355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пьер Гийота » Эшби » Текст книги (страница 9)
Эшби
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 14:35

Текст книги "Эшби"


Автор книги: Пьер Гийота



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 9 страниц)

Эпилог

Письмо майора Кортни Бона

Валентину Шевелюру

Бервик, лето 1952

Вы просите, мой друг, рассказать вам о последних днях лорда Эшби. Вас интересует, в каком расположении духа он покинул наш мир. Но вы должны знать это лучше меня – благодаря вашей молодости вы проворнее, чем я, разгадываете тайны жизни и смерти, делаете их постижимыми и обыденными. Лорд Эшби умер, как и жил, – одиноко; он жил с холодной душой и умер от холода. Его нашли в поле, под низким серым небом, глаза запорошены снегом, в руке зажат пучок замерзших можжевеловых веток. Искавший его с вечера лакей лишь под утро обнаружил его покрытое корочкой льда тело.

Смерть леди Друзиллы повергла его в оцепенение, лишь изредка прерываемое вздохами и судорожной дрожью. Он предстал перед нами с белым лицом, мрачным взглядом, раскрытыми губами. Когда его пригласили войти в комнату покойной, он слабо шевельнул рукой, словно отказываясь, но потом спокойно подошел к смертному ложу. Он склонился над лицом покойной, поцеловал ее в лоб, потом внезапно повернулся и решительным жестом приказал посетителям и слугам удалиться. Глубокой ночью он вышел из замка с телом на руках, направился в конюшню, сел на неоседланную кобылу и, прижав труп к конской гриве, ускакал в ночь. Припозднившиеся рыбаки видели, как он соскочил с лошади у пруда, перенес тело в лодку и направил ее к середине водоема. Поутру проходившие по берегу школьники заметили, что он, бледный и хрупкий в тумане, лежит в лодке поверх трупа. И вечером он лежал так же неподвижно. Цыгане, разбившие свой табор на холме над прудом, разожгли костры; на поверхности воды, еще недавно непроницаемо черной, заплясали отблески пламени; лорд Эшби очнулся и, поднявшись в лодке, погреб к берегу. Однако он был один, мертвое тело исчезло.

С тех пор жизнь в замке понемногу наладилась. Я снова встретился с лордом Эшби в июне. Когда я приехал в замок, все окна фасада были освещены; я нашел Ангуса на лужайке, он вышагивал взад-вперед по траве, не отрывая взгляда от этой необычной иллюминации. Он заметил мое удивление. «Я не могу видеть эти окна погасшими, – сказал он, – я пытаюсь представить себе, что сегодня праздник». Потом он положил мне ладонь на плечо и пробормотал: «Я очень несчастен, мой дорогой Кортни, но она спит там, в воде, она стала камнем, горой, болотом. Нет, нет, я больше ничего не могу сделать для нее». Мы вошли в салон, лорд Эшби приказал приготовить мне комнату: «Знаете, маленький Мелифонт создал ей репутацию колдуньи? Дороти де Карнавон говорила мне о том же, когда мы еще были детьми. Друзилла зашла дальше, чем другие, потому она и умерла. Колдунья…» До конца вечера он был почти весел; мы играли в шахматы – в этой игре он с детства выказывал блестящие способности. Он проводил меня до моей комнаты, жалость к нему переполняла меня, но я не знал, как ее выразить. Когда он желал мне спокойной ночи, его голос дрожал. Ночью я слышал его шаги над головой. Вам небезызвестны, мой друг, обстоятельства, при которых два года назад скончалась моя супруга Дороти. Не в первый раз после тех печальных событий я ночевал в Эшби, но я не мог ненавидеть леди Друзиллу, мои мысли стремились к ней, и заря застала меня плачущим от ярости в подушку, мое лицо горело, я вспоминал все подробности нашей последней встречи. Невозможно забыть ее глаза, устремленные на вас, холодные и яркие, как капли росы, зеркала, полные облаков и ветра.

Невозможно забыть свежесть ее ладони, неожиданно положенной вам на плечо – так наказанный ребенок, долго плакавший, стыдливо просит прощения. И еще ее голос, голос ночи и листьев, вкрадчивый, детский, невинный и вдруг срывающийся в страсть.

