Текст книги "Слово и «Дело» Осипа Мандельштама. Книга доносов, допросов и обвинительных заключений"
Автор книги: Павел Нерлер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 29 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]
29 сентября ‹192›0 № 2062
По поручению врид Полномочного Представителя Р.С.Ф.С.Р. в Грузии прошу вас не отказать выдать пропуска на выезд из Тифлиса во ВЛАДИКАВКАЗ гр.:
1. И.Г. ЭРЕНБУРГУ;
2. Л.М. КОЗИНЦЕВОЙ–ЭРЕНБУРГ;
3. А.Э.МАНДЕЛЬШТАМУ;
4. О.Э. МАНДЕЛЬШТАМУ;5. Я.И. СОММЕР,
командированным Полномочным Представительством Р.С.Ф.С.Р. в Грузии в Москву.
ЗАВЕДУЮЩИЙ КАНЦЕЛЯРИЕЙ Полномочного Представителя
Р.С.Ф.С.Р. в ГрузииАВП РФ. Ф. 209. Оп. 1. Портфель 2. Папка 1. Л. 104 . Незаверенная копия. Другая копия этого документа, заверенная делопроизводителем МИД Грузии, с пометами: «В‹есьма› срочно» и «30/IX. № 8107» (очевидно, дата и номер визы) сохранилась в архиве МИД Грузии (сообщено Ш. Уриевичем).
Стоят слева направо: Н. Ходотов, А. Мандельштам, И. Эренбург. Сидят слева направо: П. Яшвили, Я. Соммер, Л. Эренбург. Тифлис, 1920 (собр. Б. Фрезинского)
Объединенное Государственное политическое Управление СССР (1934): Сталинская премия за 1934 год
1 Подготовка ареста и арест
И всю ночь напролет жду гостей дорогих…
О. Мандельштам
За О.М. пришли в ночь с 16 на 17 мая 1934 года. Около часа ночи раздался отчетливый, характерный стук: электрического звонка у Мандельштамов-новоселов не было.
На пороге стояли пятеро непрошеных «гостей дорогих» – трое гэпэушников и двое понятых. Всю ночь – до семи утра – продолжался обыск.
Ордер на арест-обыск О.М. был выписан 16 мая 1934 года – ровно через неделю после того, как умер номинальный председатель ОГПУ Менжинский. На первое место в чекистской иерархии уверенно шагнул Генрих Ягода, и даже померещилось, что именно его, Ягоды, размашистая подпись стояла на ордере: но это не так – не наркомовское это дело [108] .
Подписал ордер «на Мандельштама» Яков Агранов – к этому времени уже фактически второе лицо в ОГПУ [109] . Так что Бухарин, заступаясь за О.М., был абсолютно точен, когда первым делом обратился за разъяснениями именно к нему [110] . С самого начала своей работы в ОГПУ «Яня» пас интеллигенцию – следил за ней, вербовал в ее рядах агентов. Посещая салоны и лично вращаясь вместе с красавицей-женой в литературных кругах, он дружил со многими (с Пильняком и Маяковским, например), на деле же «разрабатывал» этих многих, как и всех остальных: пистолет, из которого застрелился Маяковский, по слухам, был именно его, Агранова, подарком [111] .
Яков Саулович мог бы «похвастаться» соучастием в подготовке или фабрикации многих процессов, в том числе дела патриарха Тихона, московского процесса эсеров, «Академического дела», «Крестьянской трудовой партии», «Ленинградского центра». В 1928 году он провернул дело Воронского, и только вмешательство Орджоникидзе перевело стрелки – вместо Соловков Воронский отделался недолгою ссылкой в Липецк [112] . Вел он и Таганцевское дело, одной из жертв которого пал и Николай Гумилев. Так что кто-кто, а «Яня» уж точно знал, подписывая ордер, что это за птица такая – Мандельштам.
Сам ордер № 512 выписан на имя некоего Герасимова, – ни имени-отчества, ни даже звания Герасимова мы не знаем. Но резонно предположить, что это тот же самый Герасимов, что в конце 1931 года возглавлял 4-е отделение СПО [113] . Ничего не известно и о втором члене арестной бригады – Забловском. А вот о третьем – Вепринцеве – известно немало: он хорошо засветился во многих писательских делах.Вот словесные портреты, данные Н.М., по крайней мере, на двух членов арестной бригады:
...
Из двух младших я запомнила одного – молодого, ухмыляющегося, толсторожего. Он перебирал книги, умиляясь старым переплетам, и уговаривал нас поменьше курить. Вместо вредного табака он предлагал леденцы в жестянке, которую вынимал из кармана форменных брюк. ‹…› Старший чин, невысокий, сухопарый, молчаливый блондин, присев на корточки, перебирал в сундучке бумаги. Действовал он медленно, внимательно, досконально. [114]
«Старшим чином» Надежда Яковлевна называла, скорее всего, Сергея Николаевича Вепринцева – подлинного, а не номинального руководителя бригады. Был он всего на два года моложе О.М., уроженец Москвы. В 1934 году служил оперуполномоченным 4-го отделения СПО ОГПУ [115] , осуществлявшего «агентурно-оперативную работу по печати, зрелищам, артистам, литераторам и интеллигенции гуманитарной сферы» [116] . В 1937 он получил звание лейтенанта ГБ, а приказом № 315 от 21 ‹…› 1939 года уволен по ст. 38, п. «в» [117] . Известно, что 28 октября 1937 года Вепринцев арестовывал Бориса Пильняка [118] .
Кроме троицы чекистов в обыске принимала участия двоица штатских понятых. Из них в протоколе обыска расписался только один – «представитель домоуправления» Н.И. Ильин, по должности управдом [119] . Не прошло и семи–восьми месяцев с тех пор, как этот первый в Москве писательский кооператив в Нащекинском переулке по-настоящему заселился [120] . Всё это время не утихали скандалы, но до арестов, кажется, еще ни разу не доходило. О.М. и тут, похоже, оказался первым, а Ильин еще не привык к этой обязательной стороне своей беспокойной должности.
Были и двое «невольных понятых», оказавшихся при аресте у О.М., – писатель-сосед Бродский [121] и Анна Ахматова, приехавшая из Ленинграда аккурат 16 мая [122] .
Ахматова записала потом в «Листках из дневника»:
...
Обыск продолжался всю ночь. Искали стихи… Мы все сидели в одной комнате. Было очень тихо. За стеной, у Кирсанова, играла гавайская гитара. Следователь при мне нашел «Волка» («За гремучую доблесть грядущих веков…») и показал О.Э. Он молча кивнул. Прощаясь, поцеловал меня. Его увели в семь утра. Было совсем светло. [123]
Незадолго до этого ретировался и Бродский, которого Н.М. остро подозревала в том, что неспроста он проторчал и соглядатайничал у них весь вечер.
Надежда Яковлевна подхватывала рассказ Анны Андреевны:
...
Каждая просмотренная бумажка из сундука шла либо на стул, где постепенно вырастала куча, предназначенная для выемки, либо бросалась на пол. По характеру отбора бумаг можно всегда сообразить, на чем собираются строить обвинение, поэтому я навязалась чину в консультанты, читала трудный почерк О. М., датировала рукописи и отбивала всё, что можно, например, хранившуюся у нас поэму Пяста [124] и черновики сонетов Петрарки. Мы все заметили, что чин интересуется рукописями стихов последних лет. Он показал О. М. черновик «Волка» и, нахмурив брови, прочел вполголоса этот стишок от начала до конца, а потом выхватил шуточные стихи про управдома, разбившего в квартире недозволенный орган. «Про что это?» – недоуменно спросил чин, бросая рукопись на стул. «А в самом деле, – сказал О. М., – про что?» [125]
При аресте забрали (конфисковали или реквизовали) не так уж и много: паспорт (№ 3669920), письма, записи адресов и телефонов, а также стопку бумаги на стуле – 48 листов творческих рукописей на отдельных листах. На обороте протокола обыска есть помета: « Переписка взята в отдел. С. Вепринцев» – но имелась в виду, скорее всего, не собственно эпистолярия [126] , а все изъятые бумаги в целом (за исключением паспорта).
В архиве Надежды Яковлевны сохранилась бумажка с записанными на ней карандашем номером и датой ордера, а также адресом справочной ОГПУ: «Кузнецкий мост. Дом № 24. Окно 9» [127] – видимо, Вепринцев на прощанье продиктовал [128] .
Претензий к обыскивающим О.М. не заявил. Набор личных вещей, которые он взял с собой, был немного странным: восемь воротничков, галстук, три пары(?) запонок, мыльница, ремешок, щетка и семь разных книг. Все это, а также паспорт и 30 рублей денег, он сдал в тот же день под квитанции дежурному приемного покоя во Внутреннем изоляторе ОГПУ на Лубянке, куда его и привез воронок.
Делу его присвоили тогда номер – № 4108 [129] , после чего была сделана тюремная фотография, сняты отпечатки пальцев и заполнена «Анкета арестованного». Среди стандартных ответов на стандартные установочные вопросы анкеты выделяется один – о состоянии здоровья: « Здоров: сердце несколько возбуждено и ослаблено».
Это возбуждение передает и фотография – совершенно исключительная уже по той позе, которую зафиксировал тюремный магний. Мандельштам, наверное, единственный, кто снялся в тюрьме, так по-наполеоновски скрестив руки: сколько же в его взгляде и в этом жесте независимости и свободы – то есть ровно того, что тотчас же после фотосессии начнут усиленно отбивать и отбирать!..
Мандельштамовский следователь готовился к его допросам, немного блефуя, – то есть, не имея на руках ничего, кроме чьего-то инициирующего доноса [130] , а также изъятой у О.М. «переписки» на 48 листах.
Среди прихваченного во время обыска был и автограф «Волка», на который О.М. обреченно кивнул еще при обыске, но про это стихотворение в протоколах допросов – ни единого упоминания. Бегло ознакомившись с ночным уловом, следователь, по-видимому, не нашел на 48 листах ничего из того, что искал. И – направил своего оперативника снова на квартиру, посмотреть еще раз, да получше.
К этому времени Н.М. и А.А. даже разработали небольшую «матрицу преступления и наказания»: за пощечину А. Толстому – ссылка, за «Волчий цикл» – лагерь, за стихи о Сталине – расстрел! То, что делавший выемку чин остановился на «Волке» и кивнул, говорило в пользу второй версии, но то, что он вернулся и продолжил поиски, – в пользу третьей!Что ж – серьезней некуда, но этого и следовало ожидать: О.М. прочел роковые стихи уж очень многим, наверное, паре дюжин людей. И всё теперь зависело от того, кто же именно из них настучал.
2 Следствие с Христофорычем: допросы и постановление
Твоим узким плечам под бичами краснеть…
О. Мандельштам
Впрочем, толковому следователю для того, чтобы состряпать дело, вовсе и не нужны были оперативные данные на подследственного: вполне достаточно было его самого, а на худой конец —не нужно было вообще ничего.
А следователь О.М. достался как раз «толковый» – молодой (О.М. был на семь лет старше его), но уже с десятилетим стажем в органах: Николай Христофорович Шиваров [131] .
В 1934 году он, как и Вепринцев, был оперуполномоченным 4-го отделения СПО ОГПУ и специализировался в том числе и даже прежде всего на писателях [132] . Именно он – еще в 1920-е годы – вел досье на Максима Горького (и был на связи с П.П. Крючковым, его секретарем). О.М. был у него «не первый» и «не последний»: в 1931 году он вел первое дело Ивана Приблудного [133] , в 1932 – контролировал А. Довженко [134] , а в 1933 – разрабатывал Андрея Платонова [135] и, осенью, Н. Эрдмана [136] . В феврале–марте 1934 года он вел дело Н. Клюева [137] . И после ареста О.М. не покидал своего поприща: в 1935 году – вел дело П. Васильева, в октябре 1936 – Б. Пильняка [138] , а также групповое дело В. Нарбута, И. Поступальского (хорошего знакомого О.М.), П. Шлеймана (Карабана), Б. Навроцкого и П. Зенкевича [139] .
Отвлечемся немного на собеседника О.М.
Был Николай Шиваров болгарским коммунистом-подпольщиком, от преследований бежавшим в СССР. Красавец чуть ли не двухметрового роста, невероятно сильный физически: орехи пальцами щелкал. По прежней профессии – журналист, творческий человек, в душе театрал, а по призванию, даром что из литературного отделения, чекист: в близком кругу (а дружил он, например, с Фадеевым и Павленко [140] ), впрочем, любил посетовать, что службой в ОГПУ тяготится, но – раз партия велела…
Однажды в 1933 году «Саша Фадеев» привел «Николая» к Катанянам, где болгарин Шиваров даже на колени упал перед хозяйкой от восторга при виды толмы – блюда, общего для болгар и армян. Трогательная живая реакция, не правда ли?
Хорошо задокументированы и дружеские отношения Шиварова с Луговскими и Слонимскими: с первыми его познакомил Фадеев, со вторыми – Павленко [141] . Его имя возникает в письмах Сусанны Черновой к Луговскому за 1935 год: « Адрес Николая Христофоровича – Арбат, 49, кв. 2» [142] . Литературовед Н.А. Громова пишет:
...
Он присутствует в списке Сусанны в ряду тех, кому надо привезти подарок из Парижа. Она также настоятельно требует, чтобы Луговской поблагодарил его за то, что тот устроил его после заграничной поездки в Дом отдыха НКВД. [143]
Возможно, что дела Пильняка и Нарбута с подельниками стали его последними на Лубянке, поскольку в декабре 1936 года Шиварова перевели в Свердловск. Знакомым он говорил, что едет по журналистсткой части, а на самом деле – помощником начальника 4 отдела Управления госбезопасности УНКВД по Свердловской области. Арестовали его через год – 27 декабря 1937 года, причем как «перебежчика-шпиона». 4 июня 1938 года Особое совещание НКВД приговорило его, как спустя два месяца и О.М., к пяти годам ИТЛ. Отбывал он их в лагере около Вандыша, деревни в Коношском районе Архангельской области. И хотя жилось ему там, судя по всему, сравнительно неплохо, жизнь свою он кончил самоубийством.
Вот еще одна трогательная, за душу берущая сцена с участием «Николая» и приготовительницы толмы – Галины Дмитриевны Катанян (в ее изложении):
...
Однажды утром, когда я еще лежу в постели, он входит ко мне в комнату, в пальто и шапке. Визит его для меня полная неожиданность, т. к. незадолго до этого он был переведен на работу в Свердловск, в газету.
– Христофорыч, откуда вы?
– С вокзала, – говорит он. – Еще не был дома. Старушка, вставайте, одевайтесь, вы нужны мне.
– Что случилось, Николай?
Он вертит шапку в руках.
– Одна добрая душа сообщила мне, что видела ордер на мой арест. Пусть это сделают здесь, чтоб Люси не нужно было таскаться в Свердловск с передачами, – мрачно говорит он.
Я всплескиваю руками:
– Но почему же вы не скроетесь? – спрашиваю я шепотом. – Почему вы не бежите куда-нибудь?
– Бежать… – говорит он вяло. – А что будет с Люси? Да и не виноват я ни в чем, чего мне бегать…
В его квартире на Арбате тихо. Люси на работе. Сынишка, светлоглазый Владка, неслышно возится с игрушками в углу.
Сурово глядя на меня, Николай говорит:
– Галя, подберитесь, держите себя в руках. Мне не на кого надеяться, кроме вас. Вы должны быть около Люси, когда это случится. Вы должны позаботиться о Владке, если ее тоже заберут. Обещайте, что возьмете его себе, не отдадите в детский дом. Пусть Саша поможет Вам в этом. Пусть Саша позаботится о Владке, если и с Вами случится беда. Скажите ему, что я надеюсь на его дружбу.
Заливаюсь слезами:
– Коля, милый, что же происходит?
Он долго молчит, глядя в пол.
– Если бы я только мог понять, что происходит, – говорит он с тоской.
Через четыре дня его арестовали. [144]
Заурядная, казалось бы, история. Только произошла она с тем, кто произносить Если бы я только мог понять, что происходит,был решительно не вправе.
Характерная деталька – служба в свердловской газете: он привирал даже в этой ситуации!
Опустим историю про то, как жестоко и подло на весть об аресте Шиварова среагировал «Саша» – это релятивирует слезы, пролитые Фадеевым по О.М., до консистенции крокодиловых.
Но дорасскажем историю самого Христофорыча.
