355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Перес Рамон де Айала » Хуан-Тигр » Текст книги (страница 6)
Хуан-Тигр
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 18:42

Текст книги "Хуан-Тигр"


Автор книги: Перес Рамон де Айала



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)

Выйдя из магазинчика, Хуан-Тигр устроился у своего прилавка и принялся обдумывать план мести. Нахмурившись и скривив рот, он весь день напролет просидел согнувшись (казалось, у него даже вырос горб) под своими огромными зонтами красного, желтого и фиолетового цвета; в таком виде он был похож на злого гнома, прячущегося под тремя фантастическими разноцветными грибами.

После ужина Хуан-Тигр обычно заходил в галантерейную лавочку доньи Марикиты Лавьяды, где, сидя в дружеской компании, он перекидывался в картишки со старухой хозяйкой и священником доном Синсерато [26]26
  Синсерато – от испанского «sincere» – «простодушный, «откровенный», «искренний».


[Закрыть]
Гамбореной – основателем и директором школы для глухонемых и слепых. Эрминия обычно усаживалась где-нибудь в сторонке, в полутемном углу, прилежно склонившись над рукоделием. Хотя, как заметил Хуан-Тигр, занималась она все больше пустяками: шила пестрые кофточки, делала бантики для волос, нанизывала дешевые, крикливых цветов бусы. Да и одевалась-то она с претензией на роскошь – фальшивую, конечно, потому что по-настоящему элегантная одежда была явно не по карману ее бабке, находившейся, как это было всем известно, в весьма стесненных обстоятельствах. Уже одного этого было достаточно, чтобы Хуан-Тигр почувствовал к Эрминии отвращение и перестал обращать на нее внимание. Колас частенько приходил сюда вместе с дядей, но никогда не садился рядом с Эрминией. Устроившись за спинами игроков, он следил – или делал вид, что следит, – за ходом игры. Так разве мог Хуан-Тигр заподозрить, что Колас к ней неравнодушен? Тем более что ему было просто некогда обращать на это внимание, поскольку Хуан-Тигр постоянно был начеку, не спуская глаз с доньи Марикиты: стоит зазеваться лишь на секунду, как она, глядишь, уже и сплутует. Она родилась мошенницей, как другие рождаются левшами или гнусавыми, и мошенничала даже тогда, когда обман не приносил ей никакой выгоды. На обмане держалась и вся ее торговля, ибо донью Марикиту привлекало и вдохновляло все необычное, из ряда вон выходящее. Старуха должна была Хуану-Тигру несколько тысяч песет. Срок уплаты уже истек, и он, имея долговую расписку доньи Марикиты, мог бы на нее и в суд подать, но пока не делал этого из жалости. Да, но вот теперь-то… Теперь все было в его руках: мстить так мстить! И Хуан-Тигр непроизвольно стискивал кулаки, словно боясь выпустить зажатые в них поводья судьбы. Вот уж он выставит эту Эрминию на улицу – пусть тогда ходит с протянутой рукой, пусть скитается по чужим дорогам, раз уж она выгнала Коласа, которому приходится теперь жить на чужбине. А что же делать со старухой? Тоже выгнать ее, совершенно беззащитную и дряхлую, хотя вся ее вина только в том, что у нее на плечах сморщенная и легкая, как пустой орешек, голова?…

За этими раздумьями и застал Хуана-Тигра час возвращения домой. Вынужденный сам готовить себе еду, он перекусил на скорую руку, а затем направился в свой музей, в реликварий, то есть в комнату Коласа. Здесь его ненависть к Эрминии вспыхнула с новой силой, и поэтому Хуан-Тигр поспешил выйти оттуда. Все это надо было обдумать спокойно. Вот уже три вечера подряд он не заходил к донье Марике. Что могли подумать о нем старуха, девчонка и священник? Догадывалась ли бабка о несчастной любви Коласа? Нет, потому что если бы она догадалась, то наверняка заставила бы Эрминию принять предложение юноши – принять хотя бы потому, что его дядюшка богат и, быть может, простит старухин долг. Стоит ли Хуану-Тигру идти туда сегодня вечером, сделав вид, будто ничего не случилось? Но больше всего ему хотелось разузнать в конце концов, чем же эта Эрминия могла так околдовать Коласа, который на ней просто помешался. Хотя в то же время Хуан-Тигр боялся за себя: а что если, увидев эту сирену, он разразится проклятиями? Или, наоборот, разволнуется и, как дурак, бросится бежать. Но, с другой стороны, с каким лицом войдет он в этот дом, замышляя чуть ли не на следующий день выгнать на улицу обеих женщин, оставив их без гроша в кармане? Или прикинуться, что все в порядке? Нет, это было бы нечестно. Сделать мрачную физиономию? Нет, это было бы невежливо. Так что лучше всего, пожалуй, остаться дома: пусть себе тревожится эта коварная Эрминия, готовясь принять тот смертельный удар, который он нанесет ей! В итоге Хуан-Тигр так и не пошел к донье Марике – ни в тот вечер, ни на следующий день, потому что он никак не мог решиться на что-то определенное, и его воля, его решимость постоянно колебались, как маятник, вынужденный по инерции описывать все один и тот же полукруг, то поднимаясь вверх, то опускаясь вниз.

