Текст книги "Русская революция. Россия под большевиками. 1918-1924"
Автор книги: Пайпс
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 52 страниц)
Вопреки – а может быть, и в силу – невиданного могущества Главлита над всей литературой, театром, кино, музыкой, словом, над всем творчеством, известно о нем очень мало: ни в одном из трех изданий Большой Советской Энциклопедии нет даже статьи, посвященной этой теме. В издании 1934 года читателю без тени смущения сообщается, что «Октябрьская революция положила конец и царской и буржуазной цензуре»*.
* БСЭ 1-е изд. М., 1934. Т. 60. С. 474. Гораздо труднее объяснить, почему в современном исследовании, посвященном материнской организации, Наркомпросу, американский историк Шейла Фитцпатрик обходит полным молчанием Главлит. Симпозиуму под названием «Большевистская культура» (Bloomington, Ind., 1985) удалось, казалось, недостижимое – ни разу не упомянуть Главлит даже в разделе, посвященном теме «Ленин и свобода печати».
* * *
Когда большевики пришли к власти, их политика в отношении литературы определялась лишь желанием выпускать как можно больше хороших книг, доступных широким массам. 29 декабря 1917 года декретом, объявившим о создании Госиздата, наследие классиков русской литературы, срок авторских прав которых истек, стало собственностью государства, что в первую очередь весьма болезненно отразилось на частных издательствах, лишив их важного источника доходов. Дополнительный декрет от 26 ноября 1918 года объявлял, что вообще все произведения – как опубликованные, так и неопубликованные, живущих авторов или почивших – могут быть признаны государственной собственностью. Авторский гонорар определялся в соответствии с установленными расценками. В декрете от 29 июля 1919 года указывалось, что на правительство не распространяются установленные бывшими владельцами ограничения на переданные на хранение в музеи и библиотеки личные архивы умерших русских писателей, композиторов, музыкантов и ученых и т.д.64 В 1918 году многие частные библиотеки были конфискованы65. Таким путем шаг за шагом все наследие русской культуры переходило в собственность государства, то есть – Коммунистической партии.
Как уже говорилось, лучшие творческие силы России бойкотировали новую власть, а тем немногим, кто пошел на сотрудничество с ней, как Блок, Маяковский, Валерий Брюсов, пришлось ощутить на себе неприязненное отношение собратьев по цеху. Многие писатели предпочли тяготы и одиночество эмиграции удушающей атмосфере родного дома, среди них Иван Бунин, Константин Бальмонт, Владимир Ходасевич, Леонид Андреев, Марина Цветаева, Илья Эренбург, Зинаида Гиппиус, Максим Горький, Вячеслав Иванов, Александр Куприн, Дмитрий Мережковский, Алексей Ремизов, Алексей Толстой и Борис Зайцев*. Замятин, получивший разрешение эмигрировать в конце 20-х годов по специальному указанию Сталина, выразил чувства многих писателей-соотечественников, когда в 1921 году писал, что, если страна будет обращаться со своими гражданами как с детьми, боясь любого «еретического слова», «у русской литературы только одно будущее: ее прошлое»66. В мире, лишенном всякого смысла, этот парадокс стал излюбленным афоризмом. Блок, не пожелавший эмигрировать, но вскоре разошедшийся с большевиками, искал объяснение охватившему его при новом режиме творческому бессилию: «Большевики не мешают писать стихи, но они мешают чувствовать себя мастером... Мастер тот, кто ощущает стержень всего своего творчества и держит ритм в себе»67.
* Poggioli R. The Poets of Russia. Cambridge, Mass., 1960. P. 298; Kulturpolitik der Sowjetunion / Hrsg. O. Anweiler, K.H.Ruffman. Stuttgart, 1973. S. 193. Из перечисленных выше эмигрантов пятеро в конце концов вернулись в Россию: Эренбург и Толстой в 1923-м, Горький в 1931-м, Куприн в 1937-м и Цветаева в 1938-м. Эренбург, Горький и Толстой сумели приноровиться к сталинскому режиму. Куприн умер спустя год после возвращения, а Цветаева покончила с собой в 1941 году (См. также: Raeff M. Russia Abroad. New York—Oxford, 1990). Следует заметить, что Муссолини, чья культурная политика была много либеральней ленинской, наоборот, сумел привлечь к себе многих известных писателей, включая Луиджи Пиранделло, Курцио Малапарте, Джиованни Папини и Габриэля Д'Аннунцио. Даже писатели и художники, отвергавшие режим, находили для себя возможным жить в фашистской Италии, и эмигрировали очень немногие.
Среди тех, кто остался, но не стал сотрудничать с большевиками, многие погибли от голода и холода. И если бы не заступничество Максима Горького, воспользовавшегося дружескими отношениями с Лениным, та же участь ожидала бы многих других. Горький считал Россию варварской страной, и поэтому ее интеллигенцию, каковы бы ни были ее политические взгляды, следует оберегать как бесценное сокровище. В Петрограде в экспроприированном доме богатого купца на углу Невского и Большой Морской он создал приют для писателей к художников. Среди обитателей этого дома (который прозвали «Сумасшедшим кораблем» из-за сходства его по вечерам, когда в окнах зажигались огни, с большим судном) были поэты Осип Мандельштам, Николай Гумилев и Владимир Ходасевич. Быт их был далек от роскоши – рассказывали, что один из обитателей пытался согреться, описывая тропическую Африку. И все-таки им удалось выжить.
До революции в России существовало множество литературных группировок, со своими творческими программами и манифестами. Из них только футуристы безоговорочно приняли большевистский режим. Футуризм зародился в Италии в 1909 году, и он стал главным союзником фашизма, и в основном по тем же соображениям русские футуристы сблизились с большевиками68. Они презирали исчерпавшуюся, бессильную и окостеневшую, по их мнению, традиционную культуру и жаждали новых форм, созвучных современной технике и ритму машинной эры. Манифест итальянского футуризма, написанный основателем движения Филиппо Маринетти в 1909 году и подхваченный его русскими продолжателями, призывал к уничтожению музеев и библиотек, к бунту, «агрессии», насилию: гоночная машина объявлялась прекрасней статуи Самофракийской Победы69. И в фашизме, и в коммунизме футуристов, прислушивавшихся не столько к голосу рассудка, сколько к душевным порывам, привлекало неприятие буржуазного образа жизни. Они видели в них только нигилизм, не распознав того духа насилия, который неизбежно, сметя с пути прежний порядок, вымостит дорогу тоталитаризму.
Вождь русского футуризма поэт Владимир Маяковский принял сторону большевиков, едва только они пришли к власти, и к середине 1918 года стал, так сказать, штатным сотрудником Луначарского. Еще задолго до 1917 г. он приветствовал надвигающуюся революцию, «святую прачку, которая смоет мылом всю грязь с лица земли»70. Как придворный поэт новой власти он поставил свой талант на службу большевистской агитации и пропаганде. В личной жизни, однако, он был прямой противоположностью «человека из коллектива», прославляемого этой властью. Самовлюбленный, «нарциссичный», он с самого начала литературной деятельности, в 1913 году, воспринимал себя заглавным героем: первая его пьеса называлась «Владимир Маяковский», первый стихотворный сборник «Я», а автобиография «Я сам». Его любовь к массам проистекала не из душевной симпатии к простому человеку, а из стремления понравиться ему, заслужить его похвалу. Он всегда стремился быть в центре внимания, ради чего устраивал скандальные постановки или хулиганские публичные выступления, во весь свой мощный голос горланя стихи, рисовал пропагандистские плакаты или в открытую жил с женой своего друга. Величайшим поэтом своего времени его не назовешь, но ни один поэт в XX веке не удостаивался таких почестей71.
Хотя новая власть щедро осыпала его лаврами, но ее вовсе не приводили в восторг выходки Маяковского и его друзей-футуристов. Ленин решительно не любил стихов Маяковского и о его знаменитой поэме «150 000 000» отозвался так: «Вздор, глупо, махровая глупость и претенциозность»*. Он требовал, чтобы стихи футуристов печатались не более двух раз в год небольшим тиражами, и желательно подыскивать им в противовес «надежных антифутуристов»72. Неприязненное отношение вождя повлекло такое же отношение к Маяковскому и футуристам со стороны партийного руководства73. Футуризм продолжал существовать только благодаря готовности его представителей прославлять режим и покровительству Луначарского. Футуристы оставались единственным литературным течением, на которое большевики могли положиться в первые годы после революции. Это обеспечивало им покровительство государства, которым они воспользовались в борьбе со своими литературными оппонентами74. Когда к власти пришел Сталин и продемонстрировал невиданные высоты мании величия, Маяковский покончил жизнь самоубийством (1930).
* Литературное наследство. М., 1958. Т. 65. С. 210. Не более благожелателен к этому произведению Маяковского был и Троцкий, говоря, что «по замыслу [оно] должно быть титанично, а на самом деле, в лучшем случае, атлетично» (Литературная Россия. М., 1924. С. 114).
Истинным любимцем новой власти был вовсе не Маяковский, а поэт крестьянского происхождения Демьян Бедный (настоящее имя Ефим Придворов). Он слагал большевистские агитационно-пропагандистские стихи, зарифмовывая политические лозунги, призывающие рабочих ненавидеть и убивать. Солдат, служащих в Белой гвардии, он призывал истреблять своих офицеров:
«Смерть гадам! Убейте их всех до единого!
Покончив с проклятыми гадами,
В одиночку, полками, отрядами,
Избавясь от гнета господской орды,
Все в братские наши вступайте ряды!»75.
Такие вирши публиковались в газетах, расклеивались в виде листовок и разбрасывались с самолетов. Троцкий превозносил Демьяна Бедного за то, что «в его гневе и ненависти нет ничего дилетантского, он ненавидит хорошо отстоявшейся ненавистью самой революционной в мире партии». В заслугу ему Троцкий ставил и то, что «Демьян творит ведь не в тех редких случаях, когда Аполлон требует к священной жертве, а изо дня в день, когда призывают события и... Центральный Комитет»76. Утверждали, что в боях под Петроградом в 1919 году «Коммунистическая марсельеза» Демьяна Бедного заставляла поворачиваться бегущих с поля боя красноармейцев и встречать врага лицом к лицу. Д. Бедный всегда готов был обрушить свой «поэтический» гнев на сиюминутного врага большевиков – Учредительное собрание, меньшевиков и эсеров, Клемансо и Вудро Вильсона. (Шутили, что после переименования Петрограда в Ленинград Демьян требовал, чтобы произведения Пушкина были названы его именем77.)
Тем временем великая и вечная поэзия создавалась теми, кто сознательно отстранился от политических баталий и возни. Анна Ахматова и ее муж Николай Гумилев, Осип Мандельштам – члены кружка акмеистов, имажинист Сергей Есенин и Борис Пастернак вели тихую, частную и независимую жизнь. И впоследствии, когда уже давно смолкли и забылись боевые кличи классовой битвы, их поэзия зазвучала как высшее достижение русской литературы двадцатого века. Однако им пришлось заплатить за это высокую цену. Гумилева расстреляли в 1921 году за участие в «контрреволюционной» организации – он стал первым выдающимся русским поэтом, чье место захоронения неизвестно. (Он, между прочим, считал, что гунны, в четвертом веке вторгшиеся на Юг России и под предводительством Аттилы опустошившие Европу, в двадцатом веке перевоплотились в большевиков78.) Есенин покончил с собой в 1925 году. Мандельштам сгинул в сталинском лагере в 1938 году, куда попал за оскорбительные для Сталина стихи. Ахматова и Пастернак пережили и Ленина и Сталина, но ценой унижений, которые менее сильные духом люди едва ли вынесли бы.
Особый случай представлял собой Блок, утонченный поэт, чьи поэмы «Скифы» и «Двенадцать» обычно считаются величайшими произведениями, порожденными Великим Октябрем. В юности Блок, ведущий символист младшего поколения, поглощенный эстетическими проблемами и углубленным богоискательством, был крайне далек от политики. Но революционные события в России и подъем патриотических чувств в годы войны, на которую он был призван, раздвинули границы его мировосприятия. Он приветствовал 17-й год, вдохновленный стихийным крестьянским и рабочим мятежом, сулившим спалить дотла не только «старую» Россию, но и «старую» Европу. В октябре 1917 года он импульсивно принял сторону большевиков (хотя по политическим пристрастиям он был ближе к левым эсерам). В январе 1918 года в лихорадочном порыве восхищения происходящим, словно в поэтическом бреду, он написал две свои знаменитые революционные поэмы. «Двенадцать» описывает отряд красноармейцев – безжалостных и жестоких – под «кровавым знаменем» шагающих вослед невидимому никому, кроме поэта, Христу, чтобы разбить до основания буржуазный мир. В «Скифах» воспеваются революционные массы, как азиатские орды, рвущиеся опустошить Европу, а европейцам остается одно из двух: стать их братьями или сгинуть. Большевики не понимали толком, как следует относиться к этим поэмам, в которых их вождь отождествляется с Иисусом Христом, а его последователи – с дикими монголами. Интеллигенция стала сторониться Блока. И очень скоро пелена очарования революцией спала с его глаз, едва лишь он понял, что стихийные силы, которые он воспевал, власть подавляет железной рукой. «Чего нельзя отнять у большевиков, – писал он в 1919 году, – это их исключительной способности вытравлять быт и уничтожать отдельных людей»79. После «Скифов» Блок больше стихов не печатал, впал в депрессию и в 1921 году ушел из жизни, лишенный каких бы то ни было иллюзий.
* * *
В первые годы после революции не было написано ни одного значительного прозаического произведения, и виной тому не только неблагоприятные для творчества бытовые условия – в бурном водовороте событий, не чувствуя под собой твердой почвы, писателю трудно было найти свой путь. Первые значительные произведения, написанные при большевиках – «Мы» Замятина (1920) и «Голый год» Бориса Пильняка (1922), – были выполнены в отрывочной, конспективной манере, характерной скорее для литературы авангарда. Классическая антиутопия «Мы», появившаяся вначале в чешском переводе, а затем по-английски в Соединенных Штатах, вдохновила Орвелла на создание романа «1984». В «Мы» начертан мир будущего, населенный совершенно утратившими свою индивидуальность людьми, именно такими, о которых мечтал Гастев: вместо собственных имен у них только «нумера», каждая минута их жизни заранее расписана, и вообще они определяют себя одним общим «мы». Всем управляет «Благодетель», они строят космический корабль, с помощью которого понесут плоды своей цивилизации другим мирам. «Благодетель» заключил подданных в городе, отгороженном от внешнего мира, который населяют сумевшие выжить «лохматые» представители человечества, а от «нумеров», позволивших себе такое отклонение от общих правил, как любовь, что случилось и с главным героем романа, он избавляется посредством «диссоциации материи». «Голый год» Пильняка описывает в череде сцен из революции и гражданской войны падение аристократической семьи, погрязшей в пьянстве и болезнях, на фоне нарождения грубого, но здорового нового племени «кожанок». Пильняк выявляет крестьянский дух большевистской революции, пробудившей к жизни древнюю культуру допетровской Руси, сохранившуюся в глубинах русской деревни.
Пильняк и Замятин были тесно связаны со свободным объединением писателей «Серапионовы братья», основанного в 1920 году при содействии Горького, его члены не были враждебны большевикам, а некоторые даже вполне им симпатизировали. Но они непреклонно отстаивали независимость литературы и свободу писателя. Перед объединением стояла цель выработки «стратегии поведения в беспрецедентной ситуации, когда тиранический режим, опирающийся на безграмотных, объявил себя покровителем и защитником культуры»*. Именно по отношению к ним Троцкий возродил и пустил в обращение социалистский термин «попутчики». Эти самые «попутчики», к которым, помимо Михаила Зощенко, Пильняка и Замятина, можно причислить Всеволода Иванова, Исаака Бабеля и Юрия Олешу, дали лучшие произведения советской литературы 20-х годов.
* Приводится в кн.: Brown E.J. Russian Literature Since the Revolution. New York—London, 1963. P. 95. Один из литературных кружков, именовавшийся «Ничевоки», отвечал на эту ситуацию, решив вообще ничего не писать (Там же. С. 29).
С 1922 года до конца десятилетия, когда репрессивные сталинские меры уничтожили почти всю творческую свободу, русская изящная словесность пережила что-то вроде «ренессанса». Попытки властей заставить писателей отказаться от центральной темы традиционного повествования – борьбы личности со страстями, совестью или социальными условиями—в пользу «коллективной» темы классовых конфликтов оказались безуспешны. Даже те литераторы, которые наиболее симпатизировали новой власти, понимали, что должны обращаться к переживаниям личности, без которых повествование теряет всякий драматизм. «При всех идеологических предписаниях, писатель, тем не менее, работает самостоятельно. Это означает, по крайней мере гипотетически, что он остается восприимчив к приступам крайнего индивидуализма, известного как „вдохновение“. Он может быть, и довольно часто бывает, самовлюбленным и тщеславным эгоистом»80. Доминирующей темой большинства произведений советской изящной словесности 20-х годов стали терзания человека, воспитанного в ценностях старого мира и пытающегося приспособиться к новому, революционному порядку. Действие же повествования часто происходит на гражданской войне, в которой многие писатели принимали участие. Насилию и жестокости уделялось столько внимания не только потому, что война давала тому богатый материал, но и потому, что раздирающие душу сцены представлялись признаком нарождения новой литературы.
* * *
В стране с таким низким уровнем грамотности печатное слово достигало очень немногих. Поэтому большевики, кровно заинтересованные в воздействии на массы, особое внимание уделяли театру и кино как инструментам пропаганды. В смелых экспериментах с этими формами искусства наряду с традиционным театром возникали многочисленные новообразования от политических кабаре до уличных инсценировок известных исторических событий с участием тысяч статистов. Декретом от 26 августа 1919 года были национализированы театры и цирки и их руководство передано Центротеатру – отделу Наркомпроса. Закон допускал существование «независимых» театров (то есть не субсидируемых государством), но обязывал их представлять ежегодный отчет о деятельности и строго следовать инструкциям центральной театральной организации81. Актеры становились государственными служащими, а значит, могли быть призваны исполнять свои профессиональные обязанности в приказном порядке.
Революционный театр был предназначен пробуждать симпатии к режиму и одновременно возбуждать ненависть к его противникам. И с этой целью советские театральные постановщики воспользовались опытом экспериментального театра, известного в Германии и других странах. Подражая немецкому новатору в театральном деле Максу Рейнхардту, они стремились разрушить формальную границу между сценой и зрителями, устраивая постановки на улицах, заводах и на фронте. Зрителям предлагалось участвовать в действии наряду с артистами. На Западе все это было не в новинку, но в Советской России это приобрело невиданные масштабы82. Грань, отделявшая реальность от вымысла, была стерта, что помогло устранить различие и между реальностью и пропагандой.
Театр агитпропа вульгаризировал драматическое искусство, превратив героев в картонные фигуры, символизирующие безупречное добро и неприкрытое зло, отпускающие грубые шутки и возбуждающие в зрителях яростную реакцию. Величайший новатор русского революционного театра Всеволод Мейерхольд в первые годы советской власти пользовался буквально неограниченными правами на сцене и в кино. Исповедующий коммунизм, он мог рассчитывать на щедрые субсидии от Луначарского для осуществления своих амбициозных планов реализации «Октября» в театре83.
Мейерхольд воплотил на сцене первое драматическое произведение, созданное для советского театра, – «Мистерию-Буфф» Маяковского. Премьера спектакля состоялась в первую годовщину октябрьского переворота. Главными героями здесь выступают семь пар «Чистых» (богатых) и семь пар «Нечистых» (бедных), которые, пережив Потоп, находят пристанище на Северном полюсе. «Нечистым» удается победить «Чистых» и низвергнуть их в ад. Христоподобная фигура «Человека просто» (эту роль исполнял сам Маяковский) приносит новое Евангелие. «Не о рае Христовом ору я вам», – говорит он:
«Мой рай для всех,
кроме нищих духом,
от постов великих вспухших с луну.
Легче верблюду пролезть сквозь иголье ухо,
чем ко мне такому слону.
Ко мне —
кто всадил спокойно нож
и пошел от вражьего тела с песнею!
Иди, непростивший!
Ты первый вхож
в царствие мое небесное».
«Нечистые» попадают в обещанный попами рай, который им кажется столь же скучным и продажным, как земля. В своих скитаниях они, в конце концов, находят земной рай Коммунизма – город, который, судя по ремаркам Маяковского, представляет собой идеализированную версию города Детройта времен Генри Форда: «Громоздятся в небо распахнутые махины прозрачных фабрик и квартир. Обвитые радугами, стоят поезда, трамваи и автомобили...»84
Даже бесплатные пригласительные билеты не смогли привлечь на пьесу Маяковского рабочих и крестьян, а театралы и профессиональные актеры и режиссеры бойкотировали ее. Зато большой популярностью у широкого зрителя пользовались постановки по образцу традиционного «раешника», когда в импровизированном балаганчике любимый народный герой Петрушка защищал бедных и избивал кулаков. Были еще «агитки» – короткие театрализованные действа на злободневные темы, как, например, о пороках церкви или пользе личной гигиены. Ставились они с использованием минимальных сценических средств в поездах, которые курсировали по российским городам, или прямо на автомобильных платформах и трамвайных площадках: «На улицах то и дело высмеивали и громили прежних врагов, призывая зрителей самих приложить к этому руку. Излюбленный жанр – противопоставление прошлого и будущего в виде контрастных образов. Сначала царские солдаты в голубых мундирах с примкнутыми к ружьям штыками, конвоирующие по улицам группу политических узников, на смену им приходят красноармейцы, ведущие закованных в цепи белогвардейских офицеров. Затем следует колоритная группа из священников, генералов и спекулянтов, над которыми все потешаются, потому что они выряжены в богатые одежды, а шеи их обвязаны толстой веревкой. Во время демонстрации против Англии посреди площади была установлена жестикулирующая кукла, которая должна была изображать английского дипломата, вручающего ноту. Гигантский рабочий кулак ударом иностранного деятеля по носу прерывал дипломатическую церемонию. В другой раз англичанина изображала гигантская фигура во фраке и цилиндре, установленная на крыше автомобиля. Оратор каждый раз, когда речь заходила об Англии, прямо адресовался к этому чучелу. Вскоре угрозы чучелу сыпались уже из толпы зевак. «Англичанин» между тем расхаживал, элегантный и вызывающий, то и дело вставляя в глаз монокль, пока рабочий-большевик, раскачав молот, не вскакивал на крышу автомобиля. Одним ударом он сбивал фигуру, которая на коленях просила пощады, а рабочий оборачивался к толпе и спрашивал: пощадить ли ему «англичанина» или нет. Как и следовало ожидать, толпа в один голос вопила: «Прибей его!», на что рабочий поднимал молот и трижды изо всех сил опускал его на голову чучела. Случайный зритель поднимал сплющенный грязный цилиндр, собирал обломки монокля и, демонстрируя все это собравшимся, с торжеством провозглашал: «Вот все, что осталось от нашего врага!»85.
«Рабочий» и «случайный зритель» были, разумеется, профессиональными актерами, и предназначена такая постановка была вовсе не для развлечения публики и не для просвещения ее, а для возбуждения ненависти к классовому врагу.
Ярким примером такой акции ненависти была пьеса Сергея Третьякова «Слышишь, Москва?», поставленная в 1924 году Сергеем Эйзенштейном. Эйзенштейн, прежде чем стать кинорежиссером, был заметной фигурой в театре Пролеткульта и вынашивал идею покончить с театром как институтом, оторванным от повседневной жизни. Его технические эксперименты позволяли манипулировать настроением публики, доводя ее до состояния крайнего напряжения86. И высшим достижением режиссера в этой области явилась постановка пьесы Третьякова. По замыслу, спектакль должен был «собрать в волевой кулак распыленные зрительские эмоции и создать в психике зрителя целевую установку, диктуемую происходящей ныне борьбой германских рабочих за коммунизм».
«2 и 3-й акты создали достаточное напряжение в публике, разрядившееся в 4-м акте при сцене штурма рабочими фашистских трибун. В публике повскакали с мест. Раздались выкрики: «Вон, вон! Граф удирает! Хватай его!» Какой-то великовозрастный рабфаковец, вскочив, кричал по направлению кокотки: «Чего с ней церемониться, бери ее», покрыв эту фразу крепким словом, а когда кокотку по сцене убили и сбросили с лестниц, облегченно выругался и добавил: «Так ей и надо», – настолько внушительно, что сидевшая рядом дама в мехах не выдержала, вскочила и – перепуганно выпалив «Господи! Да что это! Этак и здесь начнут еще», – бросилась к выходу. Каждый убитый фашист покрывался аплодисментами и криками. Из задних рядов некий военный, как сообщают, выхватил было наган и направил на кокотку, но соседи вовремя привели его в чувство. Этот подъем коснулся даже сцены: участвовавшие в сценической толпе студийцы «ИЗО» Пролеткульта, стоявшие для декорации, не выдержали и полезли в атаку на установку. Пришлось стягивать за ноги...»87
Более утонченный сатирический театр возник в 1919 году, в ответ на статью Луначарского, где он говорил, что тяжелые условия жизни делают юмор настоятельной необходимостью. Следуя его призыву – «Будем смеяться», – в Витебске образовался сатирический театр, коллектив которого впоследствии перебрался в Москву. «Театр революционной сатиры», или «Теревсат», следовал модели дореволюционных театров-кабаре. Московский «Теревсат» и его подобия в разных городах пользовались большой популярностью. Однако, едва правительство само стало мишенью сатиры, оно резко охладело к этой затее. В 1922 году состоялась постановка пьесы «Россия 2», представляющая с полушутливой, полуностальгической интонацией жизнь русских эмигрантов на Западе. Начальство, обеспокоенное симпатиями публики к белоэмигрантам и их антисоветским настроениям, распорядилось о закрытии театра88.
Самым любимым театральным жанром в 20-е годы были инсценировки. Они устраивались под открытым небом с многочисленной массовкой и воплощали большевистскую версию исторических событий89. Поставленные с размахом, такие «докудрамы» (документальные драмы) перемешивали правду с вымыслом, театр с цирком. Этот жанр тоже не был нов, с ним еще до начала Первой мировой войны экспериментировали в Европе и Америке. Но приемы, которые на Западе служили для развлечения публики, в Советской России предназначались к убеждению ее. Действие сводилось к обнаженному конфликту, а действующие лица – к примитивным символам: мимика и жесты заменили речь, бурлеск заслонил сложности человеческих отношений.