Лорд Эшби всячески старался заставить других почитать себя безбожником, но святотатство приводило его в ужас, он презирал неверующих. Либералы из Бервика постоянно посылали ему свои брошюры, являлись с визитами – тщетно. Лорд Эшби был слишком скромен, чтобы выставлять свои чувства напоказ. Он высмеивал шествия, дискуссии, доктрины. Для него История была прекрасной или жестокой, одним словом, волнующей, только в книгах.

Лорд Эшби жил в стороне от схватки. Он ненавидел грех, хотя и был его рабом. Он погружался в него с яростью – скрытой яростью, в которой не было ни капли лицемерия, – словно в новое размышление о себе самом.

Ближе к осени я узнал, что он начал распродавать свои земли. Он написал мне короткое письмо, в котором признавался, что разорен. Я приехал в Эшби. В округе замок вновь стали считать логовом дьявола: девушки исчезли, юноши большую часть дня были пьяны, в лесу видели людей в масках, а в окнах замка – совершенно голого графа. Я застал его в библиотеке. Полагаю, что под его диваном спрятался мужчина, потому что Ангус, слегка покраснев, сразу вывел меня из зала. В его жестах была заметна какая-то суетность, которую я поначалу отнес на счет неожиданности моего визита. Я передал ему слухи, которые ходят о нем в близлежащих деревнях, но он мне даже не ответил. Я стал говорить о Лауре Пистилл, о радости, которую он доставил бы ей своим посещением. «Что мне делать у этой свихнувшейся старухи? – сказал он, нахмурившись. – Вы, видно, сговорились с ней на пару обратить меня в веру… Останьтесь у меня и приготовьте к ужину проповедь поскучнее». Здесь он оставил меня и вышел; я хотел догнать его, говорить с ним, но он взбежал по главной лестнице, по ходу подозвал к себе молоденькую служанку, схватил ее за руку и потащил по галерее Аполлона.

Итак, лорд Эшби продолжал вести ту же, полную порочных радостей жизнь, только с еще большей яростью и, не таясь, при свете дня.

Я вернулся в библиотеку и уселся в кресло, положив книгу на колени. Руки мои дрожали. В комнате ощущались слабые запахи трав и молока, на мебели виднелись грязные разводы и кое-где отпечатки ладоней.

Стемнело; против своей воли я решил остаться на ночь. Признаюсь, у меня не было ни малейшего желания обращать его.

За обедом он был очень внимателен ко мне, но это не могло ввести меня в заблуждение. Граф Ангус, без сомнения, был существом двуличным. Его вторая натура таилась под первой, любезной и мечтательной. Бунт, буйство эмоций, страх действия, непостоянство, грубость могли лишь угадываться под маской. Он носил ее без усилий, ибо, надо признать, он обладал врожденной смелостью. Он интересовался всем, он хотел познать все возможные чувства и ощущения, но, испытав что-либо новое, он снова овладевал собой, так что его уверенное воцарение в новых областях духа можно было принять за безразличие. Себя он видел ясно, но вряд ли как живую личность, скорее как абстракцию. В любой из окружающих вещей он тут же находил нечто враждебное. Он был полностью сосредоточен на любви к себе. Он прощал сразу после обвинения, объяснялся в любви словами, полными безразличия или ненависти, ненавидел с улыбкой. Он окружал себя лицемерами и испытывал отвращение к сборищам рассеянных денди.

Он притворялся равнодушным, но сам же и страдал от репутации черствого человека. Быть одиноким – его призвание, и только боль старых душевных ран смущала его одиночество. Тогда он говорил в полный голос в своей пустыне, проклиная двух-трех бывших друзей, подмигивая в ответ на вопросы, сожалея о своей мягкости или о своих привязанностях. В общем, людская пошлость сделала его меланхоликом.

Его тошнило от глупости, но дуракам ничего не стоило его уязвить, потому что он не мог удержаться от вразумления. Тогда он сбрасывал свою маску и, взбешенный, отвечал на вызов, в то же время понимая, что поступает неблагоразумно.

Отчаянье больше трогает меня в женщине, чем в мужчине. Отчаяние Друзиллы возбуждало желание обрести такое же несчастье, пасть так же низко. Отчаяние Ангуса хотелось оспорить или поднять на смех.