На другой день, когда часы на башне пробили полдень, почтальон вручил Хуану-Тигру два письма. На одном из конвертов он узнал нервный, зигзагообразный, прихотливый и стремительный, как полет ласточки, почерк Коласа. Другое, с мадридским штемпелем, письмо источало резкий запах духов и было, по всему видно, написано женской рукой. Хуан-Тигр вздрогнул: оба письма внушали ему одинаковое недоверие. О чем мог писать Колас? И от кого другое письмо? Подумать только, вот уже два дня он только и занят тем, что придумывает, как бы ему наказать двух беззащитных женщин, а теперь, похоже, он будет наказан сам – раньше, чем они. Так вскрывать эти конверты или нет? Испугавшись собственного малодушия, Хуан-Тигр одним махом разорвал конверт с письмом Коласа и начал читать. Он читал, и его лицо становилось серо-зеленым, оливковым, что, как ни странно, означало удовлетворение. Тон письма – письма сына к отцу – был спокойным и почтительным: можно было подумать, что они и не ссорились вовсе. Колас подробно описывал свою поездку. Когда поезд вышел из туннеля под горой Фурадо, на вершине которой стоит церквушка «Христа в темнице», сообщал Колас, он, высунувшись из окна, помахал платком, прощаясь с Хуаном-Тигром и Пиларесом. Хотя весь тот день ему и было тоскливо, но мелькавшие за окном вагона пейзажи – все время новые – все-таки отвлекали его от невеселых мыслей. «…И я подумал, что куда лучше было бы идти пешком и неторопливо созерцать природу, наслаждаясь ею, вдыхая ее аромат. А когда едешь в поезде, кажется, будто встречные предметы налетают на тебя, бьют по глазам и ослепляют, как угольная пыль паровоза. Мне больше нравится самому идти навстречу тому, что ждет впереди. Помню, в детстве я все мечтал долго-долго бродить по бесконечным дорогам, переходя от деревни к деревне. Наверное, я родился бродягой.

Шумное веселье, которому предавались остальные новобранцы, игравшие на гитарах и волынках, горланившие песни и попивавшие винцо, отвлекало от грустных дум, хотя и раздражало.

Как ярко светит солнце в Кастилии! Но солнце все-таки печальнее, чем туман…»

И в таком духе все письмо.

Хуан-Тигр решил было ответить Коласу немедля и послать денег, но тут его взгляд упал на другое письмо, валявшееся на земле. Он поднял его, вскрыл конверт и, не отягощенный никакими дурными предчувствиями, начал читать. Вот что там было написано:

