Текст книги "Меттерних. Кучер Европы – лекарь Революции"
Автор книги: Петер Берглар
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 6 страниц)
МЕТТЕРНИХ-ЧЕЛОВЕК
В своих дневниках Фридрих Хеббель сообщает о визите, который он, находясь в Мариенбаде, нанес 22 июля 1854 года князю в Кенигсварте. Встреча произошла в парке. “Когда мы приблизились, он пошел нам навстречу, и после того как моя жена представилась, пригласил нас сесть. Среднего роста, он держится все еще благородно прямо, и для своих 85 лет (Меттерниху был 81 год) настолько хорошо сохранился, что наверняка проживет до 90, если не больше; подлинно аристократические тонкие черты, в которых есть, однако, нечто привлекательное, и кроткие голубые глаза, несколько влажные, даже слезящиеся. Как все полуглухие, он взял беседу на себя; он рассказывал нам историю своего парка”. О блестящей внешности, особенно молодого Меттерниха, есть множество свидетельств, а склонность самому вести беседу усилилась с возрастом и ухудшением слуха, но существовала всегда. В его монологах, рассудительность которых со временем все больше и больше утопала в многословии, проявлялось самодовольство и некоторая надоедливость: слушание утомляет, только собственная речь приносит радость. Те же черты наблюдались и у старого Гете, это в природе вещей: хочется поведать кому-нибудь о богатстве жизни на вершине общества и времени. Меттерних рассказал поэту о долгой и обширной истории парка, его ансамбля, говорил о старом садовнике, об отношениях с окрестными крестьянами, и все это подробно и в деталях. “Мне кажется, – замечает Хеббель по этому поводу в дневнике, – что я понял одно качество князя Меттерниха, благодаря которому все остальные, как бы значительны они ни были, только и смогли проявиться. Этот человек умеет делать нужное в нужный момент, и это главное; мы пришли, чтобы осмотреть его парк, поэтому он говорил нам о своем парке…"
Здесь гениально схвачен один, возможно даже главный секрет воздействия Меттерниха: он всегда был в настоящем, брал и отдавал каждому часу всю полноту своих возможностей и, таким образом, поднялся над всеми, у кого дни и дела проскальзывали между пальцев, поскольку они пренебрежительно считали их лишь средством для завтрашнего дня, который никогда не придет. Такое поведение не означает бессознательную деятельность в сегодняшнем дне, совсем наоборот. Меттерних не был склонен изнурять себя, “я не делаю ничего того, – обычно говорил он, – что могут сделать и другие”. Это умение поручать работу казалось подчиненным ленью; даже такой человек, как Вильгельм фон Гумбольдт, считал его малоценным. Но на самом деле именно в этом проявляются способность и воля к концентрации. Он не любил вставать рано, как Фридрих Великий, и не торговался из-за мелочей, как его император Франц. Он не путал, как позже Франц Иосиф, обязанность с педантичностью; на тронах и в министерских креслах должны сидеть не аккуратные чиновники, а творческие люди, у которых голова и календарь свободны, чтобы отличать важное от неважного.
Всегда затруднительно писать главу типа “Ришелье как человек” или “Наполеон как человек”, ибо человек – это единство, разделить его изображение по “аспектам” – “политика”, “религия”, “любовная жизнь”, “чувство семьи” – всегда паллиатив, скорее требование дидактики, нежели нахождение истины. Естественно, это относится и к Меттерниху, хотя именно он культивировал это четкое разделение должности и человека. Он совершенно серьезно считал, что может разделить свою жизнь как человека и как государственного деятеля, и он отрицал и препятствовал любому смешению этих сфер. Пусть на более глубоких личностных уровнях это было всего лишь иллюзией, но на практике, так сказать, в “технике бытия”, он придерживался этого избранного им принципа. Это тоже существенная черта, которая отделяла его от романтиков, стремившихся к уничтожению границ и растворению контуров во всеобщем мировом движении.