Итак, в начале ужина он был любезен. Потом, когда слуги уносили приборы, он свистнул и два раза хлопнул в ладоши. Все окна были раскрыты навстречу подступающей ночи, светлячки оставляли на ковре неясные блики, ветви деревьев, омытые ветром и луной, нежно соприкасались.

Непостижимая тишина объяла небо, деревья и воды. Скорбная тишина, похожая на изморось. За окном, в холодном дыхании луны, умолкли напуганные птичьи хоры. Лишь земля раскачивалась в неслыханном ритме. Голоса доносились, лица блестели словно издалека. Лорд Эшби снова ударил в ладоши. И вот слуги, самцы, и самки, рассыпались по комнате, как отпущенные на волю птицы. Не стану вам их описывать, вам знакомы цвет и форма их одежд, их походка и их голоса. До рассвета я пребывал в аду. Вся эта человеческая масса извивалась и колыхалась в сине-золотых вспышках у ног Ангуса. Полночный бриз холодил пот на лбах, поднимал спущенные шторы, раздувал волосы у висков.

Посреди ночи два полуголых лакея втолкнули в комнату Эдварда. Они сказали, что схватили его во время молитвы. По залу проносился легкий шум и шорох многих тел. Тени нескольких пар еще колыхались в углах.

Он спросил у молодого Эдварда, как тот провел ночь, задал еще несколько ничего не значащих вопросов. Потом он усадил его рядом с собой и предложил фрукты и напитки. На столе оставались красные яблоки и заморские вина. Эдвард выпил немного красного вина. Ангус гладил его плечи и шею. Плача, он обещал обратиться в веру. Эдвард молчал, его глаза излучали спокойствие. Без страха и отвращения, с достоинством, он уклонился от ласк Ангуса. Поднявшиеся с пола слуги смотрели на них, слушали их. Граф Ангус жаловался на одиночество, на необузданность своих желаний, но Эдвард уже ничему не удивлялся. Смерть леди Друзиллы и смертельная схватка с соблазном лишь упрочили силу его смирения. В его манере внимать лорду Ангусу проявлялись его самообладание и вера. Он судил и молился. Он видел безмерную гордыню своего хозяина и безмерное милосердие Господа. Отныне Ангус принадлежал той части человечества, которая категорически отвергала возможность чуда. По его лицу, как по осеннему лугу, пробегали Божий свет и тени Дьявола. Но его еще можно было любить, сочувствовать его тоске, его боли, ибо он еще не был мертв.

Эдвард чувствовал все это. Он был одержим Богом. Передо мной сидел святой.

В мир, впивая тени ночи, робко вошла заря. Слуги, обнявшись у окна, дрожа, кутали нагие плечи в шторы и драпировки. Граф Ангус сидел неподвижно, он не ощущал обезоруживающей рассветной свежести, которая делает из сурового мужчины мальчика, лишает его голоса и зрения. Я видел, как он обнял Эдварда. Отныне я не мог произнести ни слова. Дух сошел на эти потные лица, на эти плечи, волнующиеся в молочном блеске окон, как расплавленное золото.

Внезапный крик раненого зверя; Эдвард роняет на скатерть светлую голову, словно уснувший ребенок или пьяный. «Обморок, унесите его в его комнату». Когда Ангус произносит эти слова, я замечаю в его левой руке блеск лезвия кинжала или стилета. Пока слуги, объятые паникой, толпятся у двери за спинами двух лакеев, уносящих Эдварда, я подхожу к Ангусу. Он поднимает ко мне бледное лицо. «Что ты хочешь от меня? – произнес он спокойно. – Его отнесут в постель; здесь тебя ничто не должно удивлять. Мы все пленники». Поглаживая полупустой стакан Эдварда, он подается вперед, чтобы встать со стула. Я кладу ладони ему на плечи; он рывком поднимается, отталкивает меня и убегает по галерее.

Эдвард умер тем же вечером. Весь день Ангус провел, запершись с ним в его комнате. Я слышал, как он плачет, катается по постели, говорит с умирающим, оскорбляет и покрывает его поцелуями. «Плюнь мне в лицо! – кричал он. – Говори, прокляни, оскорби меня, осуди меня, не смей меня благословлять. Хоть теперь стань дьяволом!» Потом, стеная, он умолял принести ему воды. Лакеи заперли меня в соседней комнате.