«Дорогой мой Хуан! Ты, наверное, еще не забыл меня, хотя все вы, мужчины эгоисты, и притом неблагодарные. А у нас, женщин, все наоборот: мы отдаем все, что имеем, хотя вы и считаете это легкомыслием. Или чем-то похуже. Стоит вам только добиться своего, как вы нас уже и в грош не ставите, стараясь поскорее отделаться. А для нас время не проходит бесследно. Нет, не проходит. Оно оставляет свои зарубки. Каждое огорчение, каждое разочарование – это новая морщинка и еще один седой волос. Нынешняя генеральша Семпрун совсем не похожа на капитаншу Семпрун, какой она была тогда, в Маниле: как говорится, она уже не та, что вчера. Ну, вспомнил? А я-то хорошо тебя помню. Прямо как сейчас вижу: будто ты стоишь передо мной такой же, какой был, когда служил у нас в денщиках. Тогда мы звали тебя Хуанином или Герритой. Вот я тебя спросила, помнишь ли ты меня? А как же тебе меня не помнить! Больше тебе никогда так не повезет, это уж точно! Ты всем, всем на свете обязан моему мужу. Святой он был человек! А как он тебя уважал! Все это я тебе пишу для того, чтобы сообщить, что я вот уже почти шесть лет как вдова с двумя дочками-двойняшками. Сейчас они уже совсем большие, а родились они в Маниле месяцев так через семь-восемь после того, как ты от нас уехал. Мы живем в ужасной бедности, и моей нищенской вдовьей пенсии не хватает даже на хлеб. В этой стране, где только и знают, что бить баклуши да попивать винцо, никто не заботится о военных. Разве для этого мы, защитники отечества, столько лет сражались с этими ужасными москитами и другими отвратительными насекомыми тех проклятых островов, о которых я и до сих пор не могу вспомнить без содрогания? Разве для этого мы рисковали своей шкурой, которую запросто могли изрешетить дикари? Что ж, Бог хоть иссушит, да не задушит. Мне сказали, что теперь ты настоящий богач. Так что сделай милость, пришли мне тысячу песет – расплатись за все, что мы с мужем для тебя сделали. Для тебя это долг чести. Пока эта сумма меня устроит.

Твоя бывшая госпожа и подруга Исабель».

Из груди Хуана-Тигра вырвался стон:

– Апокалипсис!

