Текст книги "Последняя кража"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)
– Знакомств нет. Скучно.
– Каких знакомств?
– Всяких. Человеку для интереса жизни знакомства нужны. Хоть какие-нибудь.
– Это верно, – сказал Подчасов. – Желаешь, я тебя познакомлю с одним человеком?
– Он меня на службу может устроить?
– Свободно.
И Подчасов начал рассказывать о некоем Варове, завхозе института. Парень вполне интеллигентный. Молодой. Хороших родителей.
– Отец его шубную фабрику держал.
– Меня его отец не интересует, – сказал Буршин. – А если он завхоз, это любопытно. Я через него мог бы на службу пройти. Мне давно пора поступить на службу. Считаешь, что он может меня устроить?
– Куда угодно, – сказал Подчасов, смеясь и по-кошачьи сощурив пьяные глаза. – Это такой парень, такой парень...
– Меня дома, наверно, потеряли, – вдруг, как бы встревожившись, сказал Буршин. – Ну, будь здоров, Захарыч. Я к тебе на днях вечерком загляну... Спасибо за угощение. Посидел бы еще, да меня дома ждут...
Но домой он не поехал. Он постоял недолго на Смоленской площади, потом спустился в метро и поехал в Сокольники.
Вечер был холодный, январский. Буршин вышел в Сокольниках, поднял воротник и отправился искать Чичрина.
Память не изменила ему. Он легко отыскал в конце Русаковской улицы маленький, укрытый снегом домик в два окна с покрашенными суриком ставнями, постучал в дверь, и ему открыл сам Чичрин.
Хозяин не узнал гостя. Он долго вглядывался в него. Потом сказал:
– Да это никак ты, Егор Петрович?
– Я, – сказал Буршин.
И хмель, теперь только ударивший в голову, подвел его на этот раз.
Без всякой подготовки, он сразу же изложил Чичрину свое дело, чем привел старика в большое беспокойство.
Чичрин снял очки, похлопал слезящимися глазами и сказал, невесело засмеявшись:
– Ну и шутник ты, Егор Петрович! Да кто же теперь такими делами занимается?
– Кто раньше занимался, тот и теперь занимается! – грубо ответил Буршин. – Ты чего, в партию вступил, что ли?
– Я не вступил, Егор Петрович. Но все-таки... Неудобно как-то. Некрасивая вещь. Я на заводе работаю, в инструментальном, меня в ударники произвели – и я вдруг клешню тебе делаю...
– Какие все сознательные стали! – молвил Буршин сердито. – Да ведь ты, старый черт, этот домик-то на мои деньги поставил, на ворованные деньги! Это ты как считаешь?
– Мало что, – сказал старик. – Мало что. – И внезапно плачущим голосом попросил: – Уволь меня, Егор Петрович, пожалей меня, старика...
– Ну, не хочешь – не надо, – сказал Буршин.
И ушел, не прощаясь.
Всю ночь Буршин не мог уснуть. Ну зачем он сказал старику об этих инструментах? Испугавшись, старик пойдет в уголовный розыск и завалит его.
Надо быть дураком, чтобы без всякой подготовки вовлекать человека в преступление.
Это значит – не жалеть и самого себя.
Но раз сделана глупость, не надо ныть, надо исправить ее немедленно.
Рано утром Буршин опять поехал в Сокольники.
В выходной день Чичрин копался у себя во дворе, выдергивал из-под снега куски обгоревшей жести.
Буршин подошел в нему и, не здороваясь, спросил:
– Это чего будет?
– Да вот бабке кастрюлю хочу починить.
– А как насчет инструментов?
– Я же сказал, Егор Петрович, я не могу...
– Не можешь? Ну, это другое дело. Так бы и сказал сразу: "не могу".
Буршин повернулся, чтобы уйти. Он застегивал крючок у воротника и говорил небрежно, не глядя на Чичрина:
– Мне ведь не надо, чтобы ты мне старую клушку делал. Это старо. Техника вперед идет.
Застегнул воротник, вздохнул.
– Мне надо рычаг с ножом американского типа, два рака: один – ходовой, другой – запасный. И все. Это серьезное дело. Не всякий сделает...
– По чертежам, – сказал старик, – любую вещь можно сделать.