К вечеру меня освободили. Ангус ходил по террасе. Один из лакеев подошел к нему и сказал, что к замку движется толпа крестьян. «Принесите мне бинокль», – приказал граф. Лакея звали Брэмар, он был другом Ангуса. Он вскоре вернулся, протирая линзы синей тряпкой. Другие слуги молчали, укрывшись в тени. Некоторые из них, возбужденные опасностью, обнимались. Граф Ангус, поднеся бинокль к глазам, увидел крестьян, подходящих к ограде парка, но не сказал слугам ни слова. Можно было подумать, что он хочет вплоть до развяжи наслаждаться их беспечностью и развратом. Он уселся на каменную скамью; я заметил, что его глаза красны, но губы не дрожат. Через несколько минут я услышал шум толпы.

– Слышите, как шумит море? – спросил Ангус, повернувшись к слугам.

Но те словно застыли на месте. Прошло еще несколько мгновений ожидания, и молодой Брэмар вскрикнул:

– Впереди идет мой отец, у него ружье!

– Пошли со мной, – сказал Ангус, – мы поговорим с ними.

Они спустились по лестнице.

– Он пришел убить меня, – все время повторял Брэмар, и его голос, по мере удаления от нас, звучал все тише.

Раздался выстрел. Ангус закричал:

– Берегись, он целит в тебя! – и закрыл юношу своим телом.

Увидев, как граф падает к его ногам, Брэмар убежал в кусты. По толпе пробежал гул. Раздался детский крик:

– Они убили графа Эшби!

Толпа отхлынула. Я спустился к телу.

– Мы просто пришли потребовать у него отчета, – промычал стрелявший мужчина.

–  Идите прочь, – крикнул я, – и молите Бога!

Я поднял его на руки; он был еще жив. Мы положили его в галерее Аполлона на скамью, покрытую синим королевским бархатом. Я оставил его на несколько минут на попечение слуг, чтобы позвонить доктору и Лауре Пистилл. Когда я вернулся, на скамье его не было; в окно я увидел Брэмара, уносящего его на своих плечах к машине. Мы искали его всю ночь. Под утро я вернулся в замок. Когда я проходил мимо комнаты покойного Эдварда, мне навстречу из нее выпорхнула девушка. Ее юбка была смята, она улыбалась.

– Что ты там делала? – спросил я ее.

– Меня зовут Кармилла. Однажды ночью Эдвард отказал мне. Как нежна его кожа! Он не отталкивал меня и не дрожал!

Я закрыл лицо ладонями. Она заметила, что от ужаса я потерял контроль над собой, и положила ладони мне на бедра.

– Убирайся, – закричал я, – твой хозяин спасен!

Она, смеясь, побежала к лестнице.

Ночь еще омывала стены. Как безумный, я бродил по замку, открывая одну дверь, закрывая другую, я ложился, вставал, прикладывался к привезенной Друзиллой из Мексики бутылке крепкого ликера. Утром мне показалось, что я очнулся от кошмарного сна. Я плакал, друг мой. Люди графа медленно пересекали парадный двор, окружив лакея, нашедшего Ангуса; тот нес его на руках, его плечи были мокрыми от росы.

Вот, дорогой друг, и весь рассказ о смерти лорда Эшби. После греховной жизни он умер, как герой. После последнего преступления он, по рассеянности, искупил свою вину. Распятый страстями, он умер, утешенный ими. Страсти – ностальгия по раю.

Уже несколько дней я живу у леди Пистилл, мы часто говорим о вас. Леди Пистилл занята своими внуками. Из кладовых достали самокаты, вокруг фонтанов построили ограды. Лежа на зеленой кушетке, я с огромным удовольствием перечитываю Вальтера Скотта, а хозяйкины спаниели лижут мне ладони и щеки.

Лето в разгаре. Повернемся лицом к солнцу. Забудем Эшби, забудем Ангуса и Друзиллу. Наконец разжав объятия, они спят под высокой травой, питая собой эту землю, которой не хотели служить во время своей ужасной жизни. Мы не можем любить их, не став их сообщниками. Мы любим проклятых.

Видят ли они теперь друг друга, страдают ли они? Они достойны жалости. Достойны жалости и мы, ибо созданы по образу и подобию Божию.