Он оставался человеком старого режима и в том, что тяжелые и серьезные дела, важные государственные акции он делал не с жестами пафоса, не с мрачной роковой миной, а по крайней мере внешне, с непринужденностью, что далекие от него люди и враги неверно воспринимали как легкомыслие, даже цинизм. При этом его натура была достаточно глубока, чтобы, напоминая в этом отношении Бисмарка, испытывать тяжелую депрессию вплоть до истерического плача. Он ставил сам перед собой самые серьезные вопросы и в меру своей компетенции искал ответы. Он находил их в тиши своего кабинета, и они были проникнуты глубоким пессимизмом в отношении дальнейшей судьбы Австрии и Европы. Он, познавший страшную пропасть слова “напрасно”, не стал из-за этого бездеятельным и не отчаялся. Против исторических тенденций человечества помогает не декламация и не стенания о своих бедах. И он не бедствовал ни в каком отношении. Хотя сам он не придавал значения помпе и преувеличенной роскоши, но он привык как к само собой разумеющемуся к аристократическому стилю жизни с замками, парками, салонами, обслугой. Этот стиль никогда не становился предметом размышлений, он не ставился под вопрос с моральной точки зрения или теоретически, он был проявлением естественного порядка, который включал в себя и дворцы, и дома, и хижины, короче, предусматривал градацию в разнообразии. Принять его означало быть свободным, свергнуть его означало быть несвободным. “Слово свобода означает для меня не исходный, а конечный пункт. Понятие "свобода" может основываться только на понятии "порядок". Без порядка в качестве основы призыв к свободе – это не более чем стремление какой-либо партии к некой воображаемой цели. В своем практическом воплощении призыв неизбежно превратится в тиранию… Она наиболее непереносима тогда, когда выступает под маской поборника дела свободы”. Высказывания Меттерниха полны подобных принципиальных моментов. Они, как правило, опираются на философию и опыт, но одновременно являются выражением определенной личной “классовой ситуации” и (отчасти неосознанного) желания сохранить ее в неприкосновенности. Можно с полным правом упрекнуть этого борца за порядок, который никогда не испытывал затруднений в духовном и антропологическом обосновании своей борьбы, что свою собственную жизнь он устроил с особыми оговорками и собственным порядком. С завидной наивностью гранд-сеньора старой школы он тщательно различал общепринятые религиозные и этические требования, которые следовало соблюдать и внушать народу, и свое собственное поведение как нечто такое, что не имеет к этому никакого отношения. Отмеченная Хеббелем способность в нужный момент всегда делать нужное логическим образом предполагает умение всегда правильно выделить этот “нужный момент”. Он был трижды женат: тридцать лет на графине Элеоноре Кауниц, которая умерла в 1825 году; брак, плодом которого стало семь детей и который протекал с любезностью, тактом, обоюдной свободой, без сцен, неловкости и душевных излияний. Затем, очень короткое время, он был женат на баронессе Антуанетте Лейкам (Leykam), моложе его на 33 года, которая могла бы быть его дочерью, но в 1829 году, через несколько дней после рождения сына Рихарда, вторично сделала его вдовцом. Два года спустя, в 1831 году, 58-летний князь женился на 26-летней графине Мелании Зичи-Феррарис (Zichy-Ferraris), в высшей степени темпераментной, интеллигентной и своенравной молодой даме, которая боготворила своего супруга, непоколебимо хранила ему верность при любых обстоятельствах, разделила с ним падение, изгнание, старость и умерла за два года до него, в 1857 году. Из трех браков это был самый счастливый, ибо даже у такого героя-любовника, как Меттерних, постепенно на первый план вышли старческие формы верности: удобство и привычка, а эскапады отошли в прошлое; есть много свидетельств, что князь в трех своих браках был любящим, заботливым, внимательным супругом и отцом, который тяжело переживал смерть многих своих детей и именно благодаря страданию укрепился в своем традиционном чувстве семьи. Семья и брак были для него замкнутой в себе сферой так же, как политика и государственные дела, как искусство, церковь, садоводство: отдельные статьи, пусть и различного значения, в данный момент одинаково важные, но не связный текст. Этот искусный прием – поделить жизнь на области, не соприкасающиеся друг с другом, – помогал избежать личных осложнений и конфликтов, придавал князю ту ауру лоска и никогда не теряемой светскости, которая не знающему его рецепта окружающему миру казалась фривольностью и неискренностью.