Каждое слово этого письма отдавалось в его мозгу трубным гласом Страшного Суда, когда мертвые, поднявшись из своих могил, встают на ноги. Нет, это были не слова, а живые (или, скорее, воскресшие) существа, которые ровными рядами, как солдаты на параде, маршировали перед Хуаном-Тигром. Разорвав письмо на мельчайшие, до размеров снежинки, клочки, Хуан-Тигр пустил их по ветру, словно тем самым он мог уничтожить пробужденные образы, которые наяву, будто из-за открывшегося вдруг занавеса, предстали перед ним. Но нет, их уже не уничтожить: теперь все кончено. Прошлое оживает и становится реальным, вечным и непоправимым только тогда, когда что-то уже совершилось, и совершилось бесповоротно… А прошлое Хуана-Тигра, которое, как ему казалось, уже давным-давно рассеялось и исчезло, вдруг внезапно предстало перед ним во всей своей полноте. Поднявшись из глубин вечного ада, оно было вызвано из небытия заклинаниями генеральши Семпрун, жрицы Вельзевула. «Бедный Хуан-Тигр! Вчера для тебя все кончилось. Бедный Хуан-Тигр! Вот ты и опять стал Хуанином Герритой, денщиком». Как наяву увидел он перед собой капитаншу с ее томными, настырными глазищами, с ее густо напудренным, словно оштукатуренным, лицом и круглым ярко-красным ртом, похожим на сургучную печать. Капитанша, одетая в полупрозрачный пеньюар, сидит, развалившись на диване, в соблазнительно-бесстыдной, развратной позе… Обычно она сама выбирала денщика из солдат их роты, но в доме он долго не задерживался: армейская Мессалина, пресытившись им, выискивала в нем недостатки и намечала очередную жертву. А солдат, получивший отставку, возвращался в свою роту, где рассказывал о капитанше всякие скабрезности. В казарме ее прозвали Глотай-батальоншей – за ненасытность. Ее муж был человеком добрым и храбрым, но весьма недалеким. Безрассудно смелый, неустрашимый на поле боя, перед лицом врага, в присутствии своей сладостной врагини, своего домашнего деспота он совершенно терялся и беспрекословно сдавался ей в плен, не смея и пикнуть. Капитан так сильно привязался к своему денщику Хуанину, что даже воспротивился жене, которой не терпелось отделаться от него так же, как и от его предшественников. А для того чтобы Хуанин остался в доме, капитан решил женить его на молодой и красивой девушке по имени Энграсия, их служанке. С рождения и до призыва в армию Хуан жил в маленькой горной деревушке в отрогах Траспеньяса – в той горной глуши, где жены у всех были общие и где царил дух свободной любви. Насмотревшись на все это, Хуан проникся презрением и отвращением к деревенским женщинам. Влюбчивый и чувствительный, он считал, что настоящая любовь – это не что иное, как право мужчины единолично владеть своей собственностью. Ему хотелось верить, будто городские, столичные женщины, особенно светские дамы, – это воплощенная добродетель, но капитанша Семпрун заставила его навсегда распроститься с этой иллюзией, и Хуан совсем перестал верить женщинам. И все-таки он влюбился в служанку Энграсию. Свою любовь он держал в тайне, потеряв в борьбе с нею сон и аппетит. Но в один прекрасный день капитан сказал ему: «Хуанин, сынок, что касается любовных дел, то тут я все насквозь вижу, здесь от меня ничего не утаить». Бедный капитан! Хуан чуть было не расхохотался ему прямо в лицо, но вовремя спохватился. Капитан продолжал: «У тебя круги под глазами, ты часто бреешься и свои сапоги чистишь лучше, чем мои, а на кухне моей жене сказали, что ты не ешь ничего, кроме салата. Геррита, ты влюбился. И я даже знаю, в кого. Я видел, как в присутствии Энграсии ты краснеешь и бледнеешь, хотя и не подозреваешь об этом. Но это еще не все. Энграсии ты тоже небезразличен. Так что… Считай, что дело в шляпе. Вам надо скорее пожениться, потому что мы с женой не хотим, чтобы в нашем доме занимались любовью, не освященной церковью. И поэтому… Руж-ж-жье на плечо-о! Ша-а-агом марш!» Хотя Хуанин и изнывал от любви к Энграсии, жениться на ней он все-таки не хотел, потому что был убежден, что рано или поздно она ему изменит и тогда он сойдет с ума от страданий. Но высказать свое суждение о женском непостоянстве (непоколебимое убеждение, подтвердившееся во время службы Хуана в капитанском доме) Геррита не решался, хотя и был уверен, что именно оно – самый решительный аргумент против брака. Его близорукий хозяин наверняка бы возразил своему денщику: «Откуда ты это взял? Неужели тебе мало примера моей жены, этой образцовой, добродетельной супруги?» Само собой, женившись, Хуан не позволил бы обманывать себя так грубо, как этот лопоухий капитан. Ни за что на свете! Ведь у него, у Хуана, кошачьи глаза (и на лице, и внутри, и в сердце), уж его-то зрение не притупится ни днем, когда слепит солнце, ни ночью, в полном мраке. Вот и получилось, что Хуан позволил привести себя к брачному алтарю, как обреченного на заклание агнца. Свою жену он просто обожал, да и она, нежная, заботливая, ласковая и любящая, отвечала ему, казалось, полной взаимностью, и Хуан просто таял от счастья и чувствовал себя на верху блаженства. Блаженства, которое, однако, вскоре омрачилось его безумной ревностью. Когда по делам службы Хуану приходилось отлучаться из дому, он изнывал от тоски и страха: а что если какой-нибудь офицерик ходит под окнами красавицы Энграсии, домогаясь ее взаимности? Потому что, благодаря казарменным сплетням, Хуанин знал, что среди офицеров есть немало охотников тратить почти все свое свободное время на то, чтобы осаждать замужних женщин всех рангов и сословий. Вернувшись домой, он заглядывал жене в глаза, стараясь понять, не поселилась ли в глубине ее души новая страсть. Если Энграсия вдруг становилась печальной и нелюдимой, Хуанин считал, будто причиной тому что-то греховное: наверняка она что-то скрывает, замышляет или предается сладостным воспоминаниям. Если же Энграсия была с мужем ласкова и нежна, а это случалось чаще всего, то и тогда Хуан подозревал что-то неладное, думая, что она расточает ему ласки именно потому, что ее мучают угрызения совести. Или она просто притворяется. От природы робкий и молчаливый, Хуан не мог ни накричать, ни поскандалить и все свои обиды он копил в сердце, на дно которого оседала горечь. Со временем эта безмолвная пытка стала совсем невыносимой. Как приговоренный к казни в свою последнюю ночь желает, чтобы смерть наступила сразу, а не тянулась нескончаемым ожиданием, так и Хуанин стал почти жаждать неоспоримого доказательства неверности Энграсии – только бы поскорее пришел конец мучительной неопределенности, которая все длилась и длилась, терзая его сердце. Но чем угрюмей и беспокойней становился Хуанин, тем большей, по всей видимости, любовью проникалась к нему Энграсия, тем больше к нему привязывалась. Стройная, изящная, грациозная, с легкой походкой, Энграсия была родом из Андалусии. Нежный овал ее арабского лица был утонченно-благородным, гладкая кожа казалась восковой, а глаза – оливковыми. Как все восточные женщины, она считала, что настоящий мужчина должен быть прежде всего властелином – ревнивым и грубым. С молоком матери Энграсия впитала убеждение, что любовь – это роковая страсть с неизбежной кровавой развязкой. Она предчувствовала, что, случись что-нибудь, ее Хуанин в порыве ревности не колеблясь сможет, защищая свою любовь, пролить кровь – и рука его не дрогнет. Эта уверенность переполняла ее гордостью. С утра до вечера мягким, бархатистым и печальным голосом она напевала андалусские песни: содеарес, петенерас, саэтас и те грустные романсы, почему-то называющиеся «веселыми», в которых неизменно превозносилось убийство из-за ревности и прославлялся поединок смерти с любовью. Именно из любви и смерти – двух родственных состояний – возникла ее собственная кровавая драма, ее трагическая песнь.