Он сказал это так, между прочим, больше из вежливости, чтобы поддержать разговор.
Но Буршин вынул из пиджачного кармана маленький самодельный чертеж и разложил его на завалинке. Чичрин наклонился над бумагой, вгляделся в пунктиры и черные линии и сказал насмешливо:
– Ну, и что же тут хитрого? Подумаешь, американский тип! Я на заводе и не такие вещи делаю... По сложности...
В Чичрине заговорил мастер.
У мастера этого было самолюбие ребенка. И, может быть, больше из самолюбия, чем из других соображений, он вдруг согласился сделать инструмент.
Даже Буршин не рассчитывал на такой успех.
Чичрин делал инструмент две недели по вечерам, при свете керосиновой лампы. Он делал его, увлекаясь самым процессом работы и радуясь, что избежал конфликта с Буршиным. А то, чего доброго, Буршин рассердился бы, пошел куда следует, заявил, как старик ему раньше раков делал, и старику тогда прямо дорога в тюрьму, за решетку.
Обо всем этом думал старик Чичрин, обтачивая в тисках воровские инструменты. И о старухе своей думал. Как бы она осталась, если б его, например, в тюрьму, не дай бог, посадили? Как бы она осталась?
А Буршин тем временем с помощью Подчасова завязал знакомство с завхозом Варовым. Буршин бывал у него каждый вечер, пил с ним чай и вел философские беседы. Он изучал его.
Изучив же, начал обрабатывать вплотную. Он говорил, что никакой ответственности за соучастие он, Варов, нести не будет. Никто и не догадается даже, что он участвовал.
Да и какое это, в самом деле, участие? Буршин просит за приличное вознаграждение достать ему постоянный пропуск в институт. Только и всего. Все остальное сделает сам Буршин.
Варов хмурил свой узенький, детский лоб и говорил:
– Нет, нет, нет...
Буршин смеялся. Он по-отечески смеялся над неопытным молодым человеком, который упорно отказывается от счастья. Буршин говорил:
– Ну и чудак вы! Вы не завхоз, а трусишка! Ваш папа имел фабрику...
– Откуда вы знаете?
– Я все знаю. Я на три метра вглубь вижу. И вижу, как ваш папа переворачивается сейчас в гробу, недовольный вашим поведением. Ваш папа прожил жизнь в свое удовольствие. Он имел деньги, имел счастье. А вы? Вы говорите, что деньги теперь не нужны. Ну кому вы это говорите?
Варов смущенно молчал.
Буршин пробуждал в нем заглохшую страсть, которая руководила двумя поколениями Варовых.
Наконец Варов сказал:
– Ну хорошо, я попытаюсь...
Назавтра Буршин получил от него долгожданный пропуск.
Варов стал соучастником Буршина. И уж теперь Буршин не просил его, а командовал им, говорил, куда идти, что делать.
Варов беспрекословно исполнял приказания. Он оказался на редкость исполнительным человеком. Он даже точно выяснил, сколько будет денег в институтской кассе в день получки.
Чичрин изготовил инструменты.
Буршин осмотрел их, принял и сказал:
– Ну, а деньги, отец, подожди. У меня сейчас денег нету...
– Это успеется, Егор Петрович, – махнул рукой Чичрин. – Ты посмотри, инструмент-то какой...
– Хороший инструмент, – взвесил на руках тяжелый рычаг Буршин.
Чичрин, счастливый, заулыбался.
– То-то! А ты говоришь – американского типу...
Буршин завернул инструменты в газету, принес их домой и спрятал в чулан. Он боялся, что жена, или дети, или, не дай бог, зять найдут их.
И в то же время он испытывал странное желание показать инструменты сыну.
Иван работал слесарем на военном заводе. Он был слесарем седьмого разряда, хорошим слесарем, как свидетельствовали награды и премии, полученные им.
Буршин хотел бы показать ему инструменты и сказать: "Вот, Ваня. Видишь, работа..."
Буршин хотел похвастать перед сыном чужой работой. Хотя бы чужой работой, если нет своей.