Париж, Сен-Жан де Бурне, 1963

ИНТЕРВЬЮ С ПЬЕРОМ ГИЙОТА

Маруся Климова: Пьер, должна признаться, я даже несколько удивлена обилием посвященных вам публикаций, которые сейчас можно обнаружить практически во всех ведущих парижских изданиях. Все-таки ажиотаж вокруг вашего появления в литературе в шестидесятые годы кажется мне более понятным, поскольку, помимо прочих сопутствующих обстоятельств, связанных со скандалом и цензурными запретами, ваши книги, на мой взгляд, оказались тогда еще и чем-то созвучны популярным лингвистическим и философским концепциям творцов так называемого «нового романа», которые объявили себя противниками традиционных литературных жанров и занимательности. Большинство этих теорий сейчас уже очень трудно вспомнить, а ваши книги активно издаются и переиздаются…

Пьер Гийота: Я не думаю, что можно как-то связать то, что я пишу в настоящее время, с 60-ми годами. Конечно, я начал печататься именно тогда, но даже имевшая шумный успех «Могила для 500 000 солдат», опубликованная в 1967 году, практически никакого отношения к «новому роману» не имеет. Правда, сразу после выхода «Могилы» я действительно довольно близко сошелся с людьми, которые группировались тогда вокруг «Тель кель». С Филиппом Соллерсом, например, у меня до сих пор сохранились дружеские отношения. Однако никто и никогда всерьез не связывал мое творчество с «новым романом». Барт, Соллерс и Лейрис написали предисловие к «Эдему», но, опять-таки, эти люди просто поддержали меня в трудный момент, когда эту книгу собирались запретить. Правда она все равно была запрещена, несмотря ни на что…

Кроме того, не могу сказать, что после того, как утих шум всех этих скандалов, я был как-то обделен вниманием читателей. В 70–80-е годы я много писал для театра, участвовал в театральных постановках своих произведений: той же «Могилы», например, которая была представлена на сцене театра Шайо Антуаном Витесом и имела большой успех. В начале 80-х годов я вообще почувствовал, что голос, мой собственный голос, стал важнее для меня, чем письмо. И я поехал в Соединенные Штаты, чтобы устроить там «чтения-перформансы», во время которых я даже не читал, а скорее, «изрекал» свои тексты. И аудитории почти всегда были переполнены. В 1987 году мой друг, режиссер Алэн Оливье, поставил на сцене театра Бастилии мой «Бивуак», и мой голос тоже звучал там из-за кулис. Вся пресса отметила это как событие сезона…

Однако сейчас ситуация действительно совершенно иная – вы правы. Правда, какие-либо ассоциации с «новым романом» или же «Тель кель» вряд ли способны повлиять на то, что сейчас обо мне так много пишут в журналах и газетах, поскольку этот интерес вообще очень слабо связан с прошлым. Хотя бы потому, что я чувствую сегодня внимание главным образом со стороны молодежи, то есть представителей нового поколения, многие из которых, наверное, и вовсе ничего даже не слышали про «новый роман» и сопутствовавшие ему литературоведческие теории. Просто то, что я делал, всегда как бы немного находилось над тем, что происходило в литературе. Помню, когда я закончил «Эдем», то я лишился сна и чувствовал такой подъем, такую энергию, как будто парил высоко над землей. И все потому, что я внезапно вдруг почувствовал, что написал так, как во Франции (а возможно, и во всем мире) не писал еще никто. И теперь я чувствую почти то же самое. Я знаю, что мое творчество радикально отличается от всего, что сейчас пишется во Франции, всей нынешней литературы…

МК: А секс и насилие, о которых вы так много писали в своих первых книгах, по-прежнему занимают в вашем творчестве главное место?

ПГ: Я бы не сказал, что сегодня меня больше всего занимают секс и насилие – скорее, рабство, то есть подчинение человека человеком, в том числе и через секс, который является мощным инструментом психологического подавления. Хотя, наверное, в своих первых книгах я, действительно, уделял очень много внимания насилию, поскольку, как вы знаете, принимал участие в алжирской войне и знаю, что это такое, не понаслышке. Но постепенно все-таки акценты немного сместились, и теперь главным для меня является вопрос рабства, порабощения, подчинения одного человека другому. Причем это не политическое порабощение, а, в первую очередь, психологическое и телесное – ведь в супружеских парах, например, тоже происходит порабощение одного партнера другим. Я бы даже назвал это онтологическим порабощением. Вот эта тема волнует меня сегодня сильнее всего и представляется мне воистину неисчерпаемой.

