть рыбу. «Но, когда доели, – рассказывала бабушка, – мама встала и отвесила мне хорошую оплеуху. Как ты посмела ударить отца своего! – кричала она». Я тогда засмеялся, потому что представил себе, как моей бабушке отвесили оплеуху. Но дедушка прикрикнул на меня: «Что ты смеешься? Ты вообще понимаешь, что делаешь, когда смеешься? Знаешь ли ты, что такое смех?» – «Не знаю». – «Ну, то-то! Смех – одна из величайших тайн жизни». Я все ждал их, но они не возвращались. Теперь и я уже перестал есть, такая в доме стояла тишина. Кресло, которое только что оттолкнул ногой дедушка, так и стояло наискосок. Из передней тоже не доносилось ни звука. На бабушкиной тарелке длинная кость, с одной стороны уже обглоданная, с другой стороны немножко еще оставалось, а по краю тарелки – выплюнутые косточки. Я прошел по комнатам. Дедушка сидел в кресле, бабушка лежала на кровати. Я прислушался: дышит ли. Вот сейчас можно бы стащить конфету из-под ее подушки. Конфеты прилипли к кульку, бумагу приходилось выплевывать. В дверях стоял мужчина. «Бела! Иди сюда, быстро! Бела! Скорее! Здесь в самом деле покойница!» Голос приближается, скрипит пол. Была у меня, еще дома, лупа. «Бабушка рыбу получила!» – «Не надо стирать, я рано утром уеду». – «Тогда я могу поспать с тобой, пап?» – «Смотри, а я ведь чуть не забыл. Подай-ка мои брюки. Видишь? Если эту лупу поставить против солнца, она собирает лучи, и можно поджечь бумагу. Завтра попробуешь». Снаружи завывает ветер, хотя только что светило солнце. Свеча потрескивает, по ней стекают капли. «Направь лупу на любой предмет, и ты разглядишь даже самые мелкие детали. Видишь? Вот какие горы и долины на твоей коже». Дедушка сидел в кресле. Что, если дышать с ним вместе? Что-то происходит, но что – не знаю. Нет. Что это? От окна какое-то гуденье. Надо бы посмотреть через мое новое увеличительное стекло. В паутину попала муха. Хочет вырваться, а у самого края паутины – паук. И никакое не гуденье, это зудит муха. Лапки запутались в паутине, зря только трепыхается, взмахивает крылышками. Дедушка сидел в кресле. У меня было увеличительное стекло, я смотрел через него – что, если убить паука? или муху? День шел на убыль. Он зажал обе руки между коленями и спал. Рот был открыт, челюсть на столе. Я слушал, как он дышит, и заметил: когда сижу с ним долго, и сам начинаю дышать так же медленно, как он. Бабушка вдруг закричала со второго этажа. «Папа! Папа! Иди сюда поскорее! Быстрей же, папа!» Дедушка закрыл рот, посмотрел на меня и прошамкал: «Что там такое? Случилось что? Зубы подай!» А бабушка все не унималась. Двери были настежь, хоть какой-никакой сквознячок. «Папа! Папа! Скорей сюда! Фери говорит! Папа, да поторопись ты!» Я побежал первым, дедушка уронил свою палку, но я не поднял, он шел, цепляясь за столы, за двери. «Папа, папа, да где же ты! Он уже говорит! Вот сейчас называет свое имя-фамилию! Папа!» Бабушка кричала, стоя на верху лестницы, и чей-то голос говорил по радио. Дедушка остановился у лестницы внизу, держась за перила, я уже добежал до середины. «Папа! Папа! Фери по радио говорит!» Бабушка бросилась назад, в комнату, усилила звук, чтобы и дедушке внизу было слышно: «Предупреждаю, вы обязаны говорить только правду, возможно, потребуется ваши показания подтвердить клятвенно. Закон сурово наказывает за лжесвидетельство. Вы поняли?» – «Да». – «Папа, это он!» – «Расскажите, где, как и при каких обстоятельствах вам стало известно, что обвиняемый встречается с агентом американской секретной службы Генри Бандреном. Расскажите также, какова была ваша роль в организации этой встречи». – «Если не ошибаюсь, тринадцатого или четырнадцатого июля сего года я получил приказ полковника Пала Шухайды, чтобы я, как офицер разведки пограничного полка, подыскав подходящее место…» – «Папа! Фери говорит! Папа!» – «Извольте рассказывать все, как было, со всеми подробностями!» – «Слушаюсь. Полковник Пал Шухайда в вышеуказанное время вызвал меня к себе и сообщил следующее: один из высокопоставленных членов нашего правительства по дипломатическим каналам договорился о секретной встрече с высокопоставленным членом югославского правительства. Об осложнении югославско-венгерских отношений вам известно. Большего сказать не могу. Наша задача состоит в том, чтобы эта встреча прошла в величайшей тайне…» – «Папа! Фери! Это Фери!» – «Помолчи!» – «Техническое обеспечение этой задачи я возлагаю на вас, относительно места проведения встречи доложите мне в семнадцать часов, чтобы я мог немедленно сообщить об этом товарищу начальнику главного политуправления. Сказано мне было приблизительно так. Я тотчас приступил к делу и еще до пяти часов дня доложил, что в трех с половиной километрах от деревни Декенеш, в непосредственной близости от границы, имеется нежилой дом, со всех сторон окруженный акациевым лесом. Окрестные жители называют его хутором Бушеля. Я также доложил Шухайде, что в случае необходимости могу позаботиться о том, чтобы хутор был оборудован всем необходимым еще в течение ночи». – «Что произошло дальше?» – «Полковник, правда, давно уже вызывал у меня подозрения, но данный случай не выглядел подозрительным, ведь Шухайда ссылался на товарища начальника главного политуправления, а я полагал тогда, что он выше всяких подозрений». – «Напоминаю вам, вопрос звучал так: что произошло дальше? Воздержитесь от комментариев и излагайте факты». – «Слушаюсь. Затем полковник предложил мне покинуть его кабинет и ждать в секретариате. Могу сообщить только, что он по прямому телефону говорил с Будапештом и разговор продолжался приблизительно двадцать минут». – «Откуда свидетелю известно, что Шухайда говорил по прямому проводу и именно с Будапештом?» – «Беседуя с секретаршей в приемной, я видел, какая линия на ее настольном коммутаторе значится занятой. По этой линии, как всем известно, говорить можно только с Будапештом». – «Хорошо. Продолжайте». – «Полковник опять вызвал меня к себе и сказал, что, ввиду крайней срочности дела, мне следует немедленно принять меры для приведения в порядок и обустройства хуторского помещения, ибо не исключено, что встреча состоится в течение ближайших двадцати четырех часов. Товарищ начальник главного политуправления распорядился обставить все совсем просто. Он дал указание приобрести в хозчасти стол для совещаний, покрытый зеленым сукном, а если такового нет, пусть достанут, где хотят, стулья тоже. Если стены грязные, побелить. Я спросил, нужно ли как-то украсить помещение. Он ответил: не нужно, но сортир необходим во всяком случае». – «Какие еще указания вы получили?» – «Мне было приказано, чтобы отряд, готовивший помещение, после окончания работ незамедлительно покинул территорию и сразу же был отправлен в летний лагерь, где, полностью изолированный, занялся бы усиленной физической подготовкой, практически равноценной дисциплинарному наказанию. Тут полковник засмеялся и сказал: отличная идея, после таких учений они все позабудут, даже имя собственной матери не вспомнят». – «Призываю свидетеля говорить только правду. Судя по протоколу полицейского допроса, полковник смеялся потому, что это была идея свидетеля». – «Так точно. Прошу прощения. Идея была моя, и полковник ее одобрил». – «Продолжайте». – «При этом мне дано было указание в самые ближайшие часы обеспечить охрану всего участка, но рота, обеспечивающая охрану, видеть место действия не должна, а солдаты роты не должны знать, какое задание выполняют. Командование ротой он возлагает на меня. Пройти на охраняемый участок сможет только тот, кто в свое время получит пароль. Сам я также не имею права находиться внутри охраняемой территории. „Кстати, – сказал он, – это я проверю лично“. Затем он сказал: „А теперь за дело“, – и я немедленно приступил к работе. Я докладывал ему обо всем детально. Умолчал лишь об одном. Как я уже упоминал, поведение Шухайды с начала года стало внушать мне подозрение. В данном случае подозрительной выглядела поспешность предпринимаемых действий, а также то, что столь ответственные правительственные переговоры, насколько мне известно, в подобных местах не проводятся. Когда появляется необходимость в подобных переговорах, заинтересованные правительства устраивают их гораздо проще, через свои представительства в какой-нибудь нейтральной стране. Но всего более показалось мне подозрительным, что, если бы речь действительно шла о том, о чем говорил мне Шухайда, тогда, учитывая имевшее место политическое напряжение, он вел бы телефонный разговор в моем присутствии, чтобы иметь свидетеля. Это входило в мои прямые обязанности как офицера контрразведки, более того, товарищ министр внутренних дел недвусмысленно приказал мне в данном случае проконтролировать также и действия командира полка. Поэтому я спрятал на чердаке хутора солдата из спецподразделения внутренних войск и приказал стенографировать каждое слово, какое ему удастся расслышать, записи передать мне и при любых обстоятельствах оставаться там до тех пор, пока я не приду за ним сам. Я считал этого солдата вполне подходящим для такого задания и достойным доверия, так как он был политически зрелым, к тому же превосходным стенографистом». – «Имя этого солдата?» – «Тамаш Коложвари». – «Как он пишет свою фамилию? На конце ставит „i“ или „y“?» [23]23
Окончание «y» (ипсилон) в подобных венгерских фамилиях свидетельствовало о дворянском происхождении.