Когда капитану Семпруну приходилось дежурить ночью у полкового знамени, он обычно брал с собой Хуанина – на случай, если понадобится послать куда-нибудь с поручением. Сумасшедшая ревность и лихорадочное воображение с особой силой завладевали Хуанином именно в эти ночи, когда ему приходилось, подчиняясь приказу, покидать супружеское ложе. По мысли Хуанина, его жена, воспользовавшись столь удобным случаем, могла бы, заранее сговорившись с любовником, безнаказанно обмануть мужа. В одну из таких ночей, уже перед самым рассветом, капитану вдруг стало плохо, и он решил вернуться домой. Вперед он послал Герриту, наказав ему убедить капитаншу, особу пугливую и предрасположенную к обморокам, что с ним не случилось ничего страшного. Хуанин постучался. Ему долго не открывали. В конце концов к двери подошла Филимона – старуха туземка, служившая в доме кухаркой. Услышав голос Хуанина, она испугалась и, не отворив дверь, скрылась. Прошло еще немало времени, и наконец в окно высунулась сама хозяйка. Она отчаянно махала руками и в самом деле выглядела очень встревоженной. «Беги, Геррита, беги, – завопила капитанша, – скорее беги к хозяину! Пусть он не двигается с места! И пусть его принесут ко мне на носилках или в кресле – осторожно, потихоньку, чтобы не трясти, а то ему, упаси Бог, может стать хуже. Господи помилуй! Поторопись!» – «Но хозяин уже идет сюда сам, он сейчас здесь будет», – ответил денщик. Сеньора взвизгнула и исчезла за окном. Капитан Семпрун появился, когда еще не успели отворить дверь. Супруга встретила его на пороге. Она ощупывала мужа с головы до пят, все еще не веря тому, что капитан жив-здоров. «Не двигайся, стой на месте, тебе нельзя шевелиться. Отдохни, дорогой. А теперь обопрись на меня и на Герриту. Геррита, помоги же хозяину!» Семпрун отказался принимать эти чрезмерные, на его взгляд, заботы о его здоровье, а Хуанин, почувствовав что-то неладное, поспешил улизнуть. Филимона бросилась вслед за ним. Догнав Хуанина в коридоре, она ухватилась за полу его мундира: «Эй, парень, ты куда?» Но он, оттолкнув ее, помчался дальше, к себе домой, в пристройку позади хозяйского дома. И вот Хуан у себя. Лучи восходящего солнца проникали в комнату через тростниковые, крашенные в зеленый цвет шторы. Энграсия, покрытая до пояса одеялом, сидела на циновке, придерживая руками вырез ночной рубашки. Лицо ее было смертельно бледно, а глаза – полны тоски. Какой-то мужчина в нижнем белье и ярко-красных подштанниках выпрыгнул из окна в садик, зажав под мышкой свою одежду. Хуанин не успел его удержать, но узнал: этот наглец с мушкетерскими усиками был лейтенантом Ребольедо. [27]27
  Имя Ребольедо образовано от глагола «revolver» – «переворачивать». Однокоренное со словами «революция», «револьвер».