И это понятно. Иван почти каждый день приходил с работы возбужденный, веселый и почти каждый день рассказывал о новых своих успехах. Отцу это было приятно. Отец гордился сыном и завидовал ему. Он завидовал и жене, и дочери, и зятю, которые, возвращаясь домой, обязательно рассказывали что-нибудь о своих делах. И дела волновали их. Они могли бесконечно говорить о своих делах.
А Буршину не о чем было говорить. Не мог же он посвящать семью в свои преступные замыслы! Не мог рассказать о своих надеждах. Но ему очень хотелось рассказать что-нибудь о себе, похвастать чем-нибудь реальным.
В семейной жизни тоже надо иметь успех. Буршин этого успеха не имел. И это угнетало его. Угнетало его также сознание, что он ест не свой кусок хлеба, что он не вносит свой пай в общий семейный котел.
Упрямый, уверенный в себе, слегка жестковатый в своих отношениях с соучастниками, дома он превращался в тихого, робкого, незлобивого человека. И по временам ему думалось, что сын, такой активный, полнокровный, здоровый человек, должен презирать его за бездеятельность.
Но сыну казалось, что отец все еще нездоров. Он спрашивал участливо:
– Ну как твое здоровье, папа?
И даже в этом невинном вопросе отцу мерещилась насмешка. Он опускал голову и исподлобья смотрел на сына. И сын исподлобья смотрел на отца. Не сердито, не враждебно, а так просто, по врожденной привычке смотреть исподлобья.
Потом отец говорил:
– Ничего. Подожди. Я поправлюсь. И ты посмотришь, как у меня дела пойдут...
И он нетерпеливо ждал этих хороших дел, этого счастливого времени, когда он будет уравнен во всех правах с семьей – с женой, с дочерью, с сыном, когда он станет таким же, как они, работящим человеком и сможет с таким же азартом рассказывать о своих делах.
Однако прежде всего он считал необходимым вскрыть шкаф. Вскрыть шкаф, взять деньги – и концы в воду.
Операций такого рода он проделал в своей жизни около трехсот. Но эту, последнюю операцию он считал самой серьезной, самой решающей. От нее зависела вся его дальнейшая жизнь.
И он готовился к ней долго и тщательно.
Наконец все было подготовлено.
Буршин вышел из дому поздним вечером, в половине двенадцатого, сел в трамвай и поехал к институту, где находился облюбованный им несгораемый шкаф и где служил его соучастник Варов.
У входа в институт швейцар остановил его, спросил пропуск.
Буршин порылся в карманах, достал красную книжечку и показал швейцару.
Потом он беспрепятственно поднялся на третий этаж и здесь разбудил уборщицу.
– Слушайте, – сказал он уборщице, – я тут, может быть, стучать буду, так вы того... не пугайтесь. Я шкаф починяю...
Уборщица сказал, зевая:
– Пожалуйста, я не пугливая...
И опять легла спать.
А утром несгораемый шкаф в директорском кабинете оказался вскрытым. Из него похищена была крупная сумма денег. Злоумышленник ушел в неизвестном направлении. И метель замела его следы...
Ульян Григорьевич Жур пил чай, как лекарство, страдальчески морщась, и угрюмо смотрел в окно на метель. Был март, первые числа марта. Хлопья снега ложились на переплет окна.
Ульян Григорьевич хандрил. Все-таки ему почти что под пятьдесят. И когда не поспишь трое суток подряд, это чувствуется сразу. В голове шум. Ноги ослабли. Во всем теле глухая боль. Уж не простудился ли?..
Жена спала в соседней комнате, завернувшись в стеганое одеяло. Было слышно жаркое ее дыхание.
Ульян Григорьевич умрет от простуды. Его увезут на кладбище, похоронят и забудут, может быть, на следующий день.
А жена вот так же будет спать до одиннадцати часов, получая приличную пенсию за мужа, который умер, не выспавшись. Ни разу как следует не выспавшись за всю свою длинную жизнь.
Даже в доме отдыха его одолевало беспокойство, и он просыпался раньше всех. Может быть, у него болезнь какая-то особенная, страшная. А полечиться вот некогда. Ну буквально некогда. Все дела, дела, дела...
– Да ну их к черту! – сказал Ульян Григорьевич.
Домработница, стоявшая у стола, вздрогнула.