МК: Катрин Брюн, автор вашей биографии, говорит о нескольких фактах, оказавших, по ее мнению, наибольшее влияние на ваше творчество: во-первых, то, что вы родились в 1940 году, то есть как раз вскоре после начала Второй мировой войны, во-вторых, перенесенное вами в возрасте семи лет насилие и, наконец, война в Алжире…

ПГ: Ну да, конечно, подобные события, особенно пережитые в детстве и юности, не проходят бесследно, хотя у меня были другие переживания, никак со всем этим не связанные. Например, когда мне исполнилось 11 лет, мне подарили книгу де Виньи «Неволя и величие солдата», которая, безусловно, на меня тоже очень сильно повлияла… Ну а мысль о рабстве, которая, как я уже сказал, всю жизнь не давала мне покоя, действительно, как-то связана с образом большого сильного мужчины, опутанного тяжелыми цепями. Этот образ навсегда врезался в мою память… Вообще еще в детстве у меня появилось ощущение какого-то своего особого предназначения, судьбы… как у святых мучеников. Ведь меня учили, что мученичество и есть настоящий героизм, самое прекрасное, что только есть в этом мире, поскольку в детстве я находился в окружении очень религиозных людей. Так что свою будущую жизнь я представлял себе именно такой: исполненной героического самоотречения и самопожертвования… Хотя одновременно меня завораживали еще и фигуры великих преступников, правда раскаявшихся и искупивших мучениями свои грехи… Что касается войны в Алжире, то, конечно же, она стала своеобразной рамкой для всего моего дальнейшего творчества. Кроме того, эта война позволила мне писать совершенно свободно, без оглядки на окружающих. Представьте себе, что вы сидите в траншее и через секунду вашему товарищу отрывает голову, которая катится на землю, и на нее тут же набрасываются крысы. Что вы после этого будете думать о человечестве? Кстати, я всегда думал, что животные ничуть не хуже людей. Я ведь вырос в деревне, и картины, которые я там видел, тоже очень глубоко запали мне в душу. Например, я помню, как крестьянин бил корову – какое это было ужасное зрелище! Или же образ испражняющейся коровы, выдающей целую гору экскрементов – это тоже меня сильно травмировало, не знаю даже почему…

МК: В ваших книгах, действительно, очень много животных, причем в первую очередь вы описываете сексуальные акты между ними, как, впрочем, между животными и людьми. Вообще, секс в ваших книгах трудно назвать традиционным, даже когда речь идет исключительно о людях…

ПГ: Нет-нет, я вовсе не отношу себя к представителям гомосексуальной культуры. Среди персонажей моего романа «Могила для 500 000 солдат» очень много женщин, женщины также присутствуют в финале романа «Эдем, Эдем, Эдем». Но даже если я и описываю сексуальные отношения между мужчинами – в этом совершенно иной смысл, нежели в чисто гомосексуальных отношениях. Кроме того, со временем мое творчество сильно изменилось. И например, в «Потомствах» уже гораздо больше шлюх женского рода, нежели мужского. И обратите внимание, там даже у мальчиков – вагины вместо членов. Вообще, я всегда испытывал двойное влечение. Еще в начале 70-х я написал в своем дневнике: «Красивый мальчик меня возбуждает, но прекрасная женщина производит на меня впечатление, подобное взрыву!» Так что я считаю, что в своих текстах я просто пытаюсь устранить различие между полами, уничтожить понятие пола как такового. Поэтому я не думаю, что мои книги читают исключительно гомосексуалисты – на самом деле, их читают люди вне зависимости от их сексуальной ориентации. И вообще, меня никогда не привлекали мужчины. Мальчики – другое дело. Однако женщина, девушка всегда оставалась для меня венцом творения, лучшим существом, которое только может быть во вселенной. Я всегда испытывал одновременно преклонение и страх перед женщинами. Мужчины же никогда мне не нравились, скорее, даже отталкивали. Мальчики – точнее юноши – часто казались мне милыми, красивыми, притягивали мое внимание, однако я никогда не мог найти выхода из этой ситуации и не знал, чем это может закончиться.