[Закрыть] – «Насколько мне помнится, „i“». – «В надлежащее время суд допросит Тамаша Коложвари. Продолжайте, пожалуйста». – «Встреча произошла ночью пятнадцатого июля. Сам я не имел права находиться внутри оцепления, поэтому лично знаю только то, что в половине одиннадцатого со стороны Декенеша появился черный автомобиль, у проселка, ведущего к хутору, остановился, фары были уже потушены. Кто-то открыл дверцу и сказал пароль стоявшим по обе стороны дороги солдатам. Ночь была темная, только на хуторе мы оставили сигнальный фонарь, чтобы прибывшие могли по нему ориентироваться». – «Что за фонарь?» – «В конце крытой галереи [24]24
Крытая, на деревянных столбиках галерея вдоль длинной стены – обычная деталь венгерского крестьянского дома.
[Закрыть]поставили зажженную лампу». – «Вам известно, где и как Генри Бандрен пересек границу?» – «Нет. Это мне неизвестно. Мне доложили только, что прибыли двое мужчин, сказали пароль и направились к дому». – «Теперь расскажите, что произошло на следующий день». – «На следующий день Тамаш Коложвари рассказал, что его записи весьма несовершенны, так как ему приходилось работать на чердаке в полной темноте. Однако он все хорошо слышал. Я съездил за ним на машине, после того как приказал снять оцепление и немедленно отправил роту в расположение летнего лагеря. Коложвари еще в машине сказал мне, что иностранец говорил по-английски и его переводил переводчик. Я тайно провел Коложвари в свой кабинет, и он в течение нескольких часов перепечатывал свои записи на машинке». – «Сколько страниц занял материал?» – «Пятнадцать страниц. Там действительно оказались пробелы». – «Вы его прочитали?» – «Да. Прочитал». – «Его содержание?» – «Среди прочего там речь шла о том, что указания югославов должны быть исполнены в точности так, как если бы они исходили непосредственно от ЦРУ. Но самым потрясающим во всем этом была часть, в которой содержался план уничтожения товарищей Ракоши и Гере». – «Достаточно! Записями распорядится суд. Сообщите, что вы сделали далее». – «Несколько часов я не мог предпринять решительно ничего, так как не знал, под каким предлогом выехать в Будапешт. Воспользоваться телефоном нечего было и думать, так как теперь стало ясно, что даже прямая линия прослушивается шпионской организацией. Однако случай помог мне. Я получил телеграмму от матери, что мой восьмидесятичетырехлетний отец ночью скончался, она просила немедленно приехать домой. Я показал телеграмму Шухайде, и он согласился на мою поездку в Будапешт. Больше того, я заметил, что он определенно обрадовался этому. Прибыв, я немедленно явился в Центральный комитет и передал материалы заведующему административным отделом. Я попросил его сразу же распорядиться о том, чтобы рядовой Коложвари был безотлагательно удален из казармы, поскольку он единственный, кроме меня, знает все и через него заговорщики могли бы преждевременно проведать о том, что разоблачены. Распоряжение последовало тут же, и полчаса спустя заведующий отделом сказал мне, что соответствующие органы для надежности арестовали Коложвари и доставят его куда надо. После этого я отправился домой и дальнейших распоряжений ожидал там». – «У народных судей имеются вопросы к свидетелю? А у господина народного прокурора? У защиты? Обвиняемый! У вас нет каких-либо замечаний?» – «Никаких». – «Прошу вывести обвиняемых. После краткого перерыва суд продолжит работу». Бабушка вышла из комнаты. Я встал со ступеньки. Дедушка отпустил перила, за которые держался. Бабушка сошла с лестницы, я за ней. «Почему он говорил такое? И даже не приехал домой! Папа! Почему? Почему ты не отвечаешь? Папа, да ответь же! Почему он так говорил? Ведь ты жив! Папа!» – «Выходит, я ошибался?» Вверху что-то еще говорило радио, потом заиграла музыка. Бабушка схватила дедушку за руки. «Папа!!» – «Значит, я ошибался?» – «Папа, ну что ты плетешь? Скажи хоть что-нибудь, прошу тебя, я не вынесу! Папа!» – «Я ошибался?» Дедушка заковылял в их комнату, но было похоже, что это он ведет бабушку. В моей комнате на полу его палка. Он пнул ее ногой, и она отлетела к стене. Дедушка сидел в кресле. Обе руки зажал между колен, он спал. Рот был открыт, и так тяжело он дышал, словно что-то колом застряло у него в горле. Я старался не слышать его дыхания и не заснуть, как он. Когда бабушка позвала нас к столу, он проснулся и зашамкал губами. Взял с подоконника протез и вставил на место. «Да. Думаю, так». – «О чем ты, папа?» – «Выходит, ошибся?» Но поужинать все же вышел. Ужинали молча, потом дедушка встал из-за стола и посмотрел на бабушку: «Скажи, мама!» – «Что? Да говори же, дорогой ты мой!» – «Выходит, я ошибался?» – «В чем? О чем ты думаешь? Христа ради, скажи!» – «Да. Видно, так. Значит, ошибся?» Дверь они затворили, заскрипела кровать, бабушка все выспрашивала его, да только без толку. Потом полоска света под дверью исчезла. Окно было открыто, одеяло я сбросил. «Это кузнечик?» – «Нет, сынок, это уже осенняя мушка». Я шел осторожно, чтобы не скрипнул пол. В той комнате включил свет и бесшумно открыл дверцу шкафа. В шкафу запах лаванды. Лаванда в белых полотняных мешочках, вверху на полке и внизу. Я прислушался, не идет ли бабушка, вроде как что-то скрипнуло. Я сразу выключил свет и закрыл шкаф. Но это скрипел дом, сам по себе. В самом низу была небольшая коробка, и я не знал, что в ней. Я вытащил ее из-под других коробок, и вся горка рухнула. Я опять затаился, прислушиваясь, но все было тихо, только я один услышал шум падавших коробок. А в той коробке, аккуратно сложенное, лежало зеленое бархатное платье. Сверху шелк и на нем тюль. Я снял пижаму и стоял голый. Потом натянул на себя зеленое платье. Оно было очень длинное. Я подумал: отдам его Еве. Было страшно: вдруг сейчас войдет бабушка, сложить все как было я уже не успею… если спросит, что я тут делаю, скажу, что еще не почистил зубы. В ванной на полке были ножницы. Я отрезал пришитый с изнанки мешочек с серыми кругляшами. Показал их Габору и Еве и соврал, что они золотые, их припрятали наши предки и покрасили серой краской, чтобы никто не догадался. Габор не поверил. Постучал кругляшом по зубу и сказал, что это свинец и его можно расплавить. Кто сумеет прокатить кружок от двери так, чтобы он под диван закатился, тот победитель. Открылась дверь, и их мама голая прошла через комнату. В другой комнате она включила радио, и опять говорил тот же голос. Она надела халат, в котором дурачилась Ева, когда их мама уезжала выступать. Она смотрела на себя в зеркало и слушала, что говорят по радио. Вдруг Габор рассек шпагой кресло. Она вышла в халате и села в это кресло. Смотрела, как катится кругляш. Когда я вернулся, дедушка сидел в кресле. Он протянул ко мне руку, я подошел, он обнял меня. Я видел его глаза совсем близко. «Так я ошибался? Мертвые мифы самые живучие! Ты тоже так думаешь? Да. Выходит, я ошибся?» Он стоял посреди комнаты в зимнем пальто. Но я знал, что эта комната мне незнакома. Кто-то кричал. «Когда порежешь палец ножом, больно ведь, правда? Я так тебе врезал, почище ножа!» Я вскочил и бросился к нему, он удалялся. «Будет больно!» И вдруг он оказался здесь, совсем близко. Его глаза. Я обнял его за шею и подумал, если сейчас заплачу, ему будет приятно. Но когда прижался щекой к его щеке, почувствовал, что он небритый, потому что он брился через день, а сейчас только что приехал, и бабушка еще не выстирала его одежду. Я опять сел в постели и тут понял, что все это был сон. Вот же моя кровать. А может, и это мне только снится? Вот моя комната; за окном темные тени деревьев, и не стоит посреди комнаты мой отец. Как странно… Дыхание дедушки. Как-то не так. Полоска под дверью темная. Почему он так громко дышит? Но он не дышал. Как будто в горле у него застряло что-то, он хочет выдавить это, но ничего не получается. Только хрип, бульканье. Я еще послушал, приникнув к двери. Увидел, что под одеялом тело шевелится. «Дедушка!» Не ответил, а звук все тот же. «Дедушка!» Бабушка тихо посапывала, но ее кровати мне не было видно, в той стороне комнаты было совсем темно. «Бабушка!» Не ответила. Рот у дедушки открыт. «Бабушка!» – «Что такое? Что случилось? Тебе что-нибудь нужно?» – «Бабушка!» Дедушка дышал тяжко, всхрапнет, и тут же выдохнет со свистом. «Папа! Что с тобой? Папа!» Дедушка не отвечал, рот был открыт, и мне казалось, глаза смотрят. «Папа! Ответь! Папа! Что с тобой? Папушка! Дорогой мой! Ответь, любовь моя! Что с тобой? Господи! Доктора! Что это? Господи! Доктора! Что это? Почему?» Бабушка в темноте металась по