Ульян Григорьевич, задумчивый, прошелся по комнате. Потом сказал домработнице:
– Даша! Позови мне доктора с Собачьей площадки. У меня, понимаешь, грипп... Без температуры...
– Сейчас, – сказала Даша, вытирая передником руки. – Я сию минуту, Ульян Григорьевич. Только чашки помою.
Зазвонил телефон, Ульян Григорьевич снял трубку.
– Ну, еще чего такое?
– Грабеж, – сказал дежурный.
Ульян Григорьевич рявкнул:
– Машину!
– Пошла к вам, товарищ начальник, – сказал дежурный.
Жур внимательно выслушал подробности, записал адрес, повесил трубку. Потом он, согнувшись, подтянул голенища сапог, протер сапоги до блеска черной бархоткой и, выпрямившись перед зеркалом, критически осмотрел себя. Побриться бы надо...
Он вынул из столика бритву, мыльницу, мыльный порошок, налил в жестяной стаканчик кипятку из самовара и, стоя перед зеркалом, начал бриться. Он брился ровно полторы минуты.
Даша сказала восхищенно, как всегда:
– До чего быстро...
– Привычка, – сказал Жур хвастливо. – Я, брат, человек военный...
И он действительно становился военным в такие минуты. Всякое новое дело возбуждает его и как будто молодит.
Ульян Григорьевич достает из большой коробки десятка два папирос, укладывает их в металлический портсигар. Потом вынимает из заднего кармана брюк маленький браунинг, передергивает его, вгоняет один патрончик в ствол, защелкивает предохранитель и снова засовывает браунинг в задний карман.
Все у него предусмотрено, рассчитано, проверено. Даже в мелочах он ведет себя как профессиональный сыщик. И людям, знающим его, кажется, что он рожден для того, чтобы быть сыщиком.
Ульян Григорьевич, однако, придерживается на этот счет другого мнения. В тысяча девятьсот двадцатом году, весной, когда ему выписывали путевку на работу в уголовный розыск, он сильно волновался. Он говорил, что дело это ему совсем не по душе, что он, собственно говоря, молотобоец, что он всегда любил кузнечное дело и никогда не собирался ловить бандитов или этих самых... как их... ширмачей.
Не считаясь с этим, ему все-таки выписали путевку, и он примирился со своим новым положением. Он успокоился и стал только более угрюмым, "чем был. Никто никогда впоследствии не слышал от него никаких жалоб.
У крыльца загудел автомобиль.
После телефонного звонка прошло шесть минут. Ульян Григорьевич надел пальто, шапку с ушами и вышел на крыльцо.
Даша крикнула:
– А доктор-то как же?
– Завтра, – сказал Ульян Григорьевич, садясь рядом с шофером, и невесело улыбнулся. – Хотел хоть один денек отдохнуть, отоспаться. И не удалось, не вышло...
У большого, ширококрылого, с модными теперь колоннами здания он вылезает из машины и поднимается на третий этаж, где прошлой ночью произошло редчайшее для наших времен преступление.
Подобных преступлений не было в столице почти десять лет.
Ульян Григорьевич здоровается с двумя работниками розыска, приехавшими сюда до него. Потом, сидя на корточках, внимательно осматривает вскрытый шкаф и разглядывает брезент, оставленный вором, странный какой-то буравчик и небольшие клещи.
– Мало, – говорит Ульян Григорьевич. – Мало он оставил... – И хмурит брови. – Это, по-моему, работал опытный медвежатник. Я знаю четырех, которые могли бы так сработать...
И он перечисляет всех четырех.
Один из этой четверки известных медвежатников расстрелян еще десять лет назад. Другой – некий Буршин – много лет назад исчез. Может быть, умер или ушел за границу...
В Москве есть только два бывших высококвалифицированных взломщика, но они давно уже оставили свое ремесло.
Однако кто может поручиться, что это не они взломали шкаф?
Уголовный розыск не имеет права верить на слово. Особенно если есть серьезные подозрения. А против двух бывших взломщиков подозрения были весьма серьезные.
Ульян Григорьевич извлек из архива их фотографии и читал коротенькие справки об их старых делах.
В прошлом это были крупные воры.
В криминалистическом музее выставлены орудия их былого производства. Выставлены были когда-то и портреты с объяснительными надписями и фамилиями.