Самая знаменитая постановка в этом жанре под названием «Взятие Зимнего дворца» была осуществлена к третьей годовщине Октября в самом центре Петрограда на месте реальных событий. Постановщики, объявившие об отказе от идеи «точного воспроизведения картины событий», остались верны своему слову. Все участники, которых насчитывалось около шести тысяч, должны были выступать как «один коллективный актер». По описанию очевидца: «Но вот пушечный выстрел возвещает начало представления. Площадь погружается во мрак. В напряженном ожидании проходит несколько минут, все взоры устремлены к эстраде, хранящей безмолвие. К этому времени дождь перестал лить; все новые и новые группы зрителей со всех сторон вливаются в густую толпу, наполняя площадь. Наконец освещается мост, соединяющий красную и белую площадки, и восемь герольдов призывными звуками фанфар возвещают о начале. Раздаются звуки музыки. Представление началось. Многотысячная толпа с затаенным дыханием следит за развертывающимся действием. Смех и меткие остроты вызывает появление Керенского, напыщенно принимающего восторженные приветствия своих поклонников. "Нынче-то спеси поубавил, обивая пороги у министров да у банкиров за границей", – слышится в группе рабочих. "Да, тяжело даются ему заработанные денежки", – отзывается молодой красноармеец, не отрывая глаз от сцены.
Быстрая смена событий на сцене приковывает к себе напряженное внимание зрителей. Июльская попытка свергнуть ставшее ненавистным Временное правительство Керенского, закончившаяся временным поражением пролетариата, вызывает тяжелый вздох разочарования. Толпа алчет скорейшей победы восставших рабочих над опротивевшей буржуазией, сделавшей себе кумира в лице Керенского. По мере нарастания революционного порыва в густой все прибывающей толпе рабочих и солдат на красной площадке поднимается настроение зрителей.
Но вот все громче и громче, все увереннее и увереннее несется многоголосый хор, возвещающий власть Советов. Среди приверженцев Временного правительства паника, они разбегаются в разные стороны. Керенский и его министры спасаются на автомобилях, вызывая своим поспешным бегством восторг зрителей. Пролетариат победил! "Ура" – несется со стороны многоголосым хором. "Ура, ура" – несется в ответ со стороны зрителей.
Начинается стремительная атака Зимнего дворца. Зрители наэлектризованы, еще момент, и, кажется, толпа вырвется за ограду и вместе с автомобилями и толпами солдат и рабочих бросится на приступ последней твердыни ненавистной керенщины.
Но вот канонада стихает, – дворец взят, и красное знамя развевается над ним. Оркестр исполняет "Интернационал", подхватываемый десятками тысяч голосов.
После окончания инсценировки в вышину одна за другой полетели ракеты. Снопы золотого дождя, рассыпаясь, гаснут в вышине. Тысячи серебряных огней летят вниз прямо в толпу... Моментами делается светло, как днем.
Только теперь видна вся многоголовая масса народа. Площадь сплошь покрыта людьми. Без всякого преувеличения можно сказать, что на площади Урицкого в этот вечер перебывало никак не менее ста тысяч человек»*.
* Русский советский театр 1917—1921 / Под ред. А.З.Юфита. Л., 1968. С. 272-274; См. также: Deak F. //The Drama Review. 1975. Vol. 19. № 2. P. 15-21. В 1927 году Сергей Эйзенштейн повторил постановку «штурма» Зимнего дворца в своем фильме «Октябрь». С тех пор кадры из этого фильма, сыгранные статистами, часто воспроизводятся в Советском Союзе и на Западе в качестве документальных материалов.