[Закрыть]
Одним прыжком Хуанин очутился возле Энграсии, повалил ее на пол, сцепился в шею и стал душить, упираясь коленом в ее грудь. Энграсия смотрела на него, и в ее глазах, странное дело, светились и счастье, и тоска. Она едва успела прошептать: «Ты правильно сделал. Но я тебе не изменяла». Лицо ее уже начало синеть, а глаза – выходить из орбит. Жизнь в ней едва теплилась. Но Хуан сжимал ее шею все сильнее и сильнее. И в это мгновение в комнату влетела Филимона, чей оглушительный визг прорвал мертвую тишину спальни. Она отняла тело Энграсии у обезумевшего Хуанина. Старуха, скорчившись над упавшим на колени Хуанином, растопырив скрюченные пальцы с острыми и длинными ногтями, отчаянно вопила, осыпая его проклятиями: «Зверь! Дикарь! Не изменяла она тебе! Не для тебя, мерзкий шакал, вырос этот нежный цветочек, эта прекрасная роза!» На крик прибежали хозяева. С капитаншей сделался припадок, она кричала и билась в судорогах.

Скоро тревожная весть разнеслась по всему поселку. Хуанина посадили в карцер военной тюрьмы. Все это время – и по пути в тюрьму, и в тюрьме, и на суде – он был невменяем. Целую неделю Энграсия была при смерти, но потом поправилась. Общественное мнение было на стороне Хуанина, заставшего свою неверную жену на месте преступления, и не где-нибудь, а в самой супружеской спальне. Капитанша и старуха туземка оправдывали Хуанина: хотя в припадке слепой ревности он и вел себя как сумасшедший, но (тут обе женщины клялись и божились) Энграсия оставалась невиновной, потому что мужчина, который прятался у нее в спальне, был, по всей видимости, вором. Энграсия же, поправившись, впала в глубокую меланхолию – верный признак душевной болезни. День за днем она слабела, угасая прямо на глазах. Заявляя, что ни в чем не виновата, Энграсия говорила, что не может ничем это доказать, поскольку поклялась молчать. Хуанина она оправдывала: если бы он убил ее, уверяла Энграсия, то был бы прав. Он выполнил бы свой долг, ведь все обстоятельства свидетельствовали против нее. И если уж ей никогда не доказать, что она ему не изменяла, то остается лишь смириться и, навсегда отказавшись от мужа, умереть от горя. Капитан Семпрун часто навещал Хуанина в тюрьме, где убеждал его в том, что Энграсия перед ним чиста и что его оправдают, об этом капитан хлопотал неустанно. Но Хуанин хотел выйти на свободу только для того, чтобы разделаться с лейтенантом Ребольедо, и пусть его за это хоть расстреляют. Его оправдали. Но к этому времени лейтенанта Ребольедо уже не было в живых: он умер от тропической лихорадки в провинции Минданао, куда был переведен по собственной просьбе. Да и Энграсия ненадолго задержалась в этом мире. Она принадлежала к тому типу женщин – смуглых и пылких, которые сгорают от любви, как свечи.

Отслужив свой срок, Хуанин вернулся в Испанию. Распродав скудные пожитки, оставшиеся в деревне после смерти родителей, он переселился в Пиларес, где на базарной площади построил свой ларек. В мысли его постоянно вторгалась одна и та же четкая картина казни, которой он некогда предал Энграсию за ее преступление. И это видение делало его жизнь невыносимой. Но мало-помалу воспоминания покрылись серой пылью бесконечно однообразных дней, краски потускнели, очертания стали размываться… А почти чудесное обретение Коласа заставило Хуана-Тигра совершенно переменить направление мыслей. Теперь он стал думать не о прошлом, а о будущем. Он с упрямством отворачивался от былого. Так прошло несколько лет, и он наконец понял, что прошлое – это не разновидность настоящего, но всего лишь призрак: стоит только ему исчезнуть, как он уже никогда не появится вновь. Но что же это? Похоже, судьба схватила его за плечи и, хорошенько встряхнув, круто развернула назад. И вот он очутился лицом к лицу с минувшими временами, которые вдруг словно ожили. И потому-то, сотрясаясь от рыданий, Хуан-Тигр простонал: «Апокалипсис!» Рухнул и рассыпался в прах фальшивый, обреченный на погибель мир, придуманный им самим мир призрачных видений. В этом мире он жил как во сне, паря в дремотной невесомости и чувствуя бесплотные образы своих сновидений осязаемыми, явными. И вот наступил миг воскресения плоти – его молодой, страстной и страждущей плоти, одержимой слепыми желаниями. Но как в день Страшного Суда, в день последнего великого карнавала жизни и всеобщей пляски смерти, когда смешное и ужасное уже неотделимы друг от друга, – так и сейчас Хуану-Тигру, плененному столькими ожившими воспоминаниями (страшными воспоминаниями!), почему-то вдруг пришла на память одна пикантная, шутовская подробность. Он вспомнил капитаншу Семпрун – в полураспахнутом халате, сиреневой сорочке и чулках в крапинку. Именно в таком виде она, наподобие жены Потифара, [28]28
  Жена Потифара – распутная жена египетского царедворца, начальника телохранителей фараона, пытавшаяся соблазнить Иосифа Прекрасного, который, вырвавшись из ее объятий, оставил в ее руках свои одежды. Рассказ об этом содержится в тридцать девятой главе книги Бытия.