МК: Трагические события алжирской войны нашли в вашем творчестве в высшей степени оригинальное и необычное выражение. Вряд ли в вашем случае можно сказать, что вы стали выразителем общих настроений очередного искалеченного войной «потерянного поколения», хотя эти настроения, насколько я поняла из ваших слов, вам были совсем не чужды…

Однако первый ваш роман «Эшби» и вовсе напрямую не связан с таким трагическим периодом вашей жизни, как пребывание на алжирской войне, хотя написан почти сразу же после возвращения с нее. Чем можно объяснить этот факт?

ПГ: Я написал пролог к «Эшби» в Алжире, в Большой Кабилии, за несколько дней до моего ареста, в джипе командующего, так как я тогда был его радистом. Командир – кажется, капитан, – находился в штабе или где-то еще, а я сидел и ждал, зажав винтовку между колен, мы вместе с шофером, моим товарищем (по-моему, его звали Милле), дожидались его возвращения, и в это время я писал. Вернувшись в Париж, я написал «Тюрьму» и начал сочинять статьи по искусству и литературе для нескольких крупных газет, одновременно у меня уже созревал замысел «Могилы» во всем ее эпическом размахе, даже уже были написаны отдельные куски…

Тогда же я реализовал и то, что уже было намечено в Прологе, т. е. роман «Эшби» (под влиянием Бронте, Генри Джеймса, Томаса Харди и пр., которых я много читал еще до Алжира) – это была история страсти, на написание которой меня вдохновили моя тогдашняя чувственная жизнь и некоторые эпизоды детства и отрочества. Там, кстати, было уже и несколько отрывков, описывавших войну в Алжире, которые все тогда отметили. Без всякого сомнения, «Эшби» для меня – это книга компромисса, умиротворения, прощания с тем, что было для меня тогда самым «чистым», самым «нормальным» в моей прошлой жизни, и в том числе прощания с традиционной литературой, с очарованием англо-саксонской романтики, с ее тайнами, оторванностью от реальности, изяществом и надуманностью. Но под этой игрой в примирение с тем, что я считал тогда самым лучшим, самым приемлемым из моей прошлой жизни, под этим моим недолгим принятием правил тогдашней литературной среды, и в частности, парижской критики с ее амбициями и навязчивой конъюнктурностью, уже прорастал и готовился выплеснуться наружу мощный бунт «Могилы», подпитывавшийся тем, что уже очень долго скрывалось во мне, во всем том диком и «взрослом», в чем я не решался признаться даже самому себе, в этой грубой варварской красоте, таившейся в глубине моего прошлого, в книгах, которые я читал, и в совсем ином для меня художественном опыте…

МК: Я знаю, что когда-то вы пробовали себя в качестве журналиста. И высказывали даже некоторое сожаление по поводу пагубного влияния журналистики на литературу, в том смысле, что многие современные писатели сегодня стали писать, как журналисты… Пожалуйста, несколько слов об этом периоде вашей деятельности?

ПГ: В сентябре 1964, после выхода «Эшби», Жан Даниель доверил мне страницы «Культуры» в журнале «Франс-Обсерватер», который через два месяца стал «Нувель Обсерватер»; тогда я прилагал много сил к созданию новой журналистики (об этом и сегодня свидетельствуют номера журнала того времени), но мои устремления не нашли ни понимания, ни поддержки. Я продержался год. То, с чем я столкнулся тогда, подтвердило самые мои худшие опасения и мое недоверие к этой профессии, хотя до сих пор у меня сохранились интересные и свежие идеи в этой области. Необходимость завершить «Могилу», которая на треть уже была готова, подтолкнула меня уволиться без выходного пособия в июле-августе 1965. После путешествия в Грецию – а эти края очень много значили для меня в детстве, так как я изучал мифологию и даже упражнялся в переводе греческих трагедий, – я отправился на шесть месяцев погостить к моему дяде в Бретань и там продолжил и завершил книгу: все, кроме Первой Песни, написанной в начале 1966 года.

МК: Только что вышел первый том ваших «Дневников» – будут ли изданы остальные?

ПГ: Конечно. Ведь я постоянно вел дневники, и, думаю, всего будет издано около десяти томов, а может быть, и больше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю