Текст книги "У самой Волги"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Нилин Павел
У самой Волги
Павел Нилин
У самой Волги
Все эти дни бабушка Надя то и дело выбегала на шоссе и, часами простаивая на пронзительном ветру, все ждала, не появится ли та машина. Но машины шли и шли, тысячи машин проходили мимо, а той, главной, на которой должен был приехать Петя, не было.
Наконец, однажды утром, когда бабушка снова собралась на шоссе и суетливо искала варежки, кои опять куда-то затащил котенок, дедушка Ерофей Кузьмич сказал:
– Сядь! Ты чего, простудиться хочешь? Когда приедет, тогда и приедет. А бегать взад-вперед не надо. Не молоденькая.
И бабушка покорилась, присела, стала расстегивать шубейку.
И вот только она раскуталась и сняла пуховый платок, на тропинке, ведущей к их домику, среди белоснежных сугробов, появился молодой человек в черной шинели, подпоясанной ремнем с блестящей пряжкой, и в черном же, не по сезону легком картузе. В одной руке он нес чемодан, а другой все время притрагивался к ушам, желая, должно быть, защитить их от ветра.
Дедушка, выглянув в окно, внимательно посмотрел на паренька, однако с места не сдвинулся и бабушке ничего не сказал. Мало ли тут всякого народа появилось в последнее время! Идут и едут тысячи людей. Дело-то вон какое громадное развивается!
В дверь постучали. Бабушка кинулась открывать и в ту же секунду отпрянула, увидев в облаке морозного пара незнакомого молодого человека.
– Полыхаевы тут живут? – спросил молодой человек.
– Петенька! – закричала бабушка и заплакала, засуетилась. – Петенька... Анфисины глаза... Как есть Анфисины...
Помогая внуку раздеваться, снимая с него холодную шинель, она нашла еще, что рот и нос у него отцовский, Васин, и, целуя его в горящие с мороза щеки, продолжала плакать.
А дедушка Ерофей Кузьмич только сказал, чуть нахмурившись:
– Чего это в картузе-то щеголяешь по такой погоде? Шапки-то нету, что ли? Пропил?
– Что вы, дедушка, я и непьющий вовсе! – улыбнулся Петя. – В фуражке я привык при всякой погоде. Волосы, говорят, лучше растут, когда зимой ходишь в фуражке. А шапка у меня в чемодане...
– Весь в отца, – уже смеялась, утирая слезы, бабушка. – Вася-то ведь был такой же аккуратист и щеголь. Только глаза Анфисины. Ее глаза... Да ты снимай, скорее снимай сапожки-то! Ведь зазяб, наверно, весь зазяб. – И толкнула внука к табуретке, чтобы помочь ему снять сапоги. – Сапоги-то, смотри, прямо как железные сделались на морозе. В валенках бы надо ходить...
– В сапогах как-то легче, веселей. А валенки у меня к чемодану привязаны, – сказал внук и пошел в шерстяных носках по глянцевитому, охрой покрашенному полу.
Бабушка сейчас же усадила его к жарко натопленной печке и стала собирать на стол всякую еду, приготовленную к приезду внука.
– Мы ведь тебя, Петенька, уже вторую неделю ждем, после письма...
Бабушка хлопотала вокруг стола и торопилась, словно боялась опоздать. "Да уйди ты, дьявол!" – сердилась она на котенка, цеплявшегося за подол.
А дедушка Ерофей Кузьмич молчаливо осматривал внука, не решив еще, должно быть, окончательно, как ему следует относиться к этому, в сущности, мало знакомому пареньку.
– Ведь ты писал, что приедешь к девятнадцатому, а сегодня у нас, гляди, тридцатое, воскресенье, – сказал дедушка и сорвал листок с календаря. Где же это ты задержался так?