Он наслаждался любовными связями, не омрачая себе удовольствие, полностью свободный от чувства супружеской вины; весь как огромная глава со множеством малых и крупных подглав, среди них – Каролина Мюрат, сестра Наполеона, которая доверяла господину австрийскому посланнику в Париже больше, чем следовало бы; герцогиня Вильгельмина фон Заган, Каталани, Джулия Зичи, русская княгиня Багратион и самая большая любовь его долгой жизни, графиня Доротея Ливен (1784-1857), супруга русского посла при лондонском дворе, которой он посылал письма, дающие, вероятно, самое глубокое представление о его мыслях и чувствах. Он любил, невзирая на разделение на фронты и лагеря, причем никогда не происходило никаких скандалов благодаря уже описанной “тактике распределения”, ни одна из дам никогда не жаловалась, не питала злобы и ненависти, за исключением Ливен. Подобно Казанове, любовь была для него искусством, каждая связь – утонченным взаимным подарком обольщения, возвышенным до неразменного, всегда нового и иного “произведения искусства”. Никаких диких, губительных страстей, никаких драм; правила игры исключали катастрофы. Они предотвращали катастрофы, в том числе и служебные. Для Меттерниха, в отличие от Людовика XV, любовные связи никогда не становились главной профессией, первое место занимали государство и политика, он работал днем основательно и интенсивно, но не как какой-нибудь начальник канцелярии, а как правитель (в то же время настоящий правитель работал как начальник канцелярии). Семейная жизнь, салонная болтовня, аудиенция у императора, посещение театра, чтение, любовь, – для всего было свое время, всему уделялось внимание. И все же многого не хватало.
Возможно, от государственного деятеля с подобным образом жизни нельзя требовать “глубины”. Люди подобного склада и положения, как правило, не имеют времени для самоуглубления. Меттерних умел глубоко проникать в суть исторического движения государств и людей и блестяще формулировать свои выводы, но самого себя он до конца не познал, поскольку, в соответствии со своим образом жизни, видел себя только в каком-либо определенном аспекте – и в каждом отдельном секторе он считал себя в порядке. То есть совсем в порядке – но в этом и было его заблуждение. Как государственному деятелю недостает последнего, подлинного величия, потому что он не прошел путь духовного развития в подлинном, гетевском смысле “линьки” и из-за этого не дорос до требований гигантской многослойности своего века, так и Меттерних-человек не осуществился полностью, потому что он оставался запертым в искусственно отделенных друг от друга камерах жизни, которые в действительности – одно целое. Когда говорят о его “стоицизме”, благодаря которому он все переносил хладнокровно, особенно людей разного типа, то это заставляет задуматься; ибо в этом проявляется скорее не доброта, а то несколько усталое безразличие, которое лежало на нем, как тень.
Тем не менее к двум людям он испытывал действительно дружеские чувства и верность, к Фридриху Генцу, с никогда полностью не исчезавшей дистанцией более высокопоставленного, и к императору Францу – с опять-таки не исчезавшей дистанцией верноподданного. Генц был теоретиком системы Меттерниха; для внешне– и внутриполитических концепций князя, касались ли они Европы, Австрии, Германского союза, он готовил обоснования, формулировки и публицистические сражения. Урожденный берлинец, он был не только глубоким, всесторонне образованным писателем, высокоодаренным в политическом отношении, таким же рационалистическим консерватором, как и Меттерних (а не романтическим, как Адам Мюллер), и при этом, как и многие приезжие, “сверхавстрийцем”; он был также мотом и волокитой, постоянно в долгах, которые нередко оплачивал великий друг, к старости все более тяжелым, даже невыносимым, капризным и раздражительным, мог отчитать государственного канцлера и наставлять его на путь истинный в делах политики, впрочем, без особого успеха. Меттерних переносил все перемены настроения и выпады друга с полной невозмутимостью, в чем также проскальзывала едва заметная доля высокомерия, превосходства homme d'affaires над homme de lettres. После смерти Генца в 1832 году место друга рядом с Меттернихом осталось пустым.
На отношения между канцлером и императором наложила свой отпечаток взаимная привычка: это было нечто большее, чем чисто деловые отношения, но меньшее, чем человеческое тепло. К этому Франц I был неспособен, даже не принимая во внимание преграду, отделявшую его как властителя. Ни один из Габсбургов не оставил по себе столь непривлекательного портрета своей личности: портрет холодного, сухого, полностью лишенного фантазии коронованного администратора, педантичного формалиста до крайней степени, совершенно глухого к духу и идеям любого рода, крайне жесткого и неподвижного из-за косности натуры, что, впрочем, не исключало “усердия”, а как раз порождало его. Если он вообще был способен как-либо выразить свое расположение, то он выражал его своему государственному канцлеру, а последний отвечал ему неизменной верностью, которую он хранил и после смерти кайзера. Это не означает, что отношения этих двух людей были простыми, они были так же тяжелы и сложны, как позднее взаимоотношения Бисмарка и кайзера Вильгельма I. Меттерних порой изнемогал от прямолинейного стиля правления императора, который бесконечно затруднял ход государственных дел медлительными ежедневными служебными сношениями, но, как правило, переносил это, как и многое другое, “стоически”. Однажды он сказал о Франце: “Он обращается с делами, как сверлильщик, который погружается все глубже и глубже, пока наконец неожиданно не выйдет в другом месте, не сделав ничего иного, кроме дырок в документах”.