Но лет десять назад они бросили воровское ремесло и пошли работать. Они стали порядочными людьми. И поэтому их фамилии в криминалистическом музее закрашены, а портреты убраны.
Нельзя человеку, сменившему воровское ремесло на честный труд, напоминать о его прошлом.
Однако у Жура не может быть уверенности, что эти парни, которым нельзя напоминать об их прошлом, сами не вспомнили своей старой профессии. Жур обязан проверить, виновны ли его бывшие клиенты.
Дня четыре он работал с большим напряжением, прежде чем напал на малюсенький след. И еще дня два сомневался: уж так ли важен этот след и стоит ли дальше копаться в порыжевших от времени папках архива старой, царской сыскной полиции, если известно, что люди, на которых могло бы пасть серьезное подозрение, давно умерли, уехали или увезены в специальные лагеря?
Однако, сомневаясь, Жур все-таки продолжал работать, наводить справки и перелистывать архивные дела, в которых были запечатлены деяния высококвалифицированных шнифферов, или, иначе говоря, медвежатников специалистов по вскрытию сейфов и несгораемых шкафов.
У Жура было твердое убеждение, что это "дело" в институте сделал не новичок, не случайный вор, а именно крупный, опытный медвежатник. И Жура поддерживал в этом убеждении старейший работник московского уголовного розыска – Фомичев Виктор Карпович. Он первый назвал фамилию – Буршин.
– Ох, это был мировой гад! – сказал Фомичев.
– Именно был, – невесело улыбнулся Жур. – А где он теперь?
– Это уж надо выяснить, – пожал плечами Фомичев.
Выяснить это было не просто. В адресном столе назвали адреса четырнадцати Буршиных. Трое из них имели одинаковые имена и отчества Егоры Петровичи. Требовалось определить, кто из них еще в старое время занимался взломом несгораемых шкафов.
– Буршин, Буршин... Неужели он где-то сохранился до сих пор? – говорил Жур. – Было у меня еще в Сибири такое дело с сейфами. Тоже был замешан Буршин. Ну да, Буршин. Но что-то тогда не подтвердилось. Отпустили мы его... Мужчина лет за сорок, рыжеватый... Он теперь, пожалуй, старичок...
– Это старичок и работал, – подтвердил Фомичев. – Молодому такое не сделать. Чистая работа. И нахальная. Кожаную перчатку или нарочно бросил, или обронил. А работал все время в перчатках. Следов от пальцев нигде не видать...
И все-таки след от Буршина остался. Остался его, если можно так выразиться, воровской почерк, позволивший Фомичеву вспомнить не кого-нибудь, а именно Буршина. Именно Буршин всегда работал клешней. Для этого требовалась большая физическая сила. Но силу Буршину не надо было занимать. Силы ему еще хватало. А чтобы не напрасно расходовать ее, он с годами все больше удлинял рычаг клешни, применяя, так сказать, механизацию, облегчавшую этот подлый труд.
И вот до тех пор, пока надо было вспарывать и потрошить несгораемый шкаф, Буршин действовал и осмысленно и деловито. В нем проснулась и прежняя энергия и прежняя ярость профессионального вора, сообщающая всем движениям необходимую ловкость, точность и быстроту.
А затем началась цепь нелепых действий, таких нелепых, какие едва ли допустил бы в подобных обстоятельствах и молодой, начинающий, малоопытный ворюга.
Может быть, это произошло оттого, что Буршин растерялся в последний момент, осознав всю степень угрожавшей ему опасности. Ведь это была в самом деле его последняя кража. На нее он сделал самую крупную ставку. И от ее исхода зависела теперь вся его жизнь, весь остаток жизни. Что будет, если его сейчас поймают, разоблачат?
Буршин вышел из института не так бодро, как вошел. Он словно постарел вдруг еще на одно десятилетие. Руки и ноги дрожали, особенно ноги. И он даже присел на мгновение у входа, чтобы унять дрожь. Что он вдруг струсил, что ли?
Инструменты он сложил в зеленую брезентовую сумку, и она висела у него на плече, а деньги были рассованы по карманам и равномерно разложены за пазухой толстовки, подпоясанной ремнем.
Деньги не радовали Буршина.