– Видите ли, какое дело, – стал, солидно кашлянув в руку, объяснять внук, – я просился, конечно, в Сталинград, и мне выписали документы. А потом, оказывается, сюда уже послали наших учеников. И товарищ Антонов говорит: "Поезжай в Куйбышев. Это, говорит, тоже великая стройка, и разницы я не вижу. Или, если хочешь, пошлем тебя в Среднюю Азию". Я говорю: "Для меня все-таки есть некоторая разница, потому что Сталинград мой город, где я родился, и у меня там были отец и мать". Он говорит: "Ты не разводи тут сентиментальности. Мало ли у кого где родители жили, а сейчас мы действуем по плану. И ты не забывай, что ты комсомолец". Я тогда пошел к товарищу Самсонову. Он вызвал к себе Антонова и сказал: "Надо уважить просьбу товарища Полыхаева, и нечего тут дурака валять! Пусть Полыхаев едет в Сталинград". Из-за этого я и задержался. А специальность у меня получается такая, что я свободно мог поехать и в Куйбышев, и в Среднюю Азию, и куда угодно...
– А какая у тебя специальность?
– Приобретаю специальность по бетону.
Этот ответ понравился дедушке. Не "получил специальность", не "имею специальность", а "приобретаю". Вот именно.
Старый каменщик, сложивший за свою жизнь не один десяток домов, он считал, что настоящую специальность приобретают на протяжении всей жизни.
Внук, похоже, неглупый паренек. И деловой.
Дедушка внимательно осмотрел уже застланный белой скатертью и уставленный закусками стол, заметил бутылку наливки и, как всегда, строго сказал бабушке:
– Ты для чего это, Надея, наливку-то поставила? Кто ее тут пить будет? А? Ты нам лучше белой хотя бы поллитровочку достань... Как мужчинам...
– Пожалуйста, – сказала бабушка. – Но ты ведь, Ерофей Кузьмич, не пьешь, и Петеньке, пожалуй, еще рановато...
– Ничего, – сказал дедушка, – со свиданием можно. И тем более с морозца.
Из угловой комнаты вышли две молоденькие девушки, жилички Полыхаевых. Геодезистки.
Это бабушка их вызвала, чтобы познакомить с внуком.
Здороваясь с ним, одна девушка назвала себя Верой, другая – Галей.
А он, протягивая им руку, назвался солидно, как положено взрослому мужчине, по фамилии:
– Полыхаев.
Не погасла с гибелью на войне двух сыновей фамилия знаменитых каменщиков Полыхаевых. Не погасла и теперь не погаснет, если даже умрет сам Ерофей Кузьмич.
А он помирать пока не собирается. Он еще хочет посмотреть, как все будет дальше развиваться, как построят здесь могучую гидростанцию, как она изменит всю жизнь вокруг, самый климат изменит. Ведь леса тут, говорят, огромные вырастут, благодатные дубравы. Пароходы со всех морей повстречаются в этом порту. И Ерофей Кузьмич с Надеждой Павловной, с бабушкой Надей, может, еще поплывут отсюда на экскурсию в какие-нибудь дальние моря. Все может быть. Только бы войны опять не было. Не нужна она вовсе.
– Так вот, давайте выпьем за тебя, Петра, – как бы заключая свои размышления, сказал дедушка и поднял рюмку. – За тебя и, стало быть, за весь молодой народ, которому доведется жить после нас.
Все чокнулись, выпили и стали сосредоточенно закусывать. Только бабушка ничего не ела и все время, не сводя глаз, смотрела на внука, а по ее порозовевшим щекам катились крупные слезы. Ах, какой большой он вырос, внучек! Ни за что, поди-ка, сейчас ей не поднять его и не протащить на себе хоть два шага, как тащила она его в сорок втором году, осенью, на пристань, на последний пассажирский пароход, уходивший из Сталинграда.
Ужас что творилось тогда в городе! Даже вспомнить страшно. Даже не верится, что все это видели наши глаза. И мы все-таки живем после этого.
Дедушка, тогда еще совсем не старый, работал, как обыкновенно, каменщиком, инструктором каменной кладки, а бабушка была поварихой в детском доме, где при ней в дневное время находился внучек Петя. Когда немцы подошли к Сталинграду, дедушка ушел на строительство оборонительных рубежей, а бабушка помогала эвакуировать ребят из детского дома. Внучка Петю дедушка не велел увозить:
– Пусть пока останется с нами. Может, все обойдется как-нибудь. А потом будет видно...
Внучек Петя сидел дома, под присмотром больной соседки. А жизнь в городе между тем становилась невыносимой. Противник каждый день, каждый час бомбил город. Город горел, как костер. И вот наступил момент, когда и соседка собралась уезжать.
– А вы сумасшедшие люди, – сказала она бабушке. – Зачем вы держите тут дитя и сами рискуете, когда смерть – вот она, перед глазами, и каждый день она может зацепить кого угодно? Ведь, глядите, уже сколько людей погибло...
Из Сталинграда уходил последний пассажирский пароход, на котором отвозили детей. И бабушка решилась своей властью отправить внука.
– Не могу я, – сказала она, – не могу принимать грех на свою душу, если, не дай бог, погибнет мальчик.
И, наскоро снарядив его в дальний путь, повела на пристань.
Однако пройти к пристани было теперь не так-то просто.
По обеим сторонам улицы жарко пылали дома. На мостовую падали обгоревшие бревна, горящие доски, раскаленные куски кровельного железа.
Пока бабушка с внуком прошли два квартала, на ней обгорели платье и косынка. Но бабушка упорно шла вперед. А внучек все время плакал и упирался:
– Не пойду и не пойду! Веди обратно домой, а то я еще сильнее заплачу.
Наконец они прошли пылающие кварталы, выбрались на широкую площадь и стали идти быстрее.
Вдруг бабушка остановилась.
– Батюшки, голубчик ты мой! – сказала она, потрясенная, увидев на площади огромного, покрытого красной кирпичной пылью слона. – И тебя потревожили, бедолагу?
Слон, выгнанный бомбежкой из зоопарка, удивил ее, должно быть, больше, чем пожары.
Внук перестал плакать. Он широко открытыми глазами смотрел на слона, уныло помахивающего хоботом, как пожарным шлангом, и медленно бредущего мимо разрушенных и горящих зданий.
Даже вражеские самолеты, вдруг зашумевшие над площадью, не могли отвлечь внимание мальчика от этого удивительного, истомленного адской жарой пешехода.
– Все-таки пойдем, Петенька, – сказала бабушка. – Пойдем скорее. – И потянула внука за руку.
– Нет, погоди, поглядим на него, – решительно, как взрослый, сказал внук.
– Да ведь убьют же нас, глупенький, сию же минуту убьют! Ты же видишь, вон самолеты германские.
И она показала на небо, затянутое черным дымом. Где-то совсем близко горела нефть.
– Ну и пусть убьют, – сердито сказал Петя. – А мы все равно поглядим.
Тогда бабушка нагнулась, ухватила мальчика за ноги и, взвалив его, как мешок, на плечи, побежала через площадь.
"И откуда силы у меня брались?" – думала она сейчас, сидя за обеденным столом против веселого, до неузнаваемости повзрослевшего молодого человека.
Ей хотелось спросить, помнит ли он того слона. Но она не решалась этими воспоминаниями прерывать оживленный разговор дедушки и внука. Пусть наговорятся, давно не виделись.
А поговорить им есть о чем. Дедушка с удовольствием слушает Петю. И особенно приятно дедушке, что потомок пошел по ихней, полыхаевской стезе: хоть он и не каменщик будет, но все равно строитель. Это дело всегда нужное, золотое дело.
– На плотине, значит, хочешь работать?
– Ну да, – солидно говорит внук. – Бетон будем укладывать. Но сначала я тут буду заниматься на курсах. А потом уже приступлю к работе...
– Это хорошо, – говорит дедушка. – Хорошо, что ты вроде как основатель будешь. Вырастешь окончательно, женишься, пройдешься по плотине, может, уже со своими детьми и скажешь: "Вот, глядите, ребята, эту станцию при мне строили. Я лично участие принимал. А теперь она гремит на весь мир!"
– Я еще, наверно, неженатый буду, когда ее достроят, – улыбается внук и поглядывает искоса, чуть зарумянившись, на молоденьких геодезисток, сидящих тут же за столом.
И геодезистки тоже улыбаются. А бойкая кареглазая Галя, похожая на армянку, напоминает:
– Ведь станцию здесь должны закончить через пять лет. Это, значит, вам, Петя, будет тогда, наверно, двадцать первый год. Или больше?
Петя делает вид, что не слышит вопроса. Он не хочет, чтобы эти девушки знали, сколько ему в точности лет. Он хочет выглядеть взрослее. И, чтобы увести разговор в сторону, он говорит:
– Я прямо с нетерпением ждал, когда меня отправят в Сталинград...
А бабушка, слушая его, все продолжает вспоминать, как он, ее внучек, уезжал из Сталинграда.