комнате, я за ней, вместе с ней. Углы такие острые, но боль словно бы где-то далеко. «Папа, что болит? Родной мой! Тебе больно? Ох, одеться, быстрей. Доктора! Звонить доктору! Скорее Фридеша! Ох, Господи! Фридеш, Фридеш, и он ведь уже, Фридеш! Господи! Папа! Надо позвонить!» А дедушка – все то же, быстрее, чаще. Я прикрыл глаза ладонями от света. Бабушка выбежала из комнаты. Наверно, в груди, внутри у него слизь слиплась комом, это из-за нее он так… Рот дедушкин был открыт, и глаза смотрели, и в кулаках он зажал на груди одеяло. Потом он закрыл рот, и что-то выдавилось, и от уголков губ потекло красное, а на лице я увидел лиловые пятна. Я намочил полотенце в ванной, думал, от этого ему полегчает, надо только положить на лоб мокрое, и тогда с ним все будет хорошо. Но телефон не работал. Бабушка выхватила из шкафа какое-то платье. Стерла полотенцем то, красное, в уголках губ, и теперь рот у него был закрыт, и от мокрого полотенца он совсем успокоился, потому что лежал не шевелясь. «Не оставляй его одного ни на минуту! Лекарство!» Бабушка метнулась от двери назад. Попробовала накапать ему в рот сердечные капли, но и они стекли с губ, как и то… «Ни на минуту не оставляй одного!» Мне хотелось взять его за руку, но я не посмел. Рука лежала вдоль тела, пальцы разжались, подушка вокруг головы была вся мокрая, и волосы и лоб тоже. Хлопнула калитка. Дедушка опять открыл глаза, словно вглядывался во что-то, и рот опять открылся, как будто сказать хотел что-то. Да так и остался открытым. Я побежал в свою комнату, поглядеть из окна, скоро ли возвратится бабушка. Сейчас она бежит там, где крест, бежать-то ей тяжело, крест на пригорке. Но тут опять хлопнула калитка, наверное, у креста она остановилась и вернулась, должно быть, что-то забыла. Зеркало бабушка тоже накрыла черным платком. Его глаза уже нельзя было закрыть; подбородок, хотя она и подвязала его, снова отвалился. Когда снаружи начало светать, она прикрыла ставни, чтоб было темно. В изголовье у дедушки горела, потрескивая, свеча. Бабушка велела мне оставаться в комнате, пока она сходит в церковь и договорится о похоронах. Он лежал все так же. Не замечает, что на глаз ему села муха. Надо прогнать ее! Дедушкин рот такой глубокий, темный, я подумал, что дедушка весь пустой внутри. На кладбище ветер развевал какое-то пламя, было похоже, как если бы горели огромные свечи. Гроб опустили в глубокую яму, по его крышке застучали комья земли, как будто там не было дедушки и гроб был пустой. Когда мы вернулись с кладбища, задняя калитка была открыта, и дверь в квартиру и все двери в доме тоже, и в открытую дверь мы увидели, что в кресле сидит дедушка. Бабушка схватилась за ручку двери. Но я видел, что это не дедушка, а папа в дедушкином халате. Он спал. Бабушка села. Он проснулся, и мы смотрели друг на друга, издали. «Как ты здесь оказался?» – тихо спросила бабушка. «Меня уже перевели оттуда. Телеграмму почта отправила по прежнему адресу, а меня там уже не было, и телеграмма пролежала два дня, пока ее не переслали,» – сказал он. Бабушка встала и пошла в свою комнату. Он тоже встал. «Что ты наделал?» – спросила бабушка. «Что?» – спросил он. «Сними то, что на тебе. И выйди из нашей комнаты», – сказала бабушка. Он вышел. Весь день никто не разговаривал. Я пошел посмотреть на тот листок, который качается, даже когда нет ветра. Так было и сейчас, не знаю отчего. Вечером, когда мы улеглись, он прошел через мою комнату к бабушке. Мне хотелось послушать, да только они говорили совсем тихо. Но скоро я опять шмыгнул в постель, потому что папа вышел. Он остановился у моей кровати. «Хочешь, расскажу тебе сказку?» – «Нет! Не хочу!» Он сел на край моей постели, потом обнял и положил мою голову себе на колени. Теперь мне уже хотелось, чтобы он стал рассказывать, но и так, в тишине, было хорошо; странно, что он дышит не так громко, как дедушка, а ведь он его сын. «Дедушка рассказывал мне о предках, но о своем отце… он же твой дедушка, правда? Такой же, как мне – мой дедушка, да? О нем он никогда не рассказывал». – «Мой дедушка? Рассказать тебе о нем? Ладно. Ну, что же тебе рассказать? Начнем с того, что жили мы тогда на улице Хольд, у нас там была очень большая квартира, весь второй этаж. Я деда боялся. Он был маленького роста, носил усы и бороду. Еще был у нас дядя, брат моего деда, но жил он с нами, потому что был холостяк, так никогда и не женился. Дядюшка Эрне. Дядю Эрне я любил больше, чем дедушку. Обедали мы за большим столом. Дедушка сидел в одном конце, дядя Эрне в другом. Во время обеда они вечно кричали, какие-то старые политические споры, потому что давным-давно, когда меня еще и на свете не было, они оба в парламенте заседали, и там сидели по разные стороны, потому что один из них, дедушка, был сторонником Тисы [25]25
Тиса Кальман (1830–1902) – глава либеральной венгерской партии.
[Закрыть], а богом дяди Эрне был Кошут [26]26
Кошут Лайош (1802–1894) – вождь венгерской революции 1848–1849 гг., организатор борьбы венгров за независимость.
[Закрыть]. Говорили, что и в те давние времена они даже домой возвращались в разных каретах и дома продолжали ссориться. После обеда дед, наоравшись вволю, отправлялся соснуть, а дядя Эрне сидел, покуривая трубку, и болтал всякую чепуху. Однажды, помню, рассказывал, что в Париже была у него любовница-танцовщица, канкан отплясывала, забыл уж, как ее звали. Он всегда поджидал эту женщину после представления, они садились в карету и объезжали разные питейные заведения. А уж после этого возвращались домой, в отель. И вот там для дяди Эрне устраивалось особое представление. Видишь ли, эта женщина кое в чем была знаменитостью. Ты представляешь, что такое канкан?» Он отстранил мою голову, встал и, насвистывая мелодию, стал плясать, высоко вскидывая ноги. Потом остановился, с трудом переводя дух. «Вот такой он, канкан! Вихрь! Так эта женщина славилась тем, что не только умела выше всех вскидывать ноги, но при этом в такт умудрялась издавать эдакое громкое „пафф!“» Я понял не сразу. Он упал навзничь поперек моей кровати. Мы хватались друг за друга и хохотали до колик. Я тоже представил себе: женщина подбрасывает ноги, и – «пафф!»… Он так и остался лежать, поверх меня, крест-накрест, но больше не смеялся. Потом встал и вышел. Утром я проснулся, почувствовав, что его лицо гладко выбрито и кожа пахла совсем как у нас. Но, проснувшись, уже не знал, не приснилось ли мне вчерашнее. Я вышел в сад. Ночью прошел дождь. Под деревом валялись абрикосы, видимо-невидимо. Бабушка весь день пролежала в постели. Когда она лежала, у нее не кружилась голова и не болела. Конфеты она клала под подушку, но мне давала не всегда. Если я говорил, что голоден, намазывала кусок хлеба жиром или горчицей. Есть я пошел в сад. Ночью, проснувшись, видел, что она стоит у окна. Вечером, когда дедушка был уже неживой, бабушка везде выключила свет, не любила, чтоб зря тратилось электричество. Она села на край моей кровати. Я напомнил ей, что она обещала рассказать мне про Геновеву. «Книга такая у нас была, на ней, вверху, большой ангел взлетает на небо, этот ангел и был Геновева, и, когда мы рушили кукурузу или в зимний вечер просто сидели без дела, папа мой любил, чтобы я читала им вслух эту легенду. А начиналась она так: когда-то, давным-давно, жила на свете девушка необыкновенной красоты, такой красивой девушки никто никогда еще и не видывал: светлые волосы до пояса, побежит – волосы летят за ней парусом на ветру; но она была бедной, и родители у нее уже старенькие. А как померли ее родители, осталась бедняжка совсем одна. Однажды охотился в тех краях молодой герцог. А Геновева как раз в тот день отправилась в лес собрать немного хвороста, чтобы вечером сварить себе похлебку. Увидел герцог Геновеву и сразу влюбился. Он пообещал жениться на ней, лишь бы она с ним поехала. Но Геновева ехать с ним не хотела: не может такого быть, сказала она, чтобы богатый герцог стал мужем бедной девушки. Герцог рассердился и решил, что заберет ее силой. Только вернулась Геновева домой, как в лачугу ввалились гайдуки и увели ее с собой. Они доставили девушку во дворец, там прислужницы выкупали ее в розовой воде, нарядили в шелка и бархат, в золотые волосы бриллианты вплели. Обрядив, повели к герцогу. „Теперь ты поверишь, Геновева, что я люблю тебя?“ – спросил герцог. „Как я могу поверить тебе?!