Впрочем, он и раньше не радовался деньгам. Вернее, не испытывал восторга при виде денег. Только досадовал, когда их в шкафу или в сейфе оказывалось меньше, чем он рассчитывал, приступая к делу.
На этот раз, на взгляд, денег в шкафу было примерно столько, сколько предполагал Варов. И главное – деньги в купюрах крупного достоинства удобно были упакованы в большие пачки. Буршину это понравилось. Он не любил возиться с мелочью.
Все, таким образом, сложилось как будто удачно для Буршина. И все-таки он чем-то был расстроен. Наверно, эта внезапная слабость, стремительно разлившаяся по всему телу, опечалила его. Неужели это старость или сама смерть так близко подступила к нему – и в такой неподходящий момент, когда он несет деньги, которые должны, как он надеялся, изменить всю его жизнь? Неужели уж он такой старый и слабый? Неужели и эти деньги не принесут ему счастья?
Буршин так и не смог унять дрожь в ногах. Они дрожали и подкашивались, когда он вышел на высокое, многоступенчатое крыльцо.
Здесь, у крыльца, он хотел что-то сделать. Что-то важное ему надо было сделать. Но он не мог вспомнить, что, и стал медленно спускаться с крыльца.
Издали у фонаря он увидел Подчасова.
Подчасов, сгорбившись и засунув руки в карманы пальто, ходил взад-вперед.
"Дурак какой! – беззлобно подумал про него Буршин. – Зазяб и не видит, что я вышел. Старый дурак! А вдруг я не окликну его и уйду – он и будет вот эдак до утра тут ходить. Совсем выжил из ума, малохольный".
Буршин спустился с крыльца. И Подчасов сию же минуту приблизился к нему. Но Буршин не движением, а только глазами, строгим взглядом, отогнал его от себя и опять подумал: "Какой дурак! Уже обрадовался. Какая жадность в людях!"
Подчасов подождал Буршина на той стороне улицы. Но Буршин не подошел к нему, побрел по тротуару вдоль многооконного здания, потом направился к замерзшей реке.
Вот тут только он вспомнил, что ему надо было сделать у крыльца. Ему надо было посыпать свои следы нюхательным табаком из пачки, что лежала в боковом кармане пальто. Он специально приготовил эту пачку, чтобы заставить розыскную собаку чихать, когда ее пошлют по его следу. Как же он забыл об этом?.. Он же вчера еще купил эту пачку. И не так просто было ее купить. Почему-то теперь редко продают нюхательный табак. А табак этот очень хорош для посыпки следов. Другая собака так расчихается, что и не захочет дальше идти.
"Хотя все это пустяки, – уныло подумал Буршин. – При чем тут собака? Не в собаках теперь дело. Дело сделано, а как дальше все пойдет, никто этого не знает. И незачем про это думать..."
Тяжелое равнодушие ко всему вдруг окутало мозг Буршина. Он, как пьяный, брел по заснеженному берегу, и мысли его путались, терялись, а слабость все разливалась по телу.
Захотелось закрыть глаза и лечь прямо в снег, в сугроб, зарыть голову. Но он все-таки удержал себя от этого желания и продолжал шагать по берегу, еле передвигая ноги. Какая-то нестерпимая тяжесть давила его. И он не сразу обнаружил эту тяжесть. А когда обнаружил, обозлился. Это, оказалось, ремень от сумки с инструментами режет ему плечо. И груз-то как будто небольшой, а плечо просто отнимается. Ослабел Буршин, сильно ослабел, отбегал, отворовался. А для чего и куда он тащит эти инструменты? – Разве он и дальше собирается вскрывать шкафы?
– Да ну это к черту! – вслух сказал он и, опять оглядевшись, скинул с плеча ремень, так, что сумка с грохотом упала на каменные плиты прибрежного тротуара.
Буршин наклонился над ней и, в последний раз осмотрев инструменты, стал бросать их через парапет на лед реки. Он видел, как, скатываясь по откосу, они прочерчивают тонкий след в снегу. Затем он бросил через парапет и сумку.
Подчасов стоял в нескольких шагах от Буршина и опасливо смотрел на него, как на сумасшедшего. И в самом деле Буршин вел себя как сумасшедший. С чего это все вдруг?