Весной 1940 года стали приходить его письма, передаваемые с оказиями, через вольнонаемных лагеря (в основном, женщин). Об этом вспоминал покойный В.В. Катанян, а журналист Э. Поляновский, не называя по его просьбе его имени, цитировал или пересказывал его детские воспоминания:
...
Фадеев и Павленко дружили с моим отцом. Павленко и привел к нам в дом Николая Христофоровича. Как оказалось, он родился и вырос в Болгарии. Коммунист. После какой-то там заварушки бежал чуть ли не из тюрьмы к нам, оставил там жену и ребенка. Здесь снова женился, жена – глазной врач. Это была одна компания – Фадеев, Павленко, Шиваров, они приятельствовали. Кем он работал – ни отец мой, ни мать не знали. Вроде бы на какой-то ответственной партийной работе. Я был мальчиком, но помню Николая Христофоровича очень хорошо. Среднего роста. Круглолицый брюнет. У него был вид аристократа. Он часто приносил мне в подарок очень редкие книги. Был компанейский, обаятельный, пользовался успехом у женщин. Московский сын очень любил его. А жили Шиваровы, как и мы, – на Арбате, рядом.
Николай Христофорович уже был осужден, уже отбывал наказание… однажды в дом к нам постучались… Вошла женщина, как потом выяснилось, вольнонаемная из лагеря. Она вручила матери письмо от Шиварова. На конверте было написано: «Второй переулок налево, второй дом от угла, войти во двор, направо в углу подъезд, 6 этаж, налево в углу дверь». Здесь же, на конверте, нарисован план. Найти легко, если знать одно – речь об Арбате. Это, видимо, женщина должна была держать в уме.
Письмо Шиварова сохранилось.
Помните, о чем просил его бывший подследственный, несчастный, беспомощный Мандельштам в своей единственной весточке, которую удалось передать родным? «Здоровье очень слабое. Истощен до крайности, исхудал, неузнаваем почти, но посылать вещи, продукты и деньги – не знаю, есть ли смысл. Попробуй все-таки. Очень мерзну без вещей».
О чем же просит теперь Николай Христофорович?
«Купите для меня сотню хороших папирос, немного сладкого – ох, шоколаду бы, а? – пару носков любого качества, любого же качества (но не любой расцветки, предпочтительно голубой или серой), сорочку № 42/43, два–три десятка лезвий (это в зону-то! – Авт.) для безоп‹асной› бритвы, мыльного порошку, 1–2 к‹уска› туалетного мыла и наконец – книги».
Да это же письмо аристократа из санатория! И денег у Шиварова в лагере оказалось предостаточно, и связь с волей налажена отменно. Даже секреты от жены – санаторно-курортные.
«При этом спроси у Люси, нет ли у нее что-нибудь из этих вещей, заготовленных для меня, однако, во-первых, – не упоминая ничего о сорочке, шоколаде и папиросах, и, во-вторых, – предупредив ее, что посылку вообще не возьмут, и внушив ей, что почта не намерена возобновлять прием посылок в наши края. Мне же известно, что с 15.III. прием посылок должен быть возобновлен; тебе это сообщаю, потому что буде предъявительница откажется взять всё, я сообщу тебе адрес, по которому ты мог бы послать то, что можно отложить. ‹…› Нельзя откладывать ‹…› прежде всего ответ Люси и у нее же полученный люминал – как можно больше».
Далее, судя по всему, опытный Шиваров вынашивает какие-то замыслы относительно следственных органов, дает жене инструкции: «Люси скажи, что она должна ответить на все мои вопросы и так, как я просил ее, и если она не доверяет, пусть прошьет или тщательно заклеит письмо. Но пусть при этом не забудет о люминале, я очень часто зло, подолгу мучаюсь».
Вторично напоминает о люминале, видимо, зло чрезвычайно мучает, душит его.
«Предъявительница вручит тебе 30 или 50 р. В записке на ‹имя› Люси я прошу ее вручить тебе еще 50 р., но ты не ограничивай объем закупки этой суммой, а возьми всё что можно и получше. Предъявительница будет вполне удовлетворена и даже рада будет выполнить твое поручение, если ты ей обещаешь и достанешь «Фиесту» Хемингуэя (мне бы очень хотелось, кстати, «Зр‹елые› годы Г‹енриха› IV», одну-две франц‹узских› книжек, предпочтительно стариков и недавно вышедшее пособие ‹по› изуч‹ению› фр‹анцузского› языка для средней школы).
На этом кончаются мои просьбы.
Вандыш. 22.3.40». [145]
А в июне 1940 года Галина Катанян получает с оказией от него письмо, можно сказать, с того света (« Маленький листочек, мелкий, изящный почерк Николая»). Вот его текст:
...
Галюша, мой последний день на исходе. И я думаю о тех, кого помянул бы в своей последней молитве, если бы у меня был хоть какой-нибудь божишко.
Я думаю и о Вас – забывающей, почти забывшей меня.
И, как всегда, я обращаюсь к Вам с просьбой. И даже с несколькими.
Во-первых, приложенное письмо передать Люси.
Во-вторых, возможно, что через 3–4 недели Вам напишут, будут интересоваться моей судьбой. Расскажите или напишите – что, мол, известно очень немногое: учинил кражу со взломом, достал яд, и только. Остального-то и я не знаю. Кражу со взломом пришлось учинить, чтоб не подводить врача, выписавшую люминал (Бочкову), которым первоначально намеревался воспользоваться.
Хотя бы был гнусный, осенний какой-нибудь день, а то белая ночь. Из-за одной такой ночи стоило бы жить. Но не надо жалких слов и восклицаний, правда. Раз не дают жить, так не будем и существовать.
Если остался кто-либо поминающий меня добрым словом, – прощальный привет.
Нежнейше обнимаю Вас
Николай.
3.VI.40. Вандыш [146]
Тут тоже многое напрашивается на анализ – и «божишко», и названная по имени, – то есть машинально заложенная, – врач Бочкова, выписавшая самоубийце орудие суицида.
Определением Военного трибунала Московского военного округа от 27 июня 1957 года приговор, вынесенный в свое время Шиварову, был отменен за отсутствием состава преступления, а самого его реабилитировали! Шпионом, конечно же, он не был, но разве не был и не остался он навсегда преступником другого рода – непосредственным и беспощадным палачом русской литературы?..
3 «О собеседнике»
…Вернемся к дуэту О.М. и Шиварова в тиши лубянского кабинета.
Известно, что О.М. как бы готовил себя к такого рода ситуациям. Веселые игры в «следователя и подследственного» в 1928 году, что вели друг с другом в ялтинском пансиончике знакомый чекист Аркадий Фурманов и оставшийся неизвестным нэпман [147] , были жутковатым, но явно небесполезным для каждого советского человека тренингом: арестовать-то могли каждого и в любой момент!
И уж тем более на каждого собирались и сводились оперативные (агентурные) сведения. В том числе и на О.М., – и с ними, надо полагать, Шиваров тоже был ознакомлен.
Заглянем ему через плечо – благо, недавняя шальная публикация Алексея Береловича вынесла на свет божий одну из таких оперативок. Она датируется 20-ми числами июля 1933 года:
...
На днях возвратился из Крыма О. МАНДЕЛЬШТАМ. Настроение его резко окрасилось в антисоветские тона. Он взвинчен, резок в характеристиках и оценках, явно нетерпим к чужим взглядам. Резко отгородился от соседей, даже окна держит закрытыми, со спущенными занавесками. Его очень угнетают картины голода, виденные в Крыму, а также собственные литературные неудачи: из его книги Гихл собирается изъять даже старые стихи, о его последних работах молчат. Старые его огорчения (побои, травля в связи «с плагиатом») не нашли сочувствия ни в литературных кругах, ни в высоких сферах. МАНДЕЛЬШТАМ собирается вновь писать тов. СТАЛИНУ. Яснее всего его настроение видно из фразы: «Если бы я получил заграничную поездку, я пошел бы на всё, на любой голод, но остался бы там».
Отдельные его высказывания по литературным вопросам были таковы: «Литературы у нас нет, имя литератора стало позорным, писатель стал чиновником, регистратором лжи. “Лит. газета” – это старая проститутка – права в одном: отрицает у нас литературу». В каждом номере вопль, что литература отстает, не перестроилась и проч. Писатели жаждут не успеха, а того, чтобы их Ворошилов вешал на стенку, как художников (теперь вообще понятие лит. успеха – нонсенс, ибо нет общества). Коснувшись вопроса о том, что на художественной выставке «за 15 лет» [148] висят «дрянные» пейзажи Бухарина, Мандельштам заявляет: «Ну что же, читали мы стихи Луначарского, скоро, наверное, услышим рапсодии Крупской».
По поводу статьи Горького [149] МАНДЕЛЬШТАМ сказал: «Горький человек низколобый, с интеллектом низшего типа, но в этих рамках – крупный и иногда может сказать правду. Его статья – это оглушительная оплеуха по литературе и литераторам».
МАНДЕЛЬШТАМ передавал свой разговор с Андреем Белым в Коктебеле.
М.: «Зачем Вы пишете такие статьи, как о Санникове и Гладкове? Ведь Вам приходится работать, как обогатительная фабрика» [150] .
Б.: «Ну что делать. Мою книгу о формировании психики человека никто не печатает, денег не платят, а за эту дрянь дают тысячу рублей». [151]
В этом донесении интересно всё, в особенности указание на намерение вновь(!) обратиться с письмом к Сталину, но обращает на себя внимание еще и превосходная осведомленность информатора, явно принадлежащего к близкому кругу мандельштамовских знакомых или даже друзей…
Что касается «картин голода», то О.М. был не всегда неосторожен и иные разговоры о раскулачивании – особенно из уст малознакомых людей – воспринимал как провокацию. Именно так можно интерпретировать рассказ М.Д. Вольпина о знакомстве с О.М. в 30-х годах, после голода, в присутствии Ю. Олеши. Вольпин стал возмущаться всеобщим равнодушием к крестьянскому горю и равнодушием писателей друг к другу, в частности, он призывал ходить на вокзалы и подавать голодающим беженцам милостыню. О.М., явно не желавший развивать эту тему с малознакомым человеком, срезал его так: «Ну, знаете. Вы не замечаете бронзового профиля Истории» [152]
Итак, 18 мая – назавтра после ареста – первый допрос. О.М. познакомился со своим следователем, упорно называвшим его Осипом «Емильевичем».
Соотношение между ходом и содержанием разговора при допросе и тем, что остается в протоколе допроса на бумаге, тоже неоднозначно. Что попадет в протокол и что не попадет, решал только следователь.
Зря напрягались Фурманов-младший с нэпманом: его уроки не пошли Мандельштаму впрок. Отдавая дань «уважения», то бишь страха, организации, в стенах которой он вдруг оказался, О.М. явно решил со следствием сотрудничать. На вопрос об имущественном положении до революции и после, в том числе и о положении его родственников, он, не таясь, признался даже в том, о чем раньше не распространялся – о небольшом отцовском кожевенном заводике перед революцией.
По «существу дела» произошло немногое, зато самое главное: не отпираясь, О.М. признал факт написания «эпиграммы» (тут же переквалифицированной следователем в «антисоветский пасквиль») и записал ее своей рукой (позднее он еще раз продиктовал следователю ее текст). Он сообщил, когда она была написана, и даже (судя по протоколу – не слишком запираясь) перечислил имена тех, кто ее слышал, – жены, среднего брата, брата жены, Эммы Герштейн, Анны Ахматовой и ее сына Льва, Бориса Кузина и того самого Давида Бродского. Других имен он не назвал, и, возможно, отправляя О.М. в камеру, Шиваров потребовал от него хорошенько напрячь свою память и вспомнить назавтра других.
И О.М. это сделал. Назавтра, когда допрос продолжился, О.М. попросил… вычеркнуть из списка Бродского! Почему? Да скорее всего потому, что стихов этих он Бродскому не читал, хотя и был на него зол, полагаючи, как и Н.М., что неспроста он пришел к нему именно накануне ареста. Зато назвал два новых имени – Владимира Нарбута и Марии Петровых, «мастерицы виноватых взоров».
Почему? Думаю, что он пришел к выводу (или его убедил в этом следователь), что эти двое следствием уже раскрыты. Более того, Шиваров небрежно отозвался о Петровых: «А, театралочка», – что еще более насторожило поэта [153] . Ведь она была единственной, кто запомнил и записал это стихотворение с голоса! [154] Не назвать имя «информатора» было бы очень глупо, – а на кого же как не на нее падало такое подозрение? [155]И не отсюда ли эти строки, посвященные ей:
Твоим узким плечам под бичами краснеть,
Под бичами краснеть, на морозе гореть.
Твоим детским рукам утюги поднимать,
Утюги поднимать да веревки вязать.
Твоим нежным ногам по стеклу босиком,
По стеклу босиком, да кровавым песком.
Ну, а мне за тебя черной свечкой гореть,
Черной свечкой гореть да молиться не сметь.
Неизгладимая нота обоюдоострой вины и горечь упрека так и рвутся из этих стихов [156] !..
Но не исключен и такой вариант, снимающий тяжесть подозрения именно с Петровых: никакой эпиграммы на Сталина у следствия не было, кто-то донес о ней в общих чертах, и Шиваров – впервые и не без изумления – услышал ее из уст самого автора. Никакого другого списка этой эпиграммы, кроме авторского и шиваровского, в следственном деле нет. Сама Мария Сергеевна, по словам ее дочери, категорически отрицала то, что ей вменяла в вину Н.М. – самый факт записи этого стихотворения, лишь прочитанного ей вслух [157] .Однако записанный при жизни автора – и, видимо, тайно, с голоса и по памяти – список эпиграммы – всё же существует! Его записал Кузин, и до самого последнего времени об этом мало кто знал [158] . В пользу аутентичности этого текста говорят как его совпадения, так и расхождения с авторской версией, записанной на Лубянке:
Мы живем, под собою не чуя страны,
Наши речи на[159] десять шагов не слышны
А коль[160] хватит на полразговорца,
То[161] припомнят кремлевского горца.
Его пальцы, как [толстые] красные[162] черви, жирны,
А[163] слова, как пудовые гири, верны,
Тараканьи сверкают[164] глазища
И [сверкают] сияют его голенища.
А кругом[165] [н]его сброд тонкошеих вождей,
Он играет услугами полулюдей —
Кто визжит[166] , кто мяучит, кто хнычет
Он один лишь бабачит и тычет.
Как подкову дарит за указом указ
Кому в [грудь] бок, кому в пах[167] , кому в бровь, кому в глаз
Что ни казнь у него, то малина
И широкая грудь осетина.
Но вернемся к девяти (уже без Бродского) названным О.М. слушателям рокового стихотворения. Из них позднее будет арестован каждый третий – Владимир Нарбут (26 октября 1936 [168] ), Борис Кузин (дважды – в 1932 и 1935 гг., после чего просидел еще 16 лет в Шортанды) и Лев Гумилев (он сидел даже трижды – в 1935, 1938-1942 и 1949-1956 гг. [169] ). И как минимум одному из них – Льву Гумилеву – мандельштамовские слова даже аукнулись (правда, только в следующую – третью по счету – посадку): именно ему, по словам Ахматовой, показания О.М. чуть ли не предъявляли на допросах, но именно он счел поведение О.М. в целом безукоризненным! [170]
Существенно, что Мандельштам назвал не всех слушателей. В него между тем определенно входили москвичи Б. Пастернак, Г. Шенгели, В. Шкловский, С. Липкин, Н. Грин, С. Клычков, Н. Харджиев, А. Осмеркин, А. Тышлер и Л. Длигач (О.М. прочел им свою эпиграмму вместе [171] ), В. Шкловская-Корди [172] и Н. Манухина-Шенгели [173] , а также ленинградцы В. Стенич и Б. Лившиц, упоминавшие об эпиграмме О.М. на собственных допросах. Кроме того, из материалов дела Л.Н.Гумилева 1935 года следует, что Ахматова и он сам читали эти стихи Н.Пунину, Л.Гинзбург, а также Бориной и Аникеевой [174] . Тех, кому О.М. или Н.М. прочли эти стихи уже после его ареста, как, например, М.Л. Винавера, мы не учитываем [175] .
Почему же О.М. не назвал всех этих людей, в том числе Длигача, «погрешить» на которого, судя по рассказу Н.М., было бы проще всего?..
Потому, думаю, что сам он в тюрьме даже не сомневался в том, что источник беды – именно Петровых. Но позднее он явно переменил мнение: об этом у него был разговор с Ахматовой в Воронеже.А когда бы не так – не было бы, конечно, между Петровых и Ахматовой той многолетней и ничем не омраченной дружбы, какая между ними была [176] .