Враги Меттерниха были более наблюдательны, чем его друзья. Возможно, это даже свидетельствует в его пользу: ненавидеть кого-либо – значит принимать его всерьез. Ненависть имеет свои разряды, как и любовь; ненависть барона фон Штейна была сильна, как и все, что исходило от этого человека, но источники его ненависти были сложными не только из-за полной противоположности характеров, направлений и действий: непреодолимая вражда отстраненного государственного деятеля, которого мучило жестокое несоответствие между творческой силой и полем деятельности, по отношению к государственному деятелю на вершине власти, к чему он, по убеждению Штейна, а также Гумбольдта, был неспособен. Другие ненавистники, как, например, несколько неорганизованный историк барон Иосиф фон Гормайр, из-за личных мотивов, уязвленной гордости, ожесточения разного рода погрузились в бездну подлости или сбились с пути и в человеческом, и в литературном отношении, как Грильпарцер. Если собрать все его высказывания о Меттернихе, среди которых есть некоторые, претендующие на справедливость, то они будут свидетельствовать – и это самое мучительное – не о достойном поэта серьезном споре с государственным деятелем, его мыслями, его методами, а будут только собранием злобных, язвительных, часто просто глупых стишков и эпиграмм. Даже там, где Грильпарцер старается быть серьезным (как, например, в его знаменитом сочинении августа 1839 года, когда уже ждали смерти князя), ему недостает меры и ясности в суждениях. В целом это настолько же поучительная, насколько удручающая история: поэт производит дурное впечатление и с художественной, и с интеллектуальной, и с человеческой точек зрения как человек, который выходит на рынок современной истории, засучивает рукава, опрокидывает ящики и прилавки и при этом надрывается. Гете знал это и потому позволил этому произойти. То, что Меттерних, со своей стороны, не мог “ненавидеть в ответ” – опять-таки не из благородства, а из высокомерия, не усилие над самим собой, просто скука, – еще больше разжигало ненависть врагов, что понятно с психологической точки зрения.
Србик приложил огромные усилия для того, чтобы исследовать все стороны своего героя, не связанные с политикой или, по крайней мере, непосредственно ее не затрагивающие. Ничто не было упущено, пристальное внимание было обращено и на черты лица Меттерниха, и на его библиотеку, и на его отношение к литературе и искусству, музыке и театру, равно как к историографии, естественным наукам, промышленности и технике. Благодаря своей долгой жизни, своему происхождению и общественному положению он знал почти все, что заслуживало внимания в Европе и имело какое-либо значение; а поскольку он к тому же и в силу своей личной склонности, и в силу своей службы был страстным любителем писем, никогда не устававшим вести беседу любого рода, в салоне и в будуаре, в доверенном кругу и на широкой публике, с мужчинами и женщинами, друзьями и врагами любого происхождения, то нет практически ничего такого, о чем он когда-нибудь что-нибудь не сказал бы. Очень многое из этого известно, опубликовано как исторический материал – но что остается за строкой? Источников масса, но картина, которую они рисуют, расплывается. Нет подлинного величия ни в одной детали: высказывается ли он о религии или о поэзии Гете, об истории или финансах, все это – на уровне культурной и образованной посредственности; как государственный деятель – тоже ничего выдающегося в отдельных проектах и действиях: его европейская, австрийская и германская политика по духу и стилю застыла на уровне XVIII века. И тем не менее здесь снова целое – больше, чем сумма частей. Фигура Меттерниха – это исторический феномен первого ранга, ставший плотью и кровью синтез всех сил старой Европы – и в плохом, и в хорошем. Чем больше занимаешься им, тем больше это напоминает гигантский стоячий водоем, скорее широкий, нежели глубокий, в глубине которого мерцает разнообразное дно и в котором отражаются небеса и берега. Так и в Меттернихе присутствовало “вчера”, которое везде чувствовалось, но нигде больше нельзя было застать его; так и он стоял перед “завтра”, которое его коснулось, но не смогло завоевать для себя. Он был живым засовом между двумя веками. Если сегодня многие его действия кажутся оправданными, то это происходит из-за не зависящей от времени действенности некоторых его фундаментальных принципов и из-за того, что в ограниченном количестве исторических коллизий Европы и вообще совместного существования людей они все время проходят красной нитью.