Дедушка тогда прибежал на пристань, а пароход уже отошел. Пароход был на середине реки, когда налетели вражеские бомбардировщики и стали бомбить его. Бабушка закрыла лицо руками. А дедушка все смотрел и смотрел на гибнущий, беззащитный пароход, на кипящую вокруг парохода воду, в которой должен был утонуть его единственный внук. Он видел, как от того берега отплыли к пароходу лодки. Но разве спасешь кого-нибудь в этакой беде?
– Утопила мальчика, не послушалась, утопила, – сказал Ерофей Кузьмич.
Но увидев, что бабушка упала на траву и бьется в судорогах, точно хочет закопаться в землю, растерялся страшно.
– Ну, Надея, ну что же теперь делать, Надея? – говорил он, склонившись над ней.
Потом встал, зачерпнул картузом из реки воду с плавающей поверх нефтью и подал ее жене.
– Ну, Надея, ну, опомнись, Надея! Нам не то еще, наверно, придется испытать...
Никогда он не успокаивал ее, никогда не сулил несбыточного. Ни в молодости, когда женился на ней, заняв для свадьбы сапоги у товарища. Ни в старости, когда вдруг тягчайшие беды, порожденные войной, постигли их.
Он поднял с травы жену, еще содрогавшуюся всем телом, и повел домой, поддерживая за плечи, с которых свисали цветастые лохмотья обгоревшего платья.
Она тихо плакала, прижимаясь к нему, и все твердила одно и то же:
– Ты прости меня, Ерофей Кузьмич, не послушалась я тебя, утопила мальчика. Это правильные твои слова – "утопила". Но ведь думалось, сделаю лучше ему. Ведь кругом гляди-ка что творится... Что же дальше-то будет?
– Не знаю я этого, Надея. Ничего я не знаю, – говорил Ерофей Кузьмич. Нам бы только теперь домой добраться, до нашей квартиры, чтобы ты прилегла, отдохнула, капли какие-нибудь приняла. Есть ведь у тебя разные капли... Дальше-то все еще хуже будет... Надо силу беречь...
Однако дойти до дому по прямой дороге было теперь невозможно.
Обе улицы, ведущие от пристани к дому, были завалены горячим камнем обрушившихся домов. Пришлось идти кружным путем.
Пробирались почти до вечера.
А когда пробрались, оказалось, что и пробираться было не к чему.
От огромного пятиэтажного дома остались только две стены, образовавшие угол, в центре которого, на третьем этаже, висела кухонная полка, и на ней позвякивали на ветру две эмалированные кастрюльки.
– Это Завьяловых кастрюльки-то, – узнала бабушка. – Это ихняя квартира была.
– Ну, теперь уж неинтересно, чья она была, – сказал Ерофей Кузьмич. Не в кастрюльках теперь дело и не в квартирах. Хорошо еще, что нас дома не было, а то лежали бы мы вот сейчас под этими кирпичами...
– И уж лучше бы, к одному концу, – вздохнула бабушка Надя.
– Помолчи! – закричал на нее Ерофей Кузьмич. – Ты не сей тут панику! Я совсем не собираюсь помирать. И тебе не велю. Я свое еще не отжил, что мне положено...
– Но куда же мы теперь пойдем с тобой? – робко спросила жена. И, не получив ответа, еще более робко упрекнула мужа: – Все упрямство твое, Ерофей Кузьмич! Ведь два раза приходил Златогоров из конторы, звал нас в эвакуацию ехать. А теперь, наверно, и контора уехала...
Ерофей Кузьмич молчал. Он задумчиво смотрел на развалины огромного дома, в стены которого еще лет шесть назад укладывал кирпичи.
Здесь, на строительстве, за отличную работу он получил две премии, ему дали в этом доме квартиру, большую и светлую, в которой разместилась вся его семья.
И вот нет больше ни квартиры, ни дома, ни семьи. Еще месяц назад пришли бумаги о гибели двух сыновей, а невестка, пошедшая на войну добровольно вместе с мужем, пропала без вести. Что же дальше-то будет? А?..
Вспомнив сейчас то грозное время, бабушка снова почувствовала едкий запах гари, снова горячий воздух сдавил ей сердце, и она опять обмерла, как тогда, на развалинах.
– Чайку нам налей, Надея. Чайку, говорю, – повторил Ерофей Кузьмич и потрогал бабушку за руку, точно желая ее разбудить.
– Ах, чайку? Сейчас, – сказала бабушка и потянулась к самовару.
А дедушка, подмигнув жиличкам и внуку, засмеялся:
– Захмелела бабушка-то. От одной рюмки захмелела...
– И правда, с вами захмелеешь, – улыбнулась бабушка, как бы очнувшись от воспоминаний.
– Ну и вот, – продолжал Ерофей Кузьмич, – напьемся мы сейчас чаю, Петра, и пойдем на строительство. Поглядишь, что у нас тут делается.
– Да зачем же вы сейчас-то пойдете? – возразила бабушка. – Я хочу еще на внучка посмотреть. И пусть он сам тут оглядится. Вот с барышнями побеседует, отогреется. Я ему домик наш покажу...
– Что же он, домиков таких не видывал, что ли? – сказал дедушка. – Он для дела приехал, он и должен поглядеть на дело.
– Успеет еще, наглядится, – не сдавалась бабушка. – Ведь домик этот, Петенька, мы сами построили с дедушкой. Это первый новый домик был в поселке. Ведь все было свалено, разрушено. Мы с дедушкой тут в блиндаже под горой жили. Дедушка контуженый был...
– Ну, опять завела! – поморщился Ерофей Кузьмич.
А бабушке хотелось сейчас же, не откладывая, рассказать, как они тогда, в ту тяжелую осень, поздней ночью, ушли от развалин своего дома, как их приняли ночью же в райсовете, который переехал из разрушенного дома под дамбу, как их определили на работу.
Работа тогда в городе была особая, печальная. Надо было трупы убирать, хоронить. Надо было улицы расчищать от завалов. Ведь ни пройти, ни проехать было нельзя. Каждый день горели и падали дома. Надо было пожары тушить.
Потом бабушку взяли поварихой в подземный госпиталь, а дедушка там же определился санитаром.
А когда противник разбомбил этот госпиталь, бабушка уже в другом месте устроилась прачкой. Она стирала солдатское белье, а дедушка помогал ей, добывал воду.
Это сейчас ее легко добывать. Вот она, вода, против окон. Бери ведро и иди по воду.
А тогда надо было действовать ползком, под проливным огнем со всех сторон, и хитрить по-всячески, чтобы на глазах у противника подступиться к Волге. Налил в ушат воды, встал на четвереньки и потащил его на санках за собой. А пули то и дело попадают в ушат и, того гляди, попадут в тебя. И попадали – у дедушки плечо и рука перебиты пулями. Да что там говорить, хватили горюшка...
Бабушка вздохнула.
– Чего ты вздыхаешь? – сказал Ерофей Кузьмич. – Надо не вздыхать, а радоваться, что такое пережили и опять дальше живем. И еще как! Может, ты жалеешь, что мы не уехали тогда отсюда, из Сталинграда?
– Не жалею я об этом нисколечко, – сказала бабушка. – Я только удивляюсь, как мы выжили. Ведь сколько народу на наших глазах погибло! Ведь железо и то горит на огне и ломается. Камень и тот не выдерживает. А мы...
– Гордость в тебе непомерная, – улыбнулся дедушка. – Самолюбие в тебе очень крепкое. Тебя послушает кто со стороны, так может подумать, что это ты сама и Сталинград отстояла...
– Не сама, но со всеми тут была и действовала, – сказала бабушка. – И этого у меня никто не отнимет.
– Ну, это правильно, – согласился Ерофей Кузьмич. – Но только вздыхать не надо. Я этого больше всего не люблю, когда попусту, беспричинно вздыхают. К нам вон внук приехал, и ему интересно что-нибудь новенькое послушать...
– Напротив, я хотел, спросить, как вы жили, – сказал Петя. – Я ведь только по книгам знаю, какая была Сталинградская битва. В кино это видел. А вы тут, можно сказать, участвовали...
– Конечно, можно сказать, участвовали. Все делалось на наших глазах, оживилась бабушка. – А что делалось, это сейчас даже пересказать невозможно. И я сама удивляюсь. Я так, наверно, и помру удивленная. Ведь чуть не все сто дней мы тут ползком передвигались. Все ползком, ползком, на четвереньках, чтобы уберечь себя от какой-нибудь пули, или от осколка, или еще от чего. Из окопа в окоп, из трубы в трубу, из подвала в подвал, из блиндажа в блиндаж, все ползком. Так и переползли взад-вперед весь наш город. А потом уж вот сюда выползли, в этот поселок, к самой Волге. Уже бои кончились, а мы все в блиндаже жили. Жить-то было негде. Даже коробок от домов не осталось. Один битый, горелый кирпич. Дедушка лежит в блиндаже контуженый, а я около него хлопочу, как умею, вроде медицинской сестры милосердия.
– Ты уж слишком много на себя берешь, – заметил дедушка. И передразнил: – Вроде медицинской сестры! Вон куда хватила...
– Ну, или вроде санитарки, – поправилась бабушка. – Это мне все равно, вроде кого. Важно, что я за тобой неотступно ходила. А тут вдруг приезжает Иван Федорович Чалов, известный нам инженер. "Мы, говорит, сейчас срочно завод будем восстанавливать, тракторный, "Эстезе". А чего же там восстанавливать, когда от завода почти что ничего не осталось? Один памятник стоит у бывших заводских ворот, тоже во многих местах пробитый пулями. Но Иван Федорович Чалов говорит: "Разбиваем вокруг завода брезентовые палатки для рабочих, и я хотел бы, чтобы вы тоже приняли участие в восстановлении". Это говорил он, конечно, не мне, а Ерофею Кузьмичу, как бывшему каменщику. Но Ерофей Кузьмич лежал еле живой, одна кожа да кости. И я сама уже считала, что каменщик из него больше никогда не получится. Он не то что камень не мог бы поднять, но даже по малой надобности не мог выйти из блиндажа. А вокруг холод был ужасный. И питания, конечно, никакого не было, потому что до этого мы питались кое-как, все время от военных; а бои уже кончились, и военные, обыкновенно, проехали дальше, – на Берлин или куда их направили. Но тут нас вскорости разыскала женщина из райсовета, которая обходила все блиндажи, и сказала, что поставит нас сейчас же на питание, выдаст карточки и пришлет доктора. Все как она говорила, так и сделалось. И когда к нам пришел Иван Федорович Чалов, я уже могла угостить его чаем с сахаром, а он принес с собой водку и колбасу. А у меня еще были картошка и лук...
– Видишь, как она все сосчитала и помнит, у кого что было, – подмигнув внуку, засмеялся Ерофей Кузьмич. – Ох, и экономистка! Она из чижика пуд сала натопит.
– Ты меня не перебивай, – попросила бабушка. – Я по порядку все вспоминаю, раз человек просит рассказать, как мы тут жили. И вот сидим мы в блиндаже, пьем чай, и вдруг Иван Федорович Чалов говорит: "А я, между прочим, вашего Петю недавно на Урале видел". Я спрашиваю: "Какого Петю?" Потому что мы уж с дедушкой, после того как на наших глазах утонул тот пароход, не надеялись увидеть тебя в живых. А Иван Федорович говорит: "Как какого Петю? Обыкновенного, вашего внука Петю. Он с моим сынком Гришей в одном детском доме находился, а сейчас учится в школе". Тут я сразу записала твой точный адрес, где ты находишься, и отправила тебе письмо. Но почти год никакого ответа не было, хотя я писем пять еще написала. А дедушка Ерофей Кузьмич, прямо на удивление всем, начал поправляться. И вскорости поступил на работу – правда, не на тракторный, потому что далеко было туда ездить и помещений для жилья там еще не было, кроме палаток, а здесь же, в поселке, в стройконтору...
– Ее уж тут давно нету, этой стройконторы, – сказал Ерофей Кузьмич. И показал в окно: – Она вон где была. А теперь наши барышни, – он кивнул на жиличек-геодезисток, – свою контору там открыли. И буровые мастера тоже там помещаются. Здесь ведь все теперь по-другому будет, не так, как поначалу замышлялось. Гидростанция тут все по-новому произведет. Ведь плотина – она чуть в стороне отсюда начнется...
– Я знаю, – сказал Петя. – Я это видел на чертеже...
А бабушка обидчиво сказала:
– Если хочешь, Ерофей Кузьмич, сам рассказывай." Я помолчу. Я не обидчивая...
– Нет, уж лучше ты сама. У тебя хорошо получается, – похвалил дедушка и улыбнулся. – Может, ты впоследствии книгу обо всем этом составишь...
– Книгу я составлять не буду, – сказала бабушка, – а что помню, могу рассказать. Ведь этот блиндаж, Петенька, где мы жили, он тут совсем недалеко, его только под снегом сейчас видать. И вот один раз ночью, когда мы после боев еще жили в блиндаже, у Ерофея Кузьмича опять заболело плечо. Он, конечно, не может уснуть, ворочается и все что-то такое ворчит. Я проснулась, спрашиваю: "Что это ты опять ворчишь, Ерофей Кузьмич?" А он говорит: "Не ворчу, а думаю: как же это все странно получается? Я, например, каменщик, а живу в блиндаже. Неужели сам себе дом сложить не могу? Неужели вот так все буду ждать у моря погоды?" Я ему говорю: "Но ведь скоро нам, наверно, дадут квартиру". Он говорит: "Мало что дадут. Надо самим об себе подумать. Надо, напротив, даже другим пример показать". И вскорости утром, как раз вот также в воскресенье, он выходит из блиндажа и подает мне команду идти за ним. Я, конечно, иду, хотя еще не догадываюсь, куда и зачем. Прошли мы этак с километр расстояния, вдруг он останавливается и говорит: "Вот на этом месте мы поставим домик, и с нас начнется вся улица". А улица, я же говорю, вся лежала в развалинах, один битый, горелый кирпич. Но Ерофея Кузьмича переупрямить нельзя. Раз он забил себе в голову идею, значит, он уже не отступится. На другой же день он пошел в райсовет, написал заявление. И я смотрю, приходит к нам в блиндаж девушка-техник. "У райсовета, говорит, против вашего дома возражений нету, но мы только удивляемся в райсовете, что вы, такие в общем пожилые люди, беретесь за такое дело. Однако, говорит, райсовет, чем может, пойдет навстречу..."
– Длинно ты рассказываешь, Надея, – заметил Ерофей Кузьмич. – Очень длинно у тебя получается...
– Но ведь домик-то мы тоже не враз построили, – сказала бабушка. Выводили сначала фундамент. В блиндаже у нас висел фонарь "летучая мышь". Подарил его нам на прощание один сержант-сибиряк, Миша Падерин. И вот, как Ерофей Кузьмич придет с работы из стройконторы, отобедает, поспит часок, сейчас мы берем этот фонарь и идем на свое строительство – Полыхаевстрой. Это так шутейно назвали наш домик в райсовете. Повесим, бывало, фонарь на треногу и копаемся в кирпичах до полной ночи, выбираем целые кирпичи. Копаемся так неделю, вторую – вдруг однажды вечером видим: вокруг загораются такие же, как у нас, фонари. Это, оказывается, другие застройщики появились и тоже, как мы, работают. Матерьял тем более тут же, под руками, – обгорелые кирпичи и балки. И райсовет тоже начал строительство. "Ну, теперь, Надея, выходит, мы вступили в соревнование, говорит мой Ерофей Кузьмич. – Теперь зевать не надо. Интересно, кто скорее построит". А мы и так не зевали. Работали, как говорится, во всю душу.
– Да уж, работали, ничего не скажешь, серьезно, – поддержал дедушка, взглянув на внука. – Работали на полную совесть. Ляжешь после этой работы спать, и все еще тело у тебя ходуном ходит и перед глазами стоят кирпичи, раствор и кирпичи. Я тебя, Надея, – повернулся он к бабушке, – не хотел тогда хвалить за твою работу. Боялся хвалить. Думал, что ты загордишься от похвалы. А сейчас могу сказать: боевая ты женщина, хотя и считаешься старушка. Другим и молодым против тебя не устоять...
Бабушку смутила эта похвала. Она слегка зарумянилась и продолжала рассказывать, уже не глядя на дедушку, называя его по-прежнему официально, по имени-отчеству:
– Ерофей Кузьмич больше всего старался поскорее выложить передний угол дома, с которого улица начинается. И как только мы выложили этот угол, Ерофей Кузьмич сейчас же выстрогал дощечку, раскалил костыль и выжег на дощечке название улицы, какое раньше было, и номер дома – номер один. Дощечку эту он приколотил на угол, полюбовался и мне велел полюбоваться. "Вот, говорит, гляди, Надея! Теперь у нас есть точный адрес. Пиши внуку новое письмо..." Я, конечно, написала.