[Закрыть]
не раз встречала Хуана-Тигра. И теперь Хуану-Тигру представилось, как она говорит: «Мои дочки-двойняшки родились через семь или восемь месяцев после того, как ты от нас уехал», делая при этом неприличный жест и тем самым словно бы давая понять, что девочки родились именно от него, от Хуана, на что он мысленно отвечал: «Да ведь это же дочери полка! Ну и нахалка же, ну и бессовестная!.. Уж я-то знаю!..» Но тут мысли его прервались, потому что эту картину затмила в его воображении другая – но уже не выдуманная, а реальная – страшная картина того, что случилось в действительности. Хуан-Тигр чувствовал, как он снова своими собственными руками душит обожаемую Энграсию, с наслаждением мнет в ладонях ее мягкую, покорную шею, будто тесто для жертвенного хлеба. Он душит Энграсию, упираясь ногой в ее грудь между двумя пленительными округлостями… Он вновь увидел ее продолговатое, словно вылепленное из воска лицо, которое от рассветного солнца и предсмертной тоски стало еще бледнее, чем обычно… Он увидел, как выходят из орбит ее зеленые глаза, услышал ее предсмертный хрип и шепот, в котором – странное дело! – смешались радость и отчаяние: «Ты правильно сделал, но я тебе не изменяла». Хуан-Тигр подавил глухой стон, вырвавшийся из самых недр его души, которые раскалывались, как разбитая землетрясением скала: только теперь он понял, как оно было на самом деле! Теперь, спустя целых двадцать лет, он, словно озаренный сиянием всесокрушающей истины, вдруг увидел то, чего не видел прежде: Энграсия ему не изменяла! Энграсия ему действительно не изменяла! Ведь ночку-то лейтенант Ребольедо проводил с капитаншей Семпрун, которая спрятала своего дружка в комнате Энграсии. «Я осужден, я проклят! Пусть меня покарает Бог! Где же вы были, проклятые мои глаза? Дьявол надел на вас шоры! Проклятые глаза, куда же вы тогда смотрели? Я вас сейчас вырву, выцарапаю вот этими самыми когтями! Я выцарапаю вас, прежде чем потекут эти подлые, эти трусливые слезы, слезами уже не воскресить мертвых». И Хуан-Тигр плакал, не в силах сдержать слез, которые наворачивались на его крепко зажмуренные глаза. Он, словно под влиянием какой-то неодолимой силы, уже собрался было вырвать, выцарапать их, как вдруг другие руки – холодные и слабые – их удержали. Хуан-Тигр открыл глаза. С тех пор как он прочел письмо генеральши, незаметно пролетел вечер. Темнело. В наступающих сумерках Хуан-Тигр разглядел бледное лицо доньи Илюминады.

– Что с вами, друг мой? – с материнской заботливостью спросила его вдова Гонгора. – Как только вы получили эти письма, я весь вечер не спускала с вас глаз. Должно быть, в них сонное зелье, раз вы оцепенели, как во сне. Вот я и пришла разбудить вас. Проснитесь, друг мой. Конечно, хорошо грезить, когда нельзя жить как хочется, но все-таки жить – это лучше, чем грезить.

Хуан-Тигр уронил голову в ладони вдовы и, рыдая, стал целовать их. Дрожащим от волнения голосом донья Илюминада спросила:

– Что с вами приключилось? Я вас хорошо знаю и поэтому думаю, что скорее всего вы получили добрые вести от Коласа и от радости потеряли рассудок: ведь и от счастья люди плачут, как от горя. Ну как, я угадала?