“– ответила ему Геновева. Лишь тогда, мол, поверю, если герцог пойдет с нею в ее ветхую хижину, станет жить там, вечером ужинать луковым супом, а днем пахать землю. Герцогу только того было и надо, и он пошел с нею. Да только долго не выдержал. Непривычные глаза болели, дым от очага разъедал их, а от запаха лука он и вовсе нос воротил, нежным рукам не под силу было удерживать рукоятки плуга. Наконец и до старого герцога дошел слух, что совсем увядает молодой герцог из-за своей возлюбленной. Послал он туда гайдуков, приказав им надеть маски, и бросили Геновеву в темницу. А старый герцог радостно обнял своего сына. Он сказал ему, что Геновеву умыкнули разбойники, теперь уж ничего не поделаешь, так что женись, мол, на неженке-барышне, на графине. Так все и вышло, а Геновева в темнице родила сына. Однажды ночью, когда стражник заснул, девушка убежала. Она пряталась в лесах, питалась дикими яблоками, лесной ягодой, сырыми грибами, отыскала пещеру, в которой можно было укрыться. Так они и жили, и мальчик рос здоровеньким. Длинные волосы Геновевы служили обоим им одеялом, а зеленый мох постелью. Но однажды Геновева захворала, да так тяжело, что не могла и шевельнуться. И тут небо послало сильный ливень. В пещеру, укрываясь от дождя, забежало семейство оленей. Мать-олениха услышала, что в пещере плачет маленький ребенок. Она подошла к нему и напоила малыша молоком. С тех пор они стали жить все вместе большой семьей, Геновева, олени и маленький мальчик. Но однажды тишину леса нарушил шум людских голосов. Заливались хриплым лаем собаки, всхрапывали лошади. Олени кинулись прочь. Добрую олениху у самого входа в пещеру застрелил молодой герцог. Плакала олениха, и, услышав ее плач, из пещеры, тоже плача, вышел, ковыляя на неустойчивых ножках, крохотный мальчуган. Охотники оторопели. Герцог соскочил с лошади и вошел в пещеру. Там увидел он Геновеву, которую ангелы только что освободили от земных страданий; герцог горько плакал, да только поздно было, душа Геновевы уже отлетала к небесам, она только и успела вымолвить: „Вырасти его! Этот ребенок – сын твой!“ То были ее последние слова. Когда я кончала читать, все у нас плакали. Книгу нам подарил священник. Отец мой тоже плакал, верно говорю, плакал. А теперь я доверю тебе мою тайну. Ты спишь?»
Оно надвигается сзади. Его очень много, потому что расплывается повсюду, льется, заполняет все; черное, мягкое, бесформенное, подбирается сзади. Как сильно нажимает на голову, клонит ее вперед. Уже везде, все тело. И так тяжело наваливается на голову, что я не могу шевельнуться. Я открыл глаза. Оно, мягкое бесформенное непонятно что, убегает; убегает назад, теперь оно опять позади, за моей головой. Моя кровать. Но оно здесь, вокруг моей кровати. И неважно, что я думаю – мне это приснилось, оно все равно ждет там, за моей головой. Я закрыл глаза, чтобы не видеть кровать, комнату. Оно плавало, мягкое, вокруг моей головы. Черное. Я вжался лицом в подушку. Не мог шевельнуться. Но оно просочилось прямо мне под веки. Я быстро сел, и черное мягкое сразу отпрянуло. Это моя кровать. Оно опять сторожило меня, колыхалось вокруг головы, за спиной… но, если не закрывать глаза, тогда оно подойти не сможет. Снаружи светила луна, вжимала в комнату темные тени деревьев. Я встал посмотреть, может, оно в саду. В тени деревьев белые далии. Белые далии, вот они-то, наверное, и сказали. В темноте светящаяся белизна. Дверь была открыта. Бабушка не стояла возле окна. Дедушкина кровать пустая. Бабушкину кровать мне отсюда было не видно, в той части комнаты совсем темно. Я осторожно стал продвигаться к ее кровати, хотел увидеть, спит ли она. Пол слегка скрипнул. «Это ты?» – спросила из темноты бабушка. «Да». – «Свет не включай!» – тихо сказала бабушка из темноты. Голос шел словно бы откуда-то издалека, не оттуда, где стояла ее кровать. «Тебе плохо? Бабушка, тебе плохо? Бабушка!» Ее лицо медленно повернулось ко мне на подушке. «Немножко, совсем немножко». Рука на одеяле шевельнулась, но не потянулась ко мне. Я наклонился над ней, медленно. «Ступай к себе, сынок. Спи». Я пошарил рукой по ночной тумбочке, искал выключатель, рука наткнулась на стакан, и я подумал, что в стакане дедушкины зубы. «Нет! Не включай! Не хочу, чтобы ты видел меня. Безобразно». Я все-таки нашел выключатель. В стакане просто вода. Теперь я уже совсем проснулся и знал, где я… где я в своей жизни. Дедушка умер. На меня смотрит бабушка. Ничего безобразного не было. Словно удивляясь чему-то, она еще шире раскрыла глаза и смотрела на меня. Я ждал, мне казалось, она хочет спросить о чем-то, но она не спросила. Разве только на полоски моей пижамы. И не в глаза мне смотрела, а на шею, и я потрогал шею, что там такое. И тут на лице у бабушки словно возникла улыбка, может оттого, что я такой глупый, этого я тоже не знаю, но глаза ее все так же неподвижны, только морщинки вокруг рта, словно она опять улыбалась. «Бабушка!» Она смотрела. Не отвечала. Ее рот медленно открылся, и я увидел, что она не улыбается. Кричит. Молчит. Но никого не было за моей спиной. И тогда что-то все-таки случилось. Я слышал, как тишина выходит из ее тела. Но тишина не могла выйти вся, она все выходила и выходила из нее. И я стою в этой тишине, которая выходит из ее тела, изо рта, из ее рук. Я не могу ее повернуть, и нельзя поворачивать. Так говорила бабушка! Сейчас надо закрыть ей глаза, подвязать подбородок, не то он так и застынет. Вроде бы она еще шире открыла глаза, но нет, мне просто так показалось. Все в ней осталось как было. Я не хотел, чтобы она продолжала смотреть. Надо так, как пыталась тогда бабушка с дедушкой; я придерживал ее веки пальцами, как она дедушкины; свет от лампы проникал за ее зубы, и видно, что она не пустая внутри, как дедушка. Платок был рядом, на стуле. Этим платком бабушка повязывала голову, когда была дома, когда же уходила, иногда надевала и шляпу, потому что была почти совсем лысая. Мои руки ощущают ее кожу, она теплая. Но зубы все-таки видны, я пальцами подправляю ей губы; может, она поэтому сказала – безобразно. Свет я выключил. В темноте отошел к дедушкиному креслу, сел. Я просидел так долго, в комнате стало светлее, потому что снаружи светила луна, и я теперь видел бабушку, лежавшую неподвижно, мои глаза привыкли к темноте. Мне хотелось плакать, но нельзя было, я ждал: все-таки что-то может случиться, чего я не знаю. Тут мне вспомнилось, как однажды бабушка рассказывала, будто в доме живет белая стенная змея и когда кто-нибудь умрет, змея из стены выходит. Я-то знал, что это всего лишь сказка, но все же подтянул под себя ноги, а ну как правда? Когда я проснулся, мне показалось, что все это был сон, но я сидел в кресле, на улице уже рассвело и птицы!.. и я совсем продрог в кресле, и бабушка лежала, обвязанная платком, который я завязал у нее на макушке, чтоб так и было, пока не пришло еще время. Я прислушался к ней и услышал, что вся тишина уже вышла и больше нет ничего. И, может быть, тут я виноват, с платком этим: нельзя было его сразу подвязывать, только потом, когда жизнь ушла совсем! Я развязал платок, ее рот не открылся, так и остался. Все равно она уже неживая. Утром я услышал, как подъехал мусорщик. Лошадь тащила телегу, мусорщик шел рядом с лошадью и звонил в колокольчик, чтоб выносили мусор. Я смотрел на него в окно. Около нас он даже не остановился – увидел, что все равно никто не выходит. Тогда я вернулся к бабушке, а она все лежала как раньше, и я заплакал, потому что не знал, что нужно делать. Наконец я вытер глаза, и мне опять пришло в голову, что все это я напридумывал. Но бабушка лежала такая же, как и прежде. Я вышел на улицу, вдруг пройдет кто-нибудь. Если мусорщик завтра подъедет, я скажу ему. Или в магазине, той женщине, которая волосы красит, чтоб белые были, но эту женщину бабушка не любила. Я бы в школу пошел, но сейчас там пусто. Или тот мужчина в церкви, который на нас смотрел, когда вышли со Святыми Дарами, а потом утешал еще крашеную женщину за прилавком. Но нельзя же пойти туда в пижаме и оставить бабушку. На кухне я поставил разогреть воду в большом стиральном чане. На верхней полке была мука, манная крупа, булочка и сахар, но порошка я не нашел. Зато нашел свечку и кусок колбасы, завернутый в бумагу. Бабушка всегда прятала где-нибудь колбасу. Свечу я зажег и поставил у бабушки в изголовье, прикрыл ставни, но до зеркала, что над комодом, дотянуться не мог, и платок соскользнул с него. На кухне от воды шел пар. Я сначала отрезал от колбасы совсем немножко, но тут же проглотил и отрезал еще. Когда решил отрезать еще кусок, нож соскользнул и порезал мне палец. В порезе было видно мясо. Но потом из ранки хлынула кровь и текла, текла, залила всю руку и даже стала капать в тарелку. Я поднял палец кверху, встал со стула, чтобы уж там, в ванной… Нет, я не упал, только голова как бы приблизилась к двери, дверь открылась, и на меня полетели квадратные плитки пола. Черные-белые. Как и на кухне. Серое, будто в чем-то очень мягком. Крика больше не слышно. Холодно, но это приятно. Меня вроде бы несут куда-то, все качается, и я в чем-то белом, где? Куда-то несут. У ворот останавливается машина, но никто из нее не выходит, только мотор все работает. Мусорщик на другой день не появился. Я хотел выкопать яму, но шел дождь. Из машины вышли трое. В этом месте я похоронил и собаку. Один мужчина остался у ворот. Двое направились к дому, между кустами роз. Может, они не увезут меня? Они хотели позвонить, но я успел еще раньше открыть дверь. «Кроме тебя есть кто-нибудь в доме, малыш?» – «Моя бабушка! Бабушка умерла!» – «Да ну! А еще кто-нибудь есть дома?» – «Нет. Только я». Двери были открыты. Дяденька велел мне стать у зеркала. Он тоже остался в передней, прислонившись к двери спиной. А я думал, как интересно: он видит меня сейчас не только спереди, но и спину мою видит в зеркале. Второй прошел в комнату. Сперва в мою. Распахнул двери. В бабушкиной комнате остановился. «Бела! Быстро сюда! Здесь и вправду покойница!» Мне сказали, чтоб я остался и не боялся, они тотчас вернутся. Но приехали не они, а двое других в черном и увезли бабушку. Мне велели оставаться дома, за мной приедут, и еще спросили, есть ли в доме какая-нибудь еда для меня. Я не посмел попросить, чтобы сказали папе, я ведь знал. На другой день никто не пришел. Мусор я вынес, может, приедет мусорщик. Он приехал утром и забрал, как положено. Из-под бабушкиной подушки я вытащил леденцы, они слиплись. И клочки от бумажного пакетика приклеились. Я сосал леденцы и выплевывал бумажные катышки. Потом прокусывал конфету, и на язык брызгала вкусная начинка. За окном метались черные фигуры. Они еще не знали, их головы вполне пролезут между прутьями решетки. Я проснулся, была ночь, в окно стучали. Я думал, их много, но там был кто-то один. Но не он. Я осторожно встал, вышел в прихожую, пол ни разу не скрипнул. Тот, за дверью, позвонил, но я стоял не шевелясь. Раз звонит, значит не он, он постучал бы. Если я буду стоять здесь и совсем не шелохнусь, этот уйдет, решит, что меня уже увезли куда-то, и я останусь здесь тайно. И тогда он когда-нибудь все же придет. Опять позвонили, и дому стало не по себе от этого звонка. Я чувствовал, что не выдержу. Но и открыть дверь было сверх моих сил. В зеркале я видел свою тень, как будто стоял у себя за спиной. «Папа, ты?» – спросил я совсем тихо, только он один и услышал бы, если это все-таки он. Позвонили опять. Но я так надеялся, что он! «Папа, это ты?» – «Открой, малыш! Я за тобой приехал! Ну, открывай же, не бойся!» Мужчина вошел, велел мне побыстрее одеться, потому что мы едем в Микошдпусту, а ему надо еще и вернуться оттуда. Пока я одевался, он везде включил свет, я следил за ним, чтобы не украл чего. «Тут и второй этаж есть?» – «Да». – «На втором этаже тоже есть комнаты?» – «Да». – «Сколько?» – «Две». Я надел старые сандалии, хотя новые на резиновой подошве, а эти жмут, но теперь все равно. Этот сказал, что ничего брать с собой не надо, там у меня будет все. Но одну вещь я хотел взять. Пока он гасил всюду свет, я сунул тайком в карман камешек. Этот камешек я нашел в саду, когда решил выкопать яму, чтобы похоронить бабушку. Хорошо бы прихватить и увеличительное стекло, да только я не успел. Он запер дверь, но ключ мне не отдал. «Садовая калитка не запирается на ключ?» – «Запирается, ключ в прихожей висит на гвозде». – «Ну, ничего, завтра все равно сюда приедут». Я не осмелился спросить кто. Большой черный автомобиль. Этот сказал, чтобы я сел сзади. На окнах занавески. Я хотел раздвинуть их, но он сказал, чтоб оставил как есть. Мы ехали очень быстро. Со мной он не разговаривал. Мне стало холодно, вот бы вернуться за пуловером. Я заснул и слышал музыку. Иногда он закуривал сигарету. В радиоприемнике светилась одна лампочка. Никогда еще ни одна машина не ехала со мной так быстро. Шоссе было совершенно пустое. Я видел, как всходило солнце. Мне было странно видеть это, и я радовался, как быстро мы мчимся, но все же пришлось сказать, что больше терпеть не могу. «Мне пописать надо». Но он не рассердился. И я вышел, и вокруг было неоглядное поле, дул слабый ветерок, и мне было холодно, но солнце все-таки уже начинало пригревать. Я знал: это множество птиц, жаворонки и повсюду красные маки. Если бы я бросился сейчас бежать, он бы меня нипочем не догнал, ведь машина не может ехать по полю, и я куда-нибудь добежал бы. Но горы были далеко, далеко за полем. Может, это те самые горы, о которых рассказывал дедушка. Какое-то время спустя этот сказал, что мы почти приехали. Мы оказались в лесу, и здесь опять стало холодновато. А когда лес кончился, я увидел дворец на вершине холма, чуть ниже большое озеро, и в него вливалась речушка. Машина прогромыхала по мосту и остановилась перед железными воротами. Два мальчика открыли ворота, и мы медленно покатили к дворцу. Под тяжелой машиной громко хрустел гравий. Отсюда видно было озеро. У входа во дворец стоял еще какой-то человек, он открыл мне дверцу машины. На шее у него висел свисток на красном шнурке. «Я сразу же еду обратно,» – сказал тот, что привез меня. «Вы не хотите позавтракать?» – «Нет. К полудню мне надо быть там. Спасибо». Человек со свистком держал меня за шею. Машина исчезла в лесу. По широкой лестнице мы поднялись на второй этаж. Он все держал меня за шею. Мы шли по длинному коридору, он открыл одну дверь и сказал, чтобы я тут дожидался, за мной придут. И закрыл за собою дверь. Я слышал его шаги. Но он пошел не в ту сторону, откуда шли мы, а дальше по коридору. Комната была большая. В окна светило солнце. Белые занавески. Двухэтажные кровати в два ряда. Каменный пол из черных и белых плиток, как у нас на кухне, и в ванной комнате тоже. Я остался у двери, не смея пройти вперед, хотя мне очень хотелось выглянуть в окно. Тишина стояла такая, словно здесь вообще не было ни души. Пять кроватей стоят по одну сторону от окна, пять кроватей – по другую. Белые железные кровати. Напротив двери у окна стол, два стула; на столе белая скатерть, на подносе кувшин с водой и два стакана. Я прислушивался, может, хоть что-то услышу, но ниоткуда не доносилось ни единого звука. Я пошел к столу и тут заметил, что между кроватями стоят маленькие шкафчики с круглыми отверстиями на крышках, по пять отверстий в каждом. Окно было открыто, белые занавески иногда колыхались от ветра; и каждый раз, как ветерок шевелил занавески, шевелились и тени на каменных плитках пола. Два стула стояли точно друг против друга у противоположных сторон стола. Я не стал садиться. Снизу, откуда-то издалека, донеслось словно бы позвякиванье посуды. Завтрак. Какой-то странный запах. Из окна я увидел усыпанную гравием площадку перед дворцом, куда привезла меня машина; забавно было видеть все это сверху. А по озеру плыл в сторону моста белый лебедь. Но смотреть на него не пришлось: я услышал, что кто-то идет. Ручка двери не шевельнулась. Только откуда-то снизу, издалека, звяканье посуды. Я пошел к двери, наступая только на белые квадраты. Иногда носок сандалии соскальзывал и на черный квадрат, хотя по правилу ступать надо только на белые клетки. У двери я повернулся, тут правило изменилось, теперь можно было ступать только на черные клетки; так и шел назад, до стола. Стаканы были сухие. Мне захотелось налить немного воды, но я не попал в стакан, и скатерть стала мокрая. За моей спиной открылась дверь. Хотя шагов я не слышал. Синие спортивные тапочки. Парень очень высокий. Он ничего не сказал, только смотрел на меня. И опустил голову. Солнце светило прямо на нее. Волнистые светлые волосы упали ему на лоб и блестели. Он стоял, держа дверную ручку, потом прикрыл дверь. Шепотом: «Ты Петер Шимон?» Спросил и медленно откинул назад голову, волосы взлетели, открыв лоб; он опять смотрел на меня, его волосы надо лбом все равно сияли. «Да». У парня был высокий выпуклый и гладкий лоб, мне захотелось, чтобы он сразу подошел ко мне. Но он стоял у двери. Шепотом: «Пошли». Я направился к нему. Под ногами побежали квадраты, черные, белые, как попало, и это было хорошо, но все же меня отчего-то беспокоило, что иду не по правилу, путая черные и белые плитки; не знаю почему, но я немного и побаивался его. «Ну, иди же!» Он опять наклонил голову, волосы упали на лоб. И вот я уже перед ним. Уже ощущаю его запах. На синих тапочках серые пятна; грязь. Но мне хотелось увидеть его глаза. И тут он обнял меня. Голые руки сошлись на моей спине. Я тоже его обнял, так мы и стояли. Майка у него на груди пропотела, была почти влажная, но это было хорошо, и мне не хотелось никуда уходить отсюда. Мои руки у него на поясе, и твердое столкновение костей, и тепло в низу живота, и мое лицо ощущает под пропотевшим трико изгибы ребер, и мне не хотелось уходить отсюда, и я зажмурил глаза, чтобы еще лучше его почувствовать. Он сжал меня крепко. Его голос шепотом, в самое ухо: «Не бойся! Сейчас мы пойдем к директорше, но все будет хорошо. Не бойся, ладно? Никогда ничего не бойся. Понял? Никогда. Ничего». Он отпустил меня, но мне все хотелось теснее к нему прижаться, уткнуться в него лицом, спрятать его в темноте. «Ну, пойдем!» Он погладил меня по щеке; ладонь была жесткая; пришлось открыть глаза. «Иди же». Мы шли по коридору рядом, я не смотрел на него, но видел, чувствовал его рядом с собой и как он большими шагами бесшумно идет в спортивных тапочках. Он просто шел, но я едва поспевал за ним. Кроме нас в коридоре никого не было. Белые стены. Не знаю, куда мы шли, я просто старался от него не отстать, меня вели его шаги. Наконец он остановился перед огромной коричневой дверью. Постучал. Изнутри что-то сказали. Он прошептал: «Я тебя подожду, не бойся!» – отворил дверь, и еще я почувствовал, как он затворил ее за моей спиной. За письменным столом сидела женщина в очках. Старая. Знаком велела подойти ближе. Вечером, перед тем как взобраться на свою кровать, я спросил мальчика, у которого было почти совсем черное лицо, кто тот парень, что приходил за мной. Но мальчик не ответил. Разговаривать было нельзя два дня. В воспитательном доме повсюду стояли ящики. Если кто скажет хоть слово, дежурные или просто любой желающий бросают в ящик записку с именем провинившегося, или за другое какое нарушение – про это тоже полагалось докладывать. Мы строем пошли в столовую, но я не знал, куда должен сесть. Длинные столы и скамейки. Влезть через скамейку к столу было трудно. Кружки в горошек. Какао. Тогда я еще не знал, что такой завтрак каждое утро, но какао было ужасно горячее, так что пить приходилось очень медленно. Все же я углядел одно свободное место и пробрался туда. Там сидел тот самый мальчик с черным лицом, его звали Янош Андял. Когда два дня прошли и можно было разговаривать, он, как только выключили свет, позвал меня, чтобы я спустился на его кровать, – он спал как раз подо мной, – и сказал, что родился во Франции, потому и попал сюда, но про это расскажет потом, а сейчас, говорит, ты расскажи что-нибудь. Но мне ничего не приходило в голову. Потому что я чувствовал, нехорошо получится, если опять начну расспрашивать про того высокого парня. Приходилось быть осторожным, чтобы не попасть на заметку в ящик; на кого поступит жалоба, должен идти к пайташу [27]27
Пайташ – приятель, дружище (венг.); чаще всего употребляется в детской среде; так же полагалось обращаться к пионервожатому.
[Закрыть]Дежё. На шее у пайташа Дежё – свисток. Как только раздавался свисток, каждый подбегал к своей кровати и тут же появлялся пайташ Дежё с теми двумя большими ребятами, которые в чем-то перед ним провинились, и проверяли шкафчики. Мне выдали одежду, спортивные тапки, синие, и еще башмаки, зубную щетку, мыло, полотенце. В столовой на большом подносе бутерброды с маслом. Когда пайташ Дежё даст свисток, можно садиться, и каждый старается выхватить самый большой бутерброд. Полагалось по два бутерброда. Большой кусок тем хорош, что его можно сложить вдвое; мы прятали его под рубашку, а вечером, как погасят свет, друзья делились друг с дружкой. У Андяла еще и соя была. Когда выключали свет, приятели перебирались на кровать того или другого. Но когда нас подымали по тревоге, то все это брали на заметку, находили бутерброды в шкафчиках и под матрасами. У кого находили, тот назавтра не получал какао. Утром мы голышом бежали на физзарядку. Всем было очень стыдно, потому что в это самое время на кухню шли женщины. После зарядки – бег, и никогда нельзя было знать, разрешат нам в этот день купаться в озере или нет. Если разрешалось, пайташ Дежё кричал: «Направление – озеро! Бегом марш! Стой, приказа еще не было! Бегом! Что такое? Сигнала ведь не было! Бегом ма-арш!» Наконец раздавался свисток, и мы бегом бросались в воду. И выходить из воды нужно было после его свистка. При этом следили, кто вышел последним – назавтра ему не разрешалось купаться. Поэтому мы держались поближе к берегу и только брызгались, окатывая друг дружку. Утром здесь все группы были вместе. Мерени всегда заплывал далеко, один. Пайташ Дежё посмеивался, потому что ведь кто-нибудь всегда оставался последним. Но Мерени он не брал в расчет. Тот вылезал из воды возле моста и бежал к нам. Я заметил у него на бедре толстую вену, разветвлявшуюся книзу. В пятницу мы ходили мыться, после уборки. Но в субботу, уже с самого утра, разговаривать запрещалось, чтоб нигде ни звука, и так до утра понедельника. В баню полагалось брать с собой мыло и полотенце. Андял рассказывал, что старшие мальчики что-то там такое делают в бане, но я не понял. Однажды я пожаловался, что у меня заболел живот. Когда в баню пошли старшие мальчики, я сказал пайташу Дежё, что у меня все прошло. И он позволил мне идти с ними. Под душем старшие мальчики стояли дольше всех, пока не кончалась вода, потому что они мылись последними. Но они ничего такого не делали, Андял соврал, они просто смотрели друг на друга. Вилмоша тогда уже с нами не было. Однажды что-то случилось. Мы спустились в столовую, а воспитатели ушли. Сначала было тихо. Они не возвращались. Потом старшие устроили под роялем настоящий кавардак. Только они. Вилмош тоже был под роялем, и я наблюдал за ним. Потом он вылез, заметил, что я смотрю на него, и поманил меня. Моим другом был Андял, но я не сказал ему, что Вилмош Мерени мне нравится больше. Я боялся даже того, что он заметит, как Вилмош поманил меня к себе. Друзья, когда поссорятся, доносят друг на друга, бросают записки в ящик. И тут в столовую спустилась директорша. Вообще-то мы ее никогда не видели, нам даже в тот коридор нельзя было заходить без специального разрешения. Когда я вышел из коричневой двери, Вилмоша там уже не было, хотя я все время, пока был у директорши, думал, что он ждет меня. Волосы у директорши были встрепанные, как будто она вообще не причесывалась. Она сидела в белом халате, занавески здесь тоже были белые. Очки у нее съехали на нос, она подтолкнула их кверху; жестом велела подойти ближе. Я чувствовал под ногами толстый ковер, как у нас дома, в комнате дедушки, мне очень хотелось посмотреть – может, и рисунок тот же. «Присядь, сынок, поговорим немножко». Стул был холодный. Сквозь белые занавески просвечивало солнце, и я не видел как следует ни ее лица, ни глаз за очками. Меня словно окунули в белизну, и из нее лучом света шел ко мне голос. «Прежде всего, с любовью приветствую тебя от своего лица и от лица всего коллектива нашего заведения». Мне показалось, что она говорила, совсем не шевеля губами. Шептала. «Ты, конечно, устал и, конечно, не спал, бедняжка. Но ничего, у нас ты отдохнешь. Через несколько дней все наладится. Надеюсь, тебе здесь будет хорошо. Наши общие силы придадут сил и тебе. Ты станешь закаленным, крепким человеком. Хочешь спать? Может, поговорим завтра?» – «Нет». – «Ну, вот и хорошо. Одним словом, так: здесь для тебя начинается новая жизнь. Ты должен стать полезным членом общества, а для этого необходимо, чтобы новая жизнь полностью закрыла собой твою прежнюю жизнь, как если бы ты наново родился. Чтобы ты мог стать новым человеком! Здесь у нас царит демократия. Поэтому, о чем бы ты ни подумал, что бы ни почувствовал, можешь смело рассказать мне или любому другому сотруднику. И не как взрослому: когда ты беседуешь со мной, ты беседуешь с равным тебе членом нашего коллектива. Мы не сюсюкаем, понимаешь?» – «Да». Она говорила ласково, ее седые волосы светились под солнцем, и мне было стыдно, что я все щурился. «Вернемся к делу». Она сняла очки, и я увидел ее глаза. Голубые. «У тех, кто будет здесь твоими товарищами, похожие судьбы. Им нужно сбросить с себя груз преступлений их родителей. В этом мы, твои более развитые товарищи, будем оказывать тебе всяческую помощь. О чем идет речь?» Ее глаза опять скрываются за сверканьем очков. Она встала, подошла ко мне и положила ладонь