– Это правильно, – подтвердил дедушка, – она читала мне это письмо. Я только сердился тогда, что она много плачет. Все письмо закапала слезами. Все буквы расплылись, раскисли...
Это замечание бабушка пропустила мимо ушей. Она торопилась досказать, что начала:
– Так вот, строительство наше, этот самый Полыхаевстрой, подходило уже к самому окончанию, когда мы узнали, что недалеко от нас соседи наши, большей частью женщины, строят артелью дом не для себя, а для общественного дела, чтобы разместить в нем сирот, коих тогда собирали по всем блиндажам. Вот тут дедушка Ерофей Кузьмич и задумался. "Нехорошо, говорит, это у нас получается, Надея. Люди стараются для общества, а мы как вроде частники какие, только для себя. Не отдать ли нам и наш домик тоже под детский дом? А?" Я говорю: "Ну что ж, можем отдать. Мы пока и в блиндаже поживем, а дети пусть сюда въедут, тем более у нас свои дети были. Пусть этот дом будет в память наших погибших детей". И тут я, конечно, заплакала. А Ерофей Кузьмич вот этак смотрит на меня, как всегда, подозрительно и говорит: "Очень хитрые твои слезы, Надея. Нехорошие твои слезы. Ты от жадности плачешь. Неохота тебе свой дом отдавать детям, вот ты от этого и плачешь". Тут я ужасно как обиделась и сама пошла в райсовет – заявить, что мы дарим наш домик в пользу детей-сирот. А в райсовете на меня вот так замахали руками. "Что вы, что вы! – говорят. – Зачем нам ваш домик? Это временная мера, что мы тут детский дом для сирот из горелых кирпичей создаем, а вообще-то скоро будут выстроены настоящие дома. Уже отпущены средства". И правда, пока мы строили с дедушкой Ерофеем. Кузьмичом свой домик, тракторный завод уже начал новые тракторы выпускать. И другие наши заводы уже действовали опять на полную мощность, хотя после боев от них тоже только один битый кирпич оставался. Я ведь думала, что я так и умру, не увижу, как опять поднимется наш город Сталинград. А сейчас – пожалуйста, приезжают иностранцы и удивляются. "У нас, говорят, многие города, где прошла война, еще и восстанавливать не собирались. А у вас все идет как в сказке..."
– Ты уж хоть иностранцев не затрагивай, а то никогда не кончишь, улыбнулся Ерофей Кузьмич. – Ты про свой дом начала, а ударилась совершенно в сторону. Будто в газету пишешь. И иностранцев для чего-то приплела.
– Я могу совсем не рассказывать, – снова обиделась бабушка.
– Нет, ты рассказывай, раз начала, но не виляй из стороны в сторону, сказал Ерофей Кузьмич и нахмурился.
Бабушка рассказывала, как, сложив домик, они начали его отделывать, как им отпустили лес, как они сами пилили его, как добывали краску, гвозди, известку, шпингалеты и дверные ручки.
– Ну, это все пустяки, – опять перебил ее Ерофей Кузьмич. – Что мы тут, правда, сделали толково, так это подполье...
Дедушка убрал из-под ног своих половик, ухватился за медное кольцо, врезанное в пол, и без особых усилий поднял квадратную крышку люка.
– Вот оно, подполье, – сказал он, глядя в темную яму. – Я сейчас там свет зажгу. – И потрогал выключатель.
Яма при свете оказалась огромной, облицованной мелкой плиткой.
– Это, конечно, не ахти какое сооружение, – вдруг застеснялся дедушка. – Не Волго-Дон, не гидроузел. Но все-таки кто понимает, поймет. Тут никакая подземная вода не пробьется. Это уж действительно на совесть сделано. У нас тут и картошка, и капуста, и морковь хранится...
– У нас же огородик при доме, – вставила свое слово бабушка. Сейчас-то под снегом, ничего не видать, а весной – красота...
– Красоты особой нету, – сказал Ерофей Кузьмич, – но хорошо, что Волга близко...
– Вот это и нехорошо! – вдруг вздохнула все время молчавшая полная, румяная геодезистка Вера.