А Хуан-Тигр все рыдал и рыдал, уткнувшись лицом в холодные ладони вдовы.

– Да вы, как ребенок, и слова вымолвить не можете! Впрочем, я вас всегда ребенком и считала, а уж если я так считаю… Ну-ка, закрывайте ларек, а то уж наступило время летучих мышей и бродячих котов. Идите домой, поешьте, попейте, вы же не бесплотный дух. А когда останетесь один, утешьте себя мыслями о Коласе: так вы потихоньку и успокоитесь. И хорошенько выспитесь: утро вечера мудренее. Ну отпустите же мои руки. Выше голову, друг мой!

Хуан-Тигр покорно, ничего не соображая, повиновался. Он уже уходил, когда вдова, легонько похлопав его по спине, ласково сказала:

– Ну и хлопот же вам от этого Коласа… То ли еще будет! Так что, друг мой, крепитесь!

Вернувшись домой, Хуан-Тигр засветил лампу и, сев к столу, уронил на него голову. Он цеплялся за мысль о Коласе, как кающийся грешник – за плеть, которой сам себя истязает. «Смогу ли я спастись? Остаток моей жизни и та, загробная жизнь, что уготовано мне в ней – ад или чистилище? Однажды моим спасением стал Колас, я нашел в нем забвение. Но теперь мне нужно не забвение, а искупление, только искупление! Ах, Колас ты мой, Колас! Крылья у тебя орлиные, а сердце голубиное… Из-за того что тебя отвергла женщина, ты улетел, как пораненная птица. Не захотел причинять ей боли – и сам улетел туда, где тебя никто не увидит и не пожалеет! Ты, сам того не ведая, вразумил меня: я понимаю, как благородно ты поступил, и страдаю от этого больше, чем от моего запоздалого раскаяния, которое жжет меня. Я должен узнать, кто же я на самом деле. Я, тот тигр, которого ты считал честным и достойным человеком! Я должен покаяться перед тобой! Ты будешь меня презирать, ты будешь меня оскорблять! Ах, если бы ты поднял на меня руку! Я с радостью перенесу этот позор, лишь бы только Бог принял его во искупление моего греха, моего преступления! Я встану перед тобой на колени и буду так стоять до тех пор, пока ты не отпустишь мне мои грехи. И только тогда у меня будет надежда, пусть и слабая, на то, что там, на небе, Бог и Энграсия меня простят…»

Настойчивый стук в дверь вывел Хуана-Тигра из оцепенения. На пороге стоял священник дон Синсерато Гамборена, который обычно больше смеялся, чем говорил, содрогаясь от гулкого, монотонного и громкого, как барабанная дробь, смеха. Гамборена был крошечного роста, почти карлик, и очень худой – кожа да кости. Тонкая и блестящая, словно лакированная, кожа цвета кости так плотно обтягивала его голову, что она казалась просто черепом. Одежда на нем была мирская: ветхий шерстяной пиджак с протертыми локтями, перештопанный и перечиненный самим доном Синсерато; узкие, как чехлы для зонтиков, брюки – такие короткие, что они не прикрывали изношенных штиблет на резиновой подошве, обнажая волосатые лодыжки. А полысевший и побуревший от старости бесформенный цилиндр делал дона Синсерато похожим на чернильный пузырек с пробкой от литровой бутылки. Гамборена сказал Хуану-Тигру, что зашел за ним по пути к донье Марике, где без него, Хуана, скучают. Это известие было изложено доном Синсерато в оригинальнейшей, только ему присущей манере – в форме эллиптических, не связанных между собой сентенций. Дон Синсерато был основателем, директором и попечителем приюта для глухонемых и слепых, существовавшего исключительно на его собственные – скуднейшие – средства. Постоянное общение с подопечными выработало у дона Синсерато привычку изъясняться с предельным лаконизмом. Его высказывания (хотя сам Гамборена и не думал, что они могут показаться остроумными) перемежались то барабанной дробью смеха, то колокольным звоном кашля, такого же гулкого и продолжительного, как смех. Карнавальный смех отличался от заупокойного кашля лишь формой раскрытого рта: при кашле он принимал очертания, свойственные трагической маске, а при смехе – комической.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю