Текст книги "Мертвый язык"
Автор книги: Павел Крусанов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц)
– Дорогой ты мой!.. Дорогой ты мой человек!.. Красота-то какая! Только посмотри! Сколько в мире тьмы и света! Сколько блеска и нищеты! Сколько дикости, кротости, греха и искупления!.. Как чуден мир твой, Господи! Как чуден!..
Тарарам смирно стоял, сминаемый объятьями Егора, и, совершенно сбитый с толку, растерянно бормотал:
– Ну ты, брат, полегче, полегче… Медведь, ей-богу… Что ж ты, дружок, чумовой такой сделался?..
Но Егор уже отпустил его, отстранился и, вдохнув полной грудью, вдруг запел – открыто, самозабвенно и завораживающе. Рома и предположить не мог, что Егор способен так петь. Несмотря на чуть сипловатый тембр, голос был полон серебра и небесного звона, лился уверенно и чисто – то вкрадчиво, то сильно, то накатывая волной и вознося, то мягко опуская вниз и покачивая в сетях навеваемой наяву грезы – будучи отнюдь не безупречным, он попадал в самое сердце, свивался там в беспокойный клубок и помимо воли будил в обретенном гнездилище восторг и нежный трепет. Голос переливался, менялся, жил – тек мягко и упруго, как водяная струя, жидко и вязко, как мед или густое масло, он исходил от Егора, как сияние, сочился сквозь поры его тела, как неудержимая плазма…
Тарарам слушал, приоткрыв рот, и не мог избавиться от наваждения. Да и не было, не могло быть такого желания – избавиться, – потому что желанно было именно слушать, ловить эти чудесные волны, сливаться с ними в одно томительное колыхание, поскольку и сам человек по своей природе не более чем волна…
Сколько так продолжалось, Рома не помнил. Потом он услышал за спиной шорох. Повернул голову – в дверях стоял охранник Влас с лицом мечтательным и ясным. Непонятно зачем Тарарам улыбнулся охраннику, тот непонятно зачем улыбнулся в ответ. И вдруг песня оборвалась. Рома обернулся – Егор, закатив глаза и содрогаясь всем телом, лежал на полу, и изо рта его с хрипом выходила белая пена.
Мигом стряхнув морок, Тарарам бросился к Егору. Он повидал мир, и мир порой жестоко учил его: Рома знал и попробовал многое. В детстве он состязался с приятелем Леней, кто дольше просидит на одном месте, – ведь это самое трудное для ребенка, – и всегда пересиживал товарища, несмотря на то, что Леня был на год старше. В светлой речке Луге он руками ловил в норах налимов и, завернув в лопух или облепив глиной, пек их в раскаленном песке под костром; а если в норе сидел рак – было больно. В Берлине он спасал героинщика от овердозы с помощью лимона, мокрого полотенца и льда. В Амстердаме он ел сухой корм «Педигри» и консервы «Левиафан бланшированный в масле». В Невеле он видел, как взъерошенный галчонок подпрыгивал и склевывал с переднего бампера машины разбившихся лакомых насекомых. В музее Арктики и Антарктики он залезал с девушкой Дашей в палатку папанинцев, и без суеты, никем не тревожимые, они выпивали там принесенную с собой бутылку вина. Он знал, что владение иностранным языком совершенно не мешает человеку быть ослом, что если счастья становится много, то оно начинает горчить, что если солнце смотрит на грязь, то и людям не пристало от нее отворачиваться, но и становиться свиньей в большей степени, чем того требует лужа, в которой ты сидишь, тоже не следует. Словом, Тарарам не растерялся. Выхватив из чехла на поясе складной французский «опинель», который всегда носил с собой, Рома сел Егору на грудь, придавил ему коленями руки и, разжав челюсти скошенным концом черенка, втиснул между зубов буковую рукоятку.
Глава 6. Разговоры-2
2
– Вот оно – жало в плоть. – Катенька показывала распухший палец. История такая: дача, утро, оса прилетела выпить каплю воды с тычка рукомойника, Катенька не заметила – стала умываться и была осой уязвлена.
– Валидол есть? – уважительно осмотрел палец Тарарам.
– Был где-то…
– Таблетку в воде помочи и приложи.
– Поможет разве?
– От пчелиного яда помогает. Дед в садоводстве под Гатчиной пять ульев держал, я с ним рои на крыжовнике и яблонях ловил, роевню в баню ставил… Бабушка меня вот так – мокрым валидолом – и лечила.
– Оса – другой зверь, – сказала Катенька, но валидол в буфете нашарила. – Про Егора расскажи. Что за история?
– Синдром Достоевского – чудесная реализация желаемого. Пушкинскую речь помнишь? Публика слушала и рыдала, а текст читаешь – черные буковки. Хорошие буковки, правильные. Их на ус мотать, а не трясуном от них трястись. А тут какой-то массовый гипноз прямо. Интересная история. Вот только за свои слова и за этот массовый гипноз потом припадком отвечаешь. Если в одном месте прибудет, в другом аккурат столько же убудет. Закон Ломоносова-Лавуазье о сохранении психического вещества в отдельно взятом человеческом космосе. Слышала, наверно.
– «Карамазовых» читаешь – так вовсе не только буковки.
– Книжки – другой компот. Но и на них от ставрогинского душа подзарядка идет чумовая. С душем этим только рядом встанешь – и тут же в голове фреза на всю мощь врубается. Тогда весь мир со всеми его смыслами просекаешь и точишь из него, что захочешь. Главное, с фрезой в голове родиться. – Тарарам раскрыл ноутбук и вошел в Интернет с мобилки. – Барон, комедиант твой реальный, на этом сгорел. Играл по-честному, зал поплыл, как тетя Валя на вибраторе. Только Барон до финальной сцены дошел, и тут – бац! – реализация желаемого.
– Ты что делать-то собрался? – Катенька возила мокрой таблеткой по уязвленному пальцу. – Брось. Купаться пойдем.
– Погоди. Спам-рекламу запущу и все. На службе обещал. «Незабудка» с конторой одной на договоре – та почтовыми рассылками заведует. Гарантирован обход всех существующих на сей момент спам-фильтров и постоянная корректировка базы адресов. Поверишь ли, сейчас спам – самая эффективная реклама. Бублимир и мусору нашел местечко в личных видах.
– А Егор что? Он ведь и не пел никогда. То есть без фрезы был, получается…
– Егор не просто рядом постоял, он сквозь душ прошел. Та же история, что с Пушкинской речью. Если сквозь душ пройти, можно, видно, и с абсолютного нуля стартануть с нечеловеческой силой. Главное – хотеть очень. На всю катушку. Только, видишь, керосину ненадолго хватает. Надо этот вопрос исследовать и подвергнуть глубокому анализу. Вдруг метод есть растянуть свое могу на… Ну хоть на пару недель, к примеру.
– Почему на пару недель?
– За это время, знаешь, что успеть можно?
– Сбросить три кило без фитнеса, диет и китайской гомеопатии?
– Это – да. А еще – изобрести печной двигатель на щучьей тяге, овладеть мастерством использования Корана в мирных целях, выиграть приличных размеров войну и размазать бублимир соплей по стенке. Проблема только в технике хотения. Чтобы не граблями под себя – хрустящие купюры, квадратные метры, красивых баб, лошадиные силы, а горстями из себя – грандиозное дело, божественное мастерство, ангельское милосердие. Понимаешь?
– Понимаю. Особенно про баб. Ты лучше скажи, что делать. Мы же договорились: ты будешь придумывать, а я – бесподобно исполнять.
– Что делать? – Тарарам отправил файл с макетом рекламы («оформление летних беседок и веранд… ландшафтный дизайн… создание цветников и садов на крышах… метод контейнерного озеленения… наши специалисты никогда не позволят Вам пожалеть о том, что Вы обратились именно к нам») в контору по рассылке спама. Он не стыдился своей лепты в деле торговли иллюзиями: падающего – подтолкни. – Скажи, дружок, что будет, когда ты поплещешься в душе Ставрогина?
– То есть?
– Ну чего ты хочешь? Чего ты хочешь так, чтобы за это не жаль было отдать палец?
– Какой палец?
– На первый раз, допустим, не самый нужный. Хотя бы этот. – Тарарам взял Катенькин распухший и пахнущий мятой мизинец, поднес ко рту и неожиданно/страшно клацнул зубами.
– Ай! – пискнула Катенька, отдергивая руку. – Без пальца некрасиво будет. Я ничего настолько не хочу, чтобы мне потом некрасиво стало. Палец дал мне Бог. Пусть растет, где посажен.
– Ладно, оставим палец. Но хотеть-то ты чего-то все же хочешь?
– Купаться хочу.
– Не то.
– Черешни и эклер с заварным кремом.
– Не то.
– Лапку тридцать шестого размера, а то тридцать девятый – как-то не гламурно.
– Ну не то же.
– Тогда – какой-нибудь прикольный люксовый паркетник, вроде «кайена», и пусть с неба ежемесячная рента капает, чтобы рассекать где хочешь по всем Европам и в ус не дуть.
– Дружок, но ведь это и называется – граблями под себя. А в детстве? В детстве ты чего-нибудь хотела?
– Хотела. В косички бантик сюзюрюлевого цвета. – Катенька обиделась. – Иди ты в жопу со своим хотением. Вот этого под душем и пожелаю. И пойдешь тогда в жопу как миленький.
– Серьезно сказала. Ну? Теперь поняла, что тебе делать?
– Что?
– Калоша ты, Катенька, а не Шумахер, и мать твоя – покрышка.
– Ты не прикалывайся. И маму не тронь. Ты прямо говори. Что делать?
Рома вышел из программы и захлопнул ноутбук.
– Запоминай: оттачивать, оттачивать и еще раз оттачивать свой тупейший инструмент желания.
2
– Не надо толковать мои слова так вольно. – Егор меланхолично переключал на дистанционном пульте телевизионные каналы. – Если я говорю, что здесь немного жарко, я вовсе не имею в виду, что мы уже в аду. Ад, пожалуй, должен быть еще ужаснее. Здесь тревога иногда оставляет нас, а в аду, как в дурном сне, тревога будет терзать нас постоянно.
– Как же тогда тебя понимать? – Настя поглядывала на Егора с опаской, будто того цапнул клещ, и она теперь старалась подметить в поведении любимого признаки энцефалита.
– Я не говорил, что пел. Когда я пою… когда я пытаюсь петь… этот процесс должен называться каким-то другим словом. Не знаю, каким. Нехорошим. Дело в том, что у меня нет голоса. Или слуха. Или того и другого вместе. Совсем нет. Если то занятие, которое называется неизвестным мне нехорошим словом, оцифровать и попытаться уложить в ноты, на выходе все равно получится писк замученной птички. Следовательно, Роме только показалось, что я пою. То есть он услышал не то, что неизвестно как называется, а мою внутреннюю песню, – Егор обозначил голосом соответствующее выделение, – которая на самом деле бывает чудо как хороша, и я это знаю.
– Но там еще был охранник.
– Он тоже услышал внутреннюю песню. Будь там хоть полный зал – все бы ее услышали.
– Оставь, – попросила Настя: на экране телевизора разводил руками предсказатель погоды. – А что с тобой потом стряслось? Ну я про падучую эту… Что врач сказал?
– Ничего путного. Я уже через полчаса отпрыгнул. Меня всего прощупали, простукали, прослушали, давление измерили, кардиограмму сняли, рентгеном просветили. Все в норме.
Некоторое время сидели молча.
– Катенька на дачу зовет. Родители ее только на выходные туда наведываются, а сегодня вторник. – Настя прижалась к плечу Егора. – Поехали, а? Там озеро, кувшинки, сосны. Там паук пьет на паутине муху. Там ночью круглая луна с морями, полными бледной грусти… Что молчишь?
– Думаю.
– О чем?
– О веществе. Вот, скажем, дряни, пыли, мусора всякого не убавляется, и луна, как ты заметила, на месте. А материя жизни убывает. Что ты будешь делать! Вещество жизни испаряется, утекает куда-то. Кругом, куда ни плюнь, сплошная фантазия, призрачность – так что никто даже не утирается.
– И что?
– Понимаешь, без материи нет времени, как без времени нет истории. Время и история – это ведь такое специальное излучение, особое тепло, происходящее от трения событий друг о друга. А в нашем мире, где государит телевизор и прочие эфирные штучки, трутся друг о друга не события, а иллюзии. От этого трения на свет появляются шреки, ксюши собчак и метросексуалы – такие, знаешь, ложные пидоры, – но не происходит тепла и истории. Иллюзии, призраки, наведенные образы – это же не вещество, не сущность. Вещество уходит из нашей жизни, и с его уходом останавливается история. То, что мы живем в эпоху ускоренного времени, – тоже иллюзия. Ускоряется потребление грез, а время затихает и тает. Когда оно остановится совсем, это будет означать, что остатки материального мира развоплотились окончательно. Тогда тела исчезнут вовсе, и голодные эфирные духи будут носиться в пустоте и неслышно скрежетать фантомными зубами. – После очередного нажатия кнопки на экране появился подиум с моделями, наряженными в высокую моду. – Тощие какие, изможденные… Об них же уколоться можно.
– Не нравятся? Это же иллюзии. При трении материи об иллюзию не уколешься.
– Как сказать. Дурная материя нашего мира истирается об иллюзию в дырку.
– А если бы они были настоящие? Тоже бы не понравились?
– Нет. Женщина должна быть… ну если не мягкая, то упругая.
– А я какая? – Настя ощутила в животе холодок, поняв, что ответ Егора на этот вопрос для нее важен.
– Ты правильная. У тебя есть небольшой, совсем малюсенький подкожный слой клетчатки. В самый раз. А у этих… как будто бабушки не было. Бабушка бы такой страх увидела, сразу бы пирожки в дело пустила.
– А ты что, не знаешь? – радостно спросила Настя.
– Что не знаю?
– Да не прикидывайся. Девушки в модельных агентствах сначала заполняют анкеты.
– Ну?
– А какой там первый вопрос?
– Какой?
– «Есть ли у вас бабушка?»
3
– Бублимир устанавливает свой закон, и его исполнение обязательно для всякой обитающей в бублимире твари. Поэтому, коль скоро мы готовы бунтовать, нам следует держаться вместе, проявлять заботу, своевременную ласку и не то что безрассудно, но с большим умом и тактом помогать друг другу. – Тарарам решительно притормозил у светофора, и машину заметно повело влево. – Надо колодки смотреть. Сносились, что ли, неравномерно… «Самурайка» с годами только крепче становится, но и ей, железяке бездушной, забота, уход и ласка требуются. Так вот. Неисполнение установленного закона строго карается. Мерзавцы, отказывающиеся потреблять иллюзии и стяжать эфемерные блага, квалифицируются стражами бублимира как дезертиры, перебежчики, предатели. – «Самурай» рванул с перекрестка на желтый, точно Тузик за Барсиком. – А вот аутсайдер не опасен – он признает закон и прозябает в надежде однажды поймать за хвост удачу. Опасен тот, кто закон отвергает. Даже не отвергает, а надменно игнорирует, находя себе место не выше и не ниже закона, а вообще в ином пространстве. Словно в руинах эдемского сада, словно в другой вселенной – той, из которой к нам пролился душ Ставрогина.
– Ты куда-то спешишь? – Егор смотрел сквозь лобовое стекло в перспективу улицы Руставели.
– Нет.
– А чего гонишь?
– Вопрос некорректный. Все равно что спросить женщину, почему она, когда красит глаза, обязательно открывает рот.
– Да, женщину об этом лучше не спрашивать, – подтвердила Настя с заднего сиденья, где с трудом разместилась, уперев колени в подбородок. – Особенно Катеньку. А то пошлет.
– Стражи бублимира – это кто? – спросил Егор.
– Всякий, кто его закон признал. Такой негласный, молчаливый сговор. Все, кто принял правила, – каждый червь, прогрызший себе ход в яблоке, каждый жук, подъедающий свой лист, – все видят в не исполняющем правила угрозу для корней своей яблони. В общем-то, совсем напрасно – определенно, эти корни нам не по зубам. Но при этом и ватные, безвкусные яблочки-листики здешнего сада нас не прельщают. Нам хочется пить нектар цветов другого вертограда.
– Какой высокий слог! – Настя поерзала в своем тесном вместилище в тщетной попытке обустроиться. – А что – в здешнем саду нам никаких цветочков не осталось?
– Во-первых, в высоком слоге, как и вообще в поэзии, если мы будем говорить о поэзии, а не просто о словах, записанных в столбик, нет ничего дурного до тех пор, пока эта самая поэзия служит камертоном для образа мысли и образа чувства. Но если поэзия становится эталоном образа действия… Тогда – да, тогда – сливайте воду. Попробуй только человек устроить быт по образу высокой поэзии, выйдет форменная дрянь – пошлейшая пародия на жизнь за гробом. Взять хотя бы Тие из Кага:
За ночь вьюнок обвился
Вкруг бадьи моего колодца…
У соседа воды возьму!
Блеск! Но только для ума и сердца. А что там вышло на деле? Поверьте мне, зубру, видавшему неприглядные виды и не щадившему устройство в левой стороне груди: пришла Тие на утро после девичника к колодцу, а тут – вау! – вьюнок на бадье. Душа ее, конечно, встрепенулась, просияла, поскольку при легком, воздушном похмелье особенно пронзительно заточен взгляд. И сложилось улетное хайку, отлившее в иероглифе звон струной натянутого чувства. После чего Тие с улыбкой умиления и светлой грусти подтянула рукава затрапезного кимоно, сорвала вьюнок и зачерпнула воды для производства завтрака и орошения грядок. Думаете – нет? Тогда представьте-ка физиономию ее соседа – вьюнок, небось, обвил бадью не на день, а месяца на два, на три – до самой их японской осени… А если бы вьюнок ступени крыльца обвил? Дверь дома? Что тогда? И жить – к соседу? А у него – жена и три горсти риса содержания, ему двух баб не прокормить. Такая же история и с Оницура:
Некуда воду из ванны
Выплеснуть мне теперь…
Всюду поют цикады!
Некуда выплеснуть? К соседу, дружок, к соседу! У него ни вьюнка на бадье нет, ни цикад в огороде. – Тарарам, не снимая левой руки с руля, достал из пачки сигарету, сунул в рот и ткнул кончик в уголек прикуривателя. – Во-вторых, что касается цветочков здешнего сада, то до тех пор, пока в мире царят мудозвоны, все цветочки творения, все прозрения разума и изделия духа будут тошнотворно навязываться нам, как колбаса по случаю рекламной распродажи. А они должны дароваться. Понимаете? Да-ро-вать-ся… Оглянитесь вокруг. Родители уже покупают послушание детей и видят в этом веяние времени и благую поступь прогресса. А дети рассуждают так: «Лузеры родители? Несчастная любовь? Измена друга? Черт с ними! Еще тремя сентиментальными небылицами меньше». Да что там… Лето во всем своем великолепии пока еще приходит к нам даром, а чуть рванет вперед наука, – и привет: лето начнут нам продавать. За него начнут взимать деньги, как за въезд на платную дорогу. А на бесплатной дороге будет вечная зима. Бублимир решительно недоволен тем, что на человека до сих пор то и дело обрушивается бесплатно какое-нибудь эдемское наследство. Рано или поздно он с этим безобразием покончит. И к гадалке не ходи. Хотим ли мы киснуть в мире, где прожито эдемское наследство? Хотим ли мы выгрызать норы в стандартных, лакированных здешних яблочках и подъедать глянцевые здешние листочки? Существует ли в нас ясность жизненных целей, или все в нас подчинено одной страсти – пожиранию, стяжанию, зуду в загребущих руках?
– Подозреваю, как раз у мудозвонов с ясностью жизненных целей все в порядке. Она у них есть. Что касается нас… – Егор на миг задумался. – То речь, вероятно, должна идти о бескорыстии и, следовательно, чистоте этих самых целей. Не так ли? Что ж, про ясность наших бескорыстных устремлений легко составить объективную картину. Вот мы сейчас на дачу едем к Катеньке, а могли бы отправиться в черный зал музея Достоевского и обнажить заветное желание. Ну то есть те могли бы, кто еще не обнажал.
– Мы непременно так и сделаем, – выезжая с Руставели на Токсовское шоссе, заверил Тарарам. – Только в пятницу, когда в музее на вахту ветеран заступит. Он, я знаю, глуховат. А то мало ли что…
Под тентом «самурая» повисло понимающее молчание.
– Мне кажется, теперь женская очередь, – отважно заявила Настя.
– Согласен, – согласился Тарарам. – Только, думаю, Катеньку сейчас под душ пускать не стоит.
– Как нижний ярус иерархии? – улыбнулся Егор.
– Примерно так.
– Тогда почему – «сейчас»?
– Это я смягчил из деликатности. Вероятно, совсем не стоит.
– Эй, что за фармазонский шахер-махер? – встрепенулась Настя. – Начинали, как песню: нам следует держаться вместе, проявлять заботу, ласку, руку помощи тянуть… А на деле – сговор?
– Это и есть проявление заботы, – сказал Егор. – Упреждающей заботы. Чтобы мне впоследствии не пришлось кому-нибудь из вас тянуть руку помощи. Роме – как Катенькиному мужчине, а тебе – как ее лучшей подруге.
– Что ты имеешь в виду?
– Свойственное барышням Катенькиного склада ревнивое отношение к близким. Обойдемся без подробностей. И потом, мы же согласны. В пятницу – твоя очередь.
– А что про Катеньку говорили? Как, интересно, вы ее под эту зеленоструйную волевоплощалку не пустите?
– Действительно, – задумался Егор. – Проблема.
– Если мы скажем, что ей не позволено, – рассудил Рома, – она бузу устроит и жизни нам не даст. Надо сделать все наоборот – надо сказать, что именно у нее в пятницу в музее представление. Тогда она впадет в мнительность, почует недоброе и спросит: а почему не у Насти? Мы скажем: так решили. Она скажет: будем заново решать. Тут ты, Настя, сперва упрешься, потом поломаешься, а после, как на жертву, согласишься. Идет?
– Так мы проманипулируем Катенькой, – меланхолично подытожил Егор.
– Детский сад, ей-богу… – фыркнула Настя. – Меня так в пять лет нянечка с морковным соком разводила. Только наоборот. Я его – не очень… Она поднос со стаканами на стол ставила и говорила: «Все берите, а Насте не положено». А сама отворачивалась и куда-то вроде по делу шла. Ну я, конечно, из вредности первой к стакану тянулась… Только соку все равно на всех хватало. Ну а потом? – вернулась из детского сада Настя. – После меня? Потом ведь Катенька обязательно под душ захочет…
Егор и Тарарам молчали.
4
– Родителей почитаешь или только по нужде терпишь, как неизбежный крест?
– Терплю по большей части. А что, почитать надо?
– Надо, дружок. С этого общий долг начинается.
– Вот ты сказал, и я поняла, что ерунду спросила. Это ведь в студенческой курилке почитать родителей неудобно, а при тебе можно, ты не застебешь. Предки у меня суперские. Я маленькая была, они мне варежки на батарее сушили, а на даче в полдник всегда молоко и теплая булочка… Хочу на айкидо – пожалуйста, хочу на арфу – пожалуйста, жакет в арбузную полоску – да бога ради… Ничего для дочки не жалели. И никогда войны между нами не было, все добром решали.
– А почему учиться за мзду пошла?
– В смысле за «мазду»?
– Не юли.
– Ну это же другое дело. Зачем мне их институты-университеты, если у меня никакой к этому делу тяги нет? Просто бзик у всех родителей – чтобы детки за каким-то бесом обязательно высшее образование получали.
– Выходит, учиться все-таки пошла не из почтения к священной воле предков, а за корысть.
– Ну знаешь… Я бы и без корысти пошла. Куда деваться? А «мазду» они сами предложили – типа, приз. Между прочим, машина не новая была – пятилетка. Сальник в редукторе гидроусилителя подтекал. Мама все равно себе другую брать хотела. И потом, сам же говоришь – мир поменялся. Не только дети поплохели, но и порог ответственности воли предков упал до плинтуса. Порой у них уже не воля даже, а сплошь капризы.
– Ладно, родителей оставим.
– Что сразу оставим-то? Говорю же – почитаю. Чего тебе еще? Ты сам-то, эльф цветочный, зачем мою маму покрышкой назвал? Я твою родню дурным словом не прикладывала, а могла бы…
– Остынь, дружок. Ты на вопросы отвечай. Родину любишь?
– Ну ты спросил! Не помню уже, кто последний раз так спрашивал… Тема неприкольная.
– Брось. Ты же не в студенческой курилке.
– Так это ж родина – лицом к лицу не увидать! Бинокль перевернуть надо и посмотреть с удалением. Сейчас попробую. Сейчас… А что, любить обязательно?
– Общий долг.
– Люблю, конечно. Чего тут говорить.
– А зачем хотела ренту с неба и по всем Европам рассекать?
– Я же не насовсем. Так, оторваться немного, мир посмотреть. Ты-то посмотрел. А как наскучит – обратно. У меня насчет их вялотекущей смерти иллюзий нет. В школе еще Шпенглера с папиной полки брала. Не до конца, правда, прочитала… Страниц сорок всего. Словом, я так, на прогулку – вдохнуть музейной пыли, тлена истории и аромата увядания.
– А что тебе – родина?
– Серьезно спрашиваешь? Честно говорить?
– Как умеешь.
– Морды эти казенные, людоедские ненавижу. Свору эту чиновную, лживую – неповоротливую до дела, шуструю до отката… Орду эту новую, московскую, все соки из собственной страны, точно из покоренной басурманщины, высосавшую, данью ее обложившую на каждый вздох… Где у этой сволочи общий долг? Они и в родительский карман залезут, и местечко их прикупленное на кладбище под элитную застройку с подземной парковкой отдадут… Притом я ведь не анархистка какая-нибудь, кликуша-большевичка или хиппушка немытая – сама-то я за власть сильную, потому что мне в доме порядок нужен. Чтобы мусор по углам не копился. Но за такую власть, которая вражинам – неприступная крепость и беспощадный бич, а своему народу даже в распоследнем медвежьем углу – заступница и мама родная. Умная такая мама, которая не захребетников бездельных растит, а деток с совестью, смекалкой и делом в руках, которая их на ноги ставит и всегда им в нужде поможет, случись беда. А если власть во всех своих подлых личинах сама народ до нитки обирает, в амбары врага добро ссыпает, которого своим не хватает, краденые да попиленные бабки на оффшорные счета уводит… В такой власти закона нет, и покорствовать ей нечего. Родина для меня – не государство и власть. Родина для меня – земля и великий замысел о ней, незримое покрывало, ангелами этой земли сотканное из счастливых снов, тихих шорохов и вздохов ветра. Вот так.
– Молодец! Хорошие слова. Вот сказала их, и вся шелуха пустой тщеты с тебя слетела. Не ожидал.
– А почему так, знаешь?
– Потому что, когда говорила, ты чувствовала и выверяла чувство. Потому что говорила от себя и без понтов.
– Правильно. Потому что все это я в свое время через вот это место пропустила. Через сердечко свое бестолковое, через пламенный мотор. А больше туда ничего уже не входит. Вот такое у меня небольшое сердечко.
– И того, что вошло, довольно. Радуешь меня. А об остальном…
– Что опять не так?
– Теперь, когда идея служения – не господину, не вертлявому закону, а идея служения во имя самого служения – более не востребована, на торжище иллюзий бублимира имидж вороватого чиновника, чья подпись стоит столько, сколько следует по таксе, прирастает к чернильному начальничку в миг получения должности. Называется: статусная рента. И в платье справедливости и попечения о благе паствы и земли теперь, когда замысел о власти рассакрализован, непременно наряжается любая власть, какой бы людоедской, лицемерной и корыстной она на деле ни была. Сакральная-то власть в соображениях о земной справедливости не нуждалась, поскольку была промышлением вышним и в беспределе своем являла не безумие, а гнев Божий. Что касается родины… На образ родины, достойной жертвы и любви, в меркантильном бублимире спроса нет. И хорошо, что ты сама его себе сложила. И хорошо, что вышел он такой – не базарный лубок, а как бы внутренний мандат, дающий право воплощать тот самый замысел о парадизе на земле, который пока только ангелам и тем, кто видит сны земли, открыт.
– Хвалишь, что ли?
Наконец неторопливая дачная очередь перед кассой в магазине рассосалась.
– Хвалю. И вижу в тебе толк. – Расплатившись, Тарарам – ш-ш-ш-шик! – открыл банку пива и протянул Катеньке. Вторую открыл для себя. – За сон земли!
– Чтоб сказку сделать былью, – с готовностью откликнулась Катенька и весело добавила: – А тем, кто будет нам мешать, сделать больно.
5
– А Бог? – Егор вскинул руки, и вверх полетели брызги. – Где место для Бога? Или я чего-то не понимаю в твоей концепции общего долга?
– Бог будет с каждым и в каждом по своей Божьей воле – не нам это решать. – Стоя по грудь в озере, Тарарам щурился на ослепительно синее небо. – Концепция общего долга для нас – то же, что конфуцианский кодекс для желтых Поднебесной или, скажем, бусидо для тех, в честь кого окрестили мою японскую железку. Это собрание жизненных установлений, свод правил поведения в быту, перечень норм взаимоотношений человека с человеком и окружающим его простором, доставшимся ему от тех, кто заплатил за этот простор такой валютой, которая конвертируется даже в мире духов. Скажем, духов стихий и гениев мест. Помнишь, у Киплинга:
Коль кровь – цена владычеству,
То мы уплатили с лихвой!
Наши пращуры уплатили. Но поскольку поля, леса, горы, воды, небеса не человеком и не только для человека творились, то плата эта – лишь взнос за аренду. Как бы авансом. Однако после, рано или поздно, взносы придется вносить регулярно. А если их не вносить, то духи стихий и гении мест бунтуют – тогда часть просторов мы просераем. – Рома опустил взгляд и положил перед собой руки на воду, как на жидкий стол. – Но вернемся к общему долгу. Так вот, нормы эти, установления и правила нужно донести до всех, постепенно расширяя границы, в пределах которых они, эти нормы, становятся неписаным законом, потому что благодаря такому закону люди обретают путь к царству утраченной традиции. То есть общий долг как свод правил жизни – лишь инструмент для воплощения того идеального замысла об управлении землей и людьми, воплотить который ни пращурам, ни отцам нашим покуда оказалось не по силам. Все это вкупе – обретение закона и становление на путь – и есть общий долг. Беда в том, что у меня не хватает слов, чтобы рассказать… чтобы сформулировать все столь же безупречно, как я это внутри себя уже вижу.
– Всем бы так слов не хватало…
– Если бы я нашел правильные слова, я бы давно остановил состав, я бы взорвал эти дьявольские рельсы, по которым мир скользит в мерзкое небытие, прикрытое, как дымовой завесой, цветной, мерцающей, надушенной, облитой лаком, сочно лоснящейся телекартинкой.
– В конце каждого пути, за исключением пути на дрын, нам обещано благоденствие. Иначе хрен кого на этот путь наставишь. Неизбежное разочарование настигает в финале, но сейчас-то мы, как вещает дырка бублика, только выруливаем на столбовой хайвэй. Как с этой точки показать принципиальную ошибку направления?
– Легко. Если совсем прописями и наглядно, то вот так. – Тарарам хлопнул ладонями по воде, и та заколыхалась. – Москва сейчас пытается на руинах подрезанной подлым ножичком и обескровленной, но все-таки уже отползшей от края пропасти страны… Нет, даже больше, чем отползшей – поднявшейся почти что снова в исполинский рост… Словом, не изменяя правилам уже пованивающего бублимира, Москва пытается внутри себя, в отдельно взятой столице взрастить заповедник грядущего счастья. Там подновили ландшафт, деньги подгребли со всех окраин на нужды нескольких подопытных миллионов, дали этим миллионам работу, пристойные зарплаты и возможность свои зарплаты потратить, как только заблагорассудится. И что? Многие ли узрели горизонты осмысленной жизни? Многие ли уравновесились и обрели душевный мир? Черта с два! Все словно в прорву – мало, мало, мало… Еще, еще, еще… Дают еще. Но нет там эдемского сада, как не было, – сплошной гниющий бублимир. Радости нет на лицах и смысла в делах. Ведь длинная воля хороша при наличии длинного смысла, а без него она так – пустое сумасбродство. И счастье там, в подопытной Москве, людей метит не чаще, чем в какой-нибудь приволжской и вовсе не тепличной Кинешме. Там светлых глаз, поди, даже побольше встретишь. Выходит, не в денежных потоках дело, не в зарплатах и способах их траты. Сам замысел грядущего неверен. Она тут вся – Москва. Она и есть венец беспутия – предательский маяк, зовущий всех плутающих на скалы.