мне на плечо. Держала крепко и даже тряхнула слегка. Я не посмел зажмуриться. «Человек, которого ты называл до сих пор отцом, тебе не отец. Его преступление лишает его права называться отцом. Ты, наверное, еще не понимаешь, о чем я говорю, не так ли?» – «Предатель», – прошептал я. Она обхватила мои плечи обеими руками, ее лицо задрожало, и я увидел, что под очками она плачет. Ее губы и брови задергались в разные стороны, и я видел, что она ничего не может с этим поделать; только сжимала мне плечи. «Господи!» Из-под тоненькой золотой оправы покатились слезы. «Да, – все так же шепотом. – Он предал и тебя!» Она сняла очки и подбежала к окну, на ходу кулаком утирая глаза. «Прости. Я поддалась чувству. Хотя это недопустимо. Ты должен забыть его». Она отодвинула занавеску и выглянула в окно. Солнце насквозь просвечивало ее белый халат. С улыбкой обернулась ко мне. «Иди сюда!» Она обняла меня за плечи, и мы вместе посмотрели в окно. Внизу во дворе ребята стояли строем. Головы. Белые майки и синие тренировочные штаны, так же одет и тот, кто ждет меня там, за дверью. Ряды заполнили весь двор. Все стояли ровно, в затылок, не шевелясь. На коричневых плечах белые полоски маек. На высоком шесте знамя, ветер легонько колыхал его. Сияло солнце. Я ждал: может, хоть кто-нибудь подымет голову и увидит, что я здесь. Но все смотрели прямо перед собой. «Знай: сейчас, здесь, среди нас, подняло голову преступление, – шептала она. – Чудовищное преступление, ужасное преступление. Мы приказали в течение двух дней сохранять абсолютную тишину, чтобы каждый заглянул в самого себя и мог обдумать случившееся. Когда ты выйдешь от меня, вон там, – видишь? – в третьем ряду четвертой колонны мы оставили для тебя место! – с той минуты два дня ты ни с кем не будешь заговаривать и с тобой не заговорит никто. А теперь ступай!» Ни перед дверью, ни в коридоре, нигде. Он не дождался меня. Во дворе я долго не мог отыскать свое место. Было очень неприятно слышать в мертвой тишине скрип гравия у меня под ногами. Но потом и я уже стоял среди них. Жарило солнце. Мальчик рядом со мной подогнул колени и тут же снова их выпрямил. И так все время. Я стоял прямо, но некоторое время спустя почувствовал, что и мне хочется делать то же самое, потому что я устал и не мог больше стоять навытяжку. Мальчик впереди меня тоже время от времени подгибал колени. Но откуда-то сверху раздался свисток. «Стоим неподвижно, всем ясно?!» – кто-то крикнул оттуда. Но все же и тот, что стоял впереди меня, и тот, который был рядом, нет-нет да и подгибали колени. Светловолосого парня я отсюда не видел. Старые сандалии сильно жали. Новые, на резиновой подошве, лежат дома в моем шкафу. Теперь уже кто-то туда вернулся – тот сказал «завтра», но это завтра было уже сегодня. Мы бегали по двору, круг за кругом. Я не знал, куда мне сесть. Мальчик, сидевший рядом со мной, сунул под майку бутерброд. Когда на нас не смотрели, ребята перешептывались сквозь зубы. Кто-то схватил меня за шею. Это был мужчина, который привел меня в ту комнату. Мы шли теперь по другому коридору, потом по лестнице вниз. Он открыл дверь. В комнате было темно. Он включил свет и дал мне спортивные тапочки, синие, нормальные тапочки, майку, трусы, тренировочный костюм, мыло, зубную щетку, полотенце. Все записал в книгу. Опять взял меня за шею, и мы поднялись по лестнице вверх. Вошли в ту самую комнату. Но я почему-то чувствовал, что это другая комната, только совершенно такая же. Он открыл шкафчик с пятью дырками и показал, что куда надо положить. И при этом тоже не говорил ни слова. Затем молча хлопнул рукой по верхней кровати. Опять прихватил меня за шею, и мы вышли. Пересекли тот же двор и вошли в церковь. Но в ней все было не так, как у нас. Внутри были голые стены, а вместо алтаря на длинных подмостках стоял стол, покрытый красной скатертью. Все уже были здесь, только мое место пустовало. Я стал вместе со всеми. Если чуть-чуть повернуть голову, под побелкой можно разглядеть пятна цветных изображений. Сверху, из узких окон с цветными стеклами, проникал свет. Мне вспомнилось наше чердачное окно. Мы слышали, как закрыли дверь, но никто не шевельнулся, мальчики только чуть сгибали-разгибали колени; я тоже. Отсюда мне видны были его волосы, но, может быть, это и не он. Я вспомнил, как мы с собакой кувыркались на траве. Отворились железные ворота. И мы побежали, ноги гулко топали по мосту, и на озеро выплыли лебеди. Мы расселись на полянке, и тот, кто вел меня за шею, сел посредине, и каждый мог смотреть куда хотел. Только нельзя было разговаривать. Съесть обед я не мог, подтолкнул соседа, и он быстро переложил мясо на свою тарелку. Шепнул что-то. Вечером – он спал внизу подо мной – я, прежде чем взобраться на свою постель, спросил его, как зовут того светловолосого парня, который пришел тогда за мной и на полянке сидел напротив нас. Но он мне не ответил. Вдруг я проснулся, но пришлось сразу зажмуриться. Свет был включен, и я не знал, где я. Мы выстроились перед своими кроватями. Из моего шкафчика все выкинули на пол, и я должен был положить вещи обратно. Сложить аккуратнее. Утром подняли флаг, но в церковь мы не пошли, и на поляну тоже. После обеда нас оставили в столовой. Тут был и рояль. Запертый на замок. Мы должны были оставаться каждый на своем месте до самого ужина. После ужина мы стояли, как раньше, в церкви; отворилась дверь, и они вошли. Они шли между нашими рядами, но смотрели только перед собой. Впереди шагала директорша, за ней тот, кто всякий раз держал меня за шею, за ними остальные учителя. Они поднялись на помост, встали позади стола. Директорша сняла очки и взглянула на своего соседа. Тогда он громко крикнул: «Вольно!» И тут же закашлялся. Теперь можно было разминать колени, кому как нравится. По знаку директорши все они сели за стол, но сама директорша не села и опять надела очки. Потом подняла голову. Мне захотелось взглянуть на лампы, хорошо ли они светят. «Мы молчали два дня. Теперь для каждого из нас человеческая речь, голос звучат, конечно же, странно, необычно». Она протянула к нам руки и смотрела на нас, и очки ее сверкали, и от этого вид у нее стал такой, словно она сердилась на нас, хотя говорила совсем тихо. «Мы приказали хранить полное молчание затем, чтобы то, что сейчас последует, запомнилось каждому навсегда. Прошу привести сюда из подвала тех двух воспитанников». Два учителя встали из-за стола и, пройдя между рядами, удалились. Пока мы ждали, директорша то и дело снимала и опять надевала очки. Тот, другой, покашливал. Потом позади нас открылась дверь и вошли учителя, они шагали прямо к помосту. Как я боялся, что с ними он! Что он сидел в подвале! Но это были два других мальчика, их руки были связаны сзади веревкой. Вслед за учителями они поднялись на помост, и мальчиков повернули лицом к нам; оба они стояли, немного раздвинув ноги, не знаю почему. Один высоко вскинул голову, но закрыл глаза. Второй, словно искал кого-то в наших рядах, переводил глаза с одного на другого, но ни на ком не останавливался. Учителя, усаживаясь, скрипели стульями. Директорша вытянула руку, указывая на мальчиков, но ждала, когда на помосте перестанут скрипеть стулья и наступит полная тишина. «Перед вами два преступника, которые за совершенное ими злодеяние вполне заслужили смертную казнь через повешение. Но я не желаю даже говорить об этом. Они вызывают у меня отвращение, даже большее, чем возмущение. Я попрошу говорить того, против кого совершили они преступление. Передаю слово пайташу Дежё». Это он всякий раз держал меня за шею. Он встал. На шее – свисток на шнурке. «Пусть Вилмош Мерени выйдет из рядов и подойдет сюда!» – громко выкрикнул он. Мерени прошел мимо меня. За ним веял легкий ветерок. Он шел туда очень медленно, набычив голову. Остановился перед теми двумя и лениво откинул голову назад, чтобы его длинные волнистые волосы не падали на лоб. Вилмош Мерени. «Ну вот, они перед вами! Можете полюбоваться, все три красавчика вместе! Но пусть не заблуждаются те, кто сейчас ехидничает, затаившись там, под защитой ваших рядов! Не скроются! Я этого не допущу! Не позволю, чтобы здесь разыгрались страсти! Смотрите на этих подонков! Видите? Шухайда опускает глаза. Невинная овечка! Крыса! Он не смеет смотреть товарищам в глаза! Другой весь дрожит. У него же полные штаны! Где же его улыбка? Как вижу, только Мерени спокоен. Конечно. Ведь он думает, что с ним уже все в порядке! Но именно он для нас отвратительнее всех! Нет, они не дождутся, чтобы я вышел из себя, из-за таких-то ничтожеств! Мы постарались унять свои эмоции! Если эти подлецы вообще могут вызвать какие-то эмоции! Мы должны всегда придерживаться фактов, только фактов, и вы сами увидите, как спокойно и обдуманно я излагаю эти ужасные факты – прежде всего окончательное решение корпуса воспитателей. В пятницу Мерени пришел ко мне в полдень и рассказал, что Шухайда и Штарк поручили ему выкрасть из кухни большой нож. Он сделал это. Мерени, это так?» – «Да». – «Зная, что я ночью никогда не запираю свою дверь и от стола дежурного отлично видно, когда я ухожу к себе, они собирались в назначенное время, а именно в пятницу ночью, ворваться с ножом в мою комнату и убить меня. Я сказал Мерени, что ж, пусть будет так, как они задумали! И Мерени согласился сыграть роль мышеловки. Вот как все было! В пятницу дежурным был Штарк. Он сидел за столом дежурного, напротив моей комнаты, а нож спрятал в ящике стола. Шухайда прокрался в сад и наблюдал оттуда, когда я выключу свет. Они, как и сговорились, выждали еще полчаса. Мерени, стоявший на страже возле главной лестницы, знаком показал, что все спокойно. Так было? Шухайда?» – «Да». – «Итак, за пять минут до половины десятого Шухайда еще раз поглядел в окно и прибежал из сада наверх. Штарк достал из ящика нож и погасил в коридоре свет. Штарк?» – «Да». – «Мерени опять знаком показал им: путь свободен. Тогда эти двое крадучись подошли к моей комнате, Шухайда внезапно распахнул дверь, и Штарк одним прыжком оказался у моей кровати и вонзил в меня нож! Вонзил бы – если бы я не сидел в это время в кресле. Я направил луч фонаря им прямо в глаза. След преступления так и остался на месте, мое вспоротое одеяло. Я крикнул им: Руки вверх! Вы сами видите, как спокойно я излагаю эту кровавую историю. А теперь сообщаю вам всем решение воспитательского совета. Мы не передадим заговорщиков полиции. Они останутся здесь, среди нас. Мы не уклоняемся от выполнения своего долга. Мы здесь для того, чтобы вытравить из наших рядов тлетворный дух преступлений, и мы его вытравим! Шухайда и Штарк останутся членами нашего коллектива. Несмотря на то, что они пытались совершить чудовищнейшее преступление? Да. Самое главное для них наказание в том, что я жив, а они не умрут, но, хотя останутся жить, уже никогда не смогут воображать себя прославляемыми героями. Мы не можем также отказать им в некотором уважении: они проявили смелость, однако использовали свою смелость для неслыханного преступления – за что и должны понести наказание. И уж об этом-то я позабочусь лично. Но Мерени – предатель! В его оправдание говорит то, что он предал своих товарищей во имя доброго дела, но предал не из порядочности, а из подлой трусости. Поэтому воспитательский совет принял решение также оставить его здесь, но отныне он не может быть членом нашего коллектива, он – изгой: за его трусость мы исключаем его из своей среды. Что же до случившегося, то мы сделали должные выводы. Первое: чтобы преступление еще раз не подняло голову, режим устрожается. Второе: чтобы никогда больше здесь не могло случиться столь низкое, трусливое предательство, в разных местах нашего дома мы установили специальные ящики; таким образом, если кто-то пожелает что-то рассказать или пожаловаться, он должен изложить это письменно и листок бросить в ящик. А чтобы эта ужасная комедия всем хорошенько запомнилась, приказываю: уборка помещения и банный день переносятся с субботы на пятницу; если грязь внешняя будет вычищена в пятницу, тогда в субботу мы сможем приступить к очищению от грязи внутренней. С субботы, сразу после побудки, и до побудки в понедельник на всей территории воспитательного дома воцаряется полная тишина! Итак, начнем прямо сейчас. После команды „разойдись“. После команды „разойдись“ никакой болтовни! Слышите, вы! Все вы слышали, что я сказал. И до завтрашнего утра! До завтрашнего утра у вас будет достаточно времени сделать надлежащие выводы. А теперь: отряд! Смир-но! Воль-но! Сейчас отряд, подразделение за подразделением, покинет зал». Когда нас выводили по субботам после обеда, мост дрожал от топота наших ног, и лебеди выплывали на озеро. Их можно было видеть и из окна. С наступлением темноты они уплывали под мост. Уже затопили, но закрывать окно ночью не разрешалось. Когда трава была влажная, мы выстраивались на поляне. Пайташ Дежё прогуливался. Красиво падали листья. Однажды, когда мы спустились в столовую, а воспитатели ушли куда-то и старшие затеяли возню под роялем, Мерени вылез оттуда и поманил меня. Потом к нам спустилась и директорша. Она объявила, что наш воспитательный дом закрывают, так как свою задачу он выполнил, и всех распределят по разным местам. Только ничего такого не случилось. Иногда появлялся какой-нибудь новенький. По утрам нас больше не заставляли выбегать во двор нагишом, а утреннюю зарядку проводили в здании церкви, потому что выпал снег. Пайташ Дежё обещал, что мы получим санки и лыжи и тогда отправимся на большую экскурсию. Однажды, когда уже погасили свет, Мерени просунул в нашу дверь голову и поманил меня. Видел это и Андял. Я вышел в коридор, уже в пижаме, но на нем был костюм. Он сказал, что его поезд отправляется сегодня ночью, он уезжает в «Ракоци», военное училище, и, когда ему дадут увольнительную, навестит меня; и еще сказал, чтобы я тоже перебрался в это училище. Я боялся, что он опять обнимет меня, но мы только пожали друг другу руки, и он зашагал по коридору. Когда я вернулся, Андял не спросил, зачем приходил Мерени. Я думал, он донесет на меня, но ничего не произошло; так что он остался моим другом. Только однажды утром, после побудки, вошел пайташ Дежё и объявил, что с нынешнего дня Хёдес и Андял поменяются местами. Так Хёдес оказался подо мной на нижней койке, Андял же занял верхнюю койку у окна, прямо напротив меня. Туда я, конечно, не мог перебираться к нему, когда выключали свет. И все же, думаю, это из-за Мерени, из-за того, что мы говорили с ним тогда в коридоре. Хёдес в нашей группе самый глупый, так что мне совсем не хотелось звать его к себе или спускаться к нему. И еще я не хотел, чтобы меня видели с ним, потому что считал: Андял все еще друг мне. Но ничего, придет время, я тоже уеду в военное училище. В субботу и воскресенье всегда было тихо, никто не разговаривал. Если мы все-таки хотели что-то сказать друг другу, шипели сквозь зубы. У лебедей на берегу озера есть домик, на тот случай, если озеро замерзнет. От военных мы получили только две пары лыж, белых, это защитный цвет для зимы. Пайташ Дежё в субботу поехал на лыжах с Шухайдой. Мне вдруг вспомнилось, как глупо мы ссорились из-за того, кто сядет на санках впереди. Впереди всегда садилась мама, посредине ребенок, сзади папа, он рулил. Но мы все-таки любили пайташа Дежё. Когда посреди ночи нас подымали по тревоге, мы думали, что наш воспитательный дом распускают. Если Шухайда и Штарк выбрасывали из наших шкафчиков вещи и оказывалось, что зря, пайташ Дежё отчитывал их за самоуправство. Он справедливый. В бане душевых установок мало, и мы толкались, и можно было орать во все горло. Андял больше не просил меня намылить ему спину. Однажды утром, еще до побудки, кто-то отчаянно заорал. Сидел на кровати и орал. А мне как раз снилось, что маленький котенок упал в канализационный люк и за ним бегут другие и тоже туда падают; люк очень глубокий, кошка-мать хочет спуститься за ними, но лестница железная, она не может уцепиться за перекладины когтями, и сама проваливается в грязный поток. На дворе было темно, совсем еще рано. Коложвари сидел на кровати и орал. А потом уже орали все, прыгали на постелях, и кто-то начал бросаться подушками. Не я. И при этом все, кто мог, орали во все горло. Подушки летали туда-сюда. И тут я увидел, что Андял на своей кровати стоит на коленях, целится в меня подушкой, и орет, и попадает мне в голову. Я обрадовался, что он все же мне друг и любит меня. Я тоже ору. Я поймал подушку, и орал, и вскочил на кровати на ноги, кровать меня подбросила, она пружинила, а я все кричал, и прицелился, и изо всех сил бросил подушку обратно, в него. Прямо в лицо! Подушка полетела, нога моя зацепилась за что-то твердое, он отвел голову, и подушка улетела в открытое окно, наружу, а навстречу мне летит камень, черный, белый. Сыплются искры. Потом темнота, и откуда-то крик, он приближается, удаляется. Где-то открывается дверь. И что-то серое, как бы посреди этого белого, очень мягкого. Холодно. Треск. Пустая раковина улитки. «Смотри на меня, сюда!» Мягкий корень, темно, глубже не заглянуть. Нет.