В руках у Буршина остался только длинный рычаг, и он зачем-то долго нес его. Он бросил его в сугроб уже на том берегу, когда перешел мост.
Рычаг этот вскоре нашли сотрудники уголовного розыска. На нем сохранились отпечатки пальцев Буршина. Отпечатки его пальцев сохранились, впрочем, и на других инструментах, также найденных вскоре.
Не было отпечатков только на месте преступления, где Буршин действовал в перчатках и где оставил одну перчатку – то ли по рассеянности, то ли нарочно, чтобы позлить тех, кто поведет по его следу собаку.
Пачка же с нюхательным табаком так и осталась нераспечатанной в кармане у Буршина.
Раньше всего он поехал с Подчасовым на трамвае к Варову в Марьину рощу.
Здесь Буршин аккуратно сосчитал украденные деньги, честно разделил их между участниками, взял свою часть и поручил ее спрятать Подчасову.
У Подчасова же он прожил три дня, не желая впутывать в грязное дело семью в случае каких-нибудь непредвиденных неприятностей. Предвидеть все никак нельзя.
Подчасов служил ему так же, как раньше. Он старался, чтобы гость не чувствовал никаких неудобств за время вынужденного сидения в его квартире. Он сам готовил для него обед, бегал за водкой.
Водки Буршин выпил за эти три дня очень много, но ни разу не был пьян. Водка не могла прекратить напряженной работы его мозга, она только обостряла его мысли.
Буршин обдумывал свое положение. Он даже чертил какие-то каракули на бумаге.
Подчасов ходил на цыпочках.
Вдруг Буршин сказал:
– Ну-ка, дай мне бритву, Захарыч!
Подчасов дал ему бритву.
Буршин побрился и пошел домой.
Домой он пришел очень веселый. Таким веселым дома еще не видели его никогда. Он улыбался, потирал руки, будто собираясь бороться. Потом рассказал, что был за городом, искал работу, встретил старого приятеля и загулял с ним немножко, по-стариковски. Приятель пообещал его устроить бухгалтером на одном подмосковном заводе...
– А мы думали, ты под трамвай попал, – сказала дочка.
– Я-то? – удивился Буршин. И захохотал. – Да разве я могу под трамвай попасть? Вы просто плохо знаете вашего папку! Ваш папка ни в огне не горит, ни в воде не тонет.
– Я хотел уж в милицию заявить, что пропал человек, – сказал сын угрюмо. – Но мама говорит: "Подождем еще денек. Может, он сам объявится или нам сообщат, если что-нибудь серьезное с ним произошло. Всякое ведь теперь бывает..."
– Это хорошо вы сделали, что не заявили, – сказал отец, и лицо его потемнело на мгновение. Но потом он опять стал улыбаться.
На столе весело запел самовар.
Буршину вдруг захотелось купить ребятам торт. Самый большой, самый дорогой. Но он сейчас же раздумал: ребятам покажется подозрительным, что у отца завелись такие деньги. Нет, лучше подождать...
Вот устроится на курсы, скажет, что устроился на работу, и тогда можно будет слегка шикнуть. Бухгалтер имеет право шикнуть. Ведь он получает не только зарплату, но и премии...
Буршин представил себя в роли удачливого бухгалтера.
И весь вечер жил в этой выдуманной роли. Потом лег спать. Во сне он видел большую темную комнату и себя в этой комнате. Он не мог из нее выйти. Шарил по стенам, спотыкался о какие-то брусья, поднимался, падал и опять начинал шарить по стенам.
Наконец кто-то постучал в дверь. Значит, дверь в этой комнате есть. Значит, можно выйти. Буршин обрадовался и пошел на стук. Стучали очень сильно, и он проснулся от сильного стука во сне.
Проснулся и снова услышал стук. Стучали в двери его квартиры.
Буршин встал и в одном белье пошел к двери. Он спросил:
– Кто тут?
Ему ответили:
– Уголовный розыск.
Буршин сказал:
– Одну минутку...
И вернулся в спальню, чтобы одеться. Все спали. Он торопливо надел брюки, толстовку, ботинки и крадучись вышел из спальни в коридор. Все по-прежнему спали. Он сказал еще раз у двери:
– Я сию минутку.
И надел калоши, пальто и кепку.
В тамбуре его ждали два человека. Буршин вышел к ним и негромко, стараясь придать своему голосу твердость, сказал:
– Извините, я не расслышал: вам кого?
– Буршина, – сказал один молодой человек и зажег электрический фонарик. – Мы из уголовного розыска...
– Я Буршин, – сказал Буршин. – Что вам будет угодно?
– Будьте добры, – сказали оба молодых человека почти одновременно и притронулись к его рукавам.
Буршин покорно поднял руки. Его обыскивали. Он говорил растерянно:
– Не понимаю: в чем дело? Я не спросил у вас даже документов.
Документы ему были показаны. Сотрудники розыска вошли в квартиру и начали обыск.
Буршин отдал бы все, чтобы сейчас не зажигали свет в его квартире. Он безропотно пошел бы под расстрел, лишь бы дети не знали о его позоре. Он сделал бы что угодно. Он ведь нарочно оделся и вышел в тамбур, чтобы никто не услышал его разговора с сотрудниками розыска.
А сейчас проснулись все – жена, дети, зять.
В квартире шел обыск. В шкафу звенела посуда, посторонние люди перебирали в сундуке вещи, заглядывали под кровать, перебирали даже землю в большом цветочном вазоне.
Буршин в пальто и в калошах сидел на кровати и мрачно смотрел в пол. Сын подошел к отцу и растерянно спросил:
– Что это такое?
– Это недоразумение, Ваня, – ответил отец, не подымая головы.
Сын удивленно переспросил:
– Недоразумение?
– Вы поедете с нами, – сказали Буршину.
Он, кряхтя, поднялся с кровати и, по-стариковски шлепая калошами, пошел к выходу. Он был растерян. Он был стар. Он был глубоко несчастен.
Но в машине, на свежем воздухе, он вдруг окреп, собрался с мыслями. Перестал на какое-то время быть отцом, который любит своих детей. Снова стал вором-профессионалом, который знает, как вести себя на допросах, и которого ничем не удивишь.
Жур ждал его в уголовном розыске.
Перед Журом на столе лежало несколько фотографий Буршина. Буршин в молодости – в котелке, в красивом костюме, с тросточкой. Буршин в советское время, в годы нэпа, – в котиковой шапке, в длинной дохе.
Жур извлек в эти дни из архива много "дел", в которых были описаны и манера Буршина и его способ вскрывать шкафы.
Это Буршин всегда на месте преступления оставлял какие-то нелепые инструменты, не имеющие никакого отношения к взлому, но нужные, вероятно, для того, чтобы запутать преследователей. И всегда, для особого воровского шика, он любил выкинуть эдакий фортель – посмеяться над сторожем, положить в разрушенный шкаф арбуз, или сайку, или кусок колбасы.
Жур допрашивал его когда-то в Сибири. И вот довелось встретиться во второй раз.
В комнату вошел высокий пожилой человек в мохнатой кепке и в теплом поношенном пальто.
Жур пригласил его сесть.
– Ну-с, Егор Петрович, здравствуйте...
– Здравствуйте, – сказал Буршин и сел.
– Гора с горой, – улыбнулся Жур приветливо, – как говорится, не встречаются, а люди – они обязательно встретятся. Что это вас не видать было, Егор Петрович?
Буршин ответил что-то невнятное, пошевелился на стуле. Потом сказал:
– Закурить разрешите?
Ульян Григорьевич подвинул ему портсигар.
– Курите...
Но Буршин не притронулся к его папиросам, сказал:
– У меня свои...
И вынул из кармана коробку трехрублевых папирос "Дели".
Эти папиросы были единственной покупкой, какую он сделал самостоятельно на украденные деньги.
Из восьмидесяти тысяч он лично истратил всего три рубля.
Жур достал с подоконника бутылку с кефиром, открыл ее, налил в стакан.
Как бы извиняясь, он сказал:
– У меня с желудком что-то такое. Я постоянно в это время кефир пью... А вам, Егор Петрович, чайку заказать?
– Пожалуйста.
– А может, кушать хотите? Бутерброды можно.
– Нет, спасибо, – сказал Буршин, – я ночью ничего не ем. Чаю – это другое дело...