Текст книги "Последняя кража"
Автор книги: Павел Нилин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 4 страниц)
Но он решил вернуться в Советский Союз.
Во что бы то ни стало. Домой, к детям.
До границы он доехал в поезде. А потом, дождавшись ночи, пошел пешком через границу. Пошел через чащу, по кочкам, по зеленеющим мхам болот. На болотах его кусали комары. Заболел лихорадкой.
И когда его поймали на советской границе, он был уже совсем больной. Его лечили. Две недели пролежал в бреду. Потом поправился.
Прекрасное здоровье, унаследованное от предков, пахавших землю и бивших бурый камень на каменоломнях, спасало его не раз.
После суда, определившего, в сущности, не очень строгое наказание, он был переведен в тюрьму, в одну из старых белорусских тюрем, где он уже сидел когда-то, еще в молодости. И если память ему не изменяет, сидел даже вот в этой самой камере. Против окна, на правой стороне, стояли его нары.
Нар теперь нет. Но камера осталась такой же, как была, и такой же "глазок" у двери. Правда, стены наново побелены, и в камере стало как будто светлее, чище, просторнее. Вместо нар койки с матрацами.
Изменения, происшедшие в тюрьме, не удивили и не обрадовали Буршина. Он одобрил, конечно, библиотеку и театр. Эти новшества могли смягчить суровый режим. Но все-таки тюрьма, черт бы ее побрал, заведение не из приятных, и не дай бог в нее попадать. Не дай бог вдыхать этот смрадный, будто настоенный на всех отбросах мира воздух, не поддающийся никакому проветриванию, воздух отчаяния и нищеты.
Особенно тяжело в тюрьме вечером, когда, после одиннадцати, камеру замыкают до утра и ключ курлыкает и визжит в замочной скважине. Очень тяжело в этот момент в тюрьме.
Но в этот же момент уголовники начинают как-то сближаться между собой. Общая участь роднит людей. Они вспоминают о своих "делах", рассказывают друг другу свои истории, и тяжкая тоска рассасывается. Людям становится веселее...
Так было всегда. И, вероятно, сейчас так.
Буршин присел на койку, снял башмаки и, по-калмыцки подогнув ноги, заговорил на чистейшем блатном языке.
В уголовном мире всегда были свои лингвисты, свои филологи, свои хранители чистоты блатного языка. Они возмущались, когда в их присутствии начинающий вор путал дрянной базарный жаргон с истинной блатной музыкой. Это разные вещи.
Буршин говорил на чистейшем блатном языке.
Воры, притихшие, сидели вокруг него на койках. Они, казалось, внимательно слушали его.
Потом кто-то засмеялся. И за ним засмеялись все.
Буршин сконфузился. Он не рассчитывал на такой эффект. Не собирался смешить. Он заговорил на блатном языке, чтобы воры поняли, кто сидит перед ними. Не фрайер какой-нибудь, не рогатая кошка. А получилось наоборот. Воры приняли его за чудака. Не поняли его. И он почувствовал себя одиноким среди воров.
Немного погодя он начал расспрашивать, чем они занимаются. И получил самые разнообразные ответы. Оказывается, они ничем не занимаются. Они не знают своего ремесла. Удалось украсть – украл. Не удалось – попался. Вот и все. Ну, какие это воры! Это не воры, а барахольщики, рвань, дикари какие-то. Нет ни одного порядочного человека, который знал бы в совершенстве ремесло фармазонщика или скокаря, громщика или ширмача. Жалкие люди без профессии...
Буршин молча разделся, спрятал башмаки и одежду под матрац и, по-стариковски кряхтя, уснул. Он совершил непростительную ошибку, заговорив с этой шпаной. Он, высокомерный, уважающий себя, самолюбивый Буршин...
Утром его, сонного, потрогал за теплое плечо румяный парень в матросском тельнике. Буршин заворчал. Парень присел на койку, толкнул его в бок, чтобы подвинулся, и спросил:
– Ты чего, отец, будешь делать?
– Спать, – сказал Буршин.
– Ну-ну... Я тебя серьезно спрашиваю. Я бригадир. Ты чего на воле делал?
Буршин вдруг осердился.
– Уйди! Я тебя...
– Ты глаза протри, – посоветовал парень. – Гляди сюда. Я бригадир. Тебя как человека спрашивают... Чего ты можешь делать?
Буршин притих.
Действительно, что он умеет делать? Он умеет вскрывать несгораемые шкафы и сейфы, умеет заметать следы. Кто понимает – это непростое дело. Он занимается этим делом не один десяток лет. Оно кормит его, это дело. Вернее – кормило. И неплохо.
Но едва ли бригадира удовлетворит упоминание об этом деле. Да и выгодно ли Буршину упоминать? Здесь все равно не поймут его. Никто не встанет со своего места, чтобы добровольно уступить его пахану – мастеру, гроссмейстеру воровского ремесла.
Воры выродились. Они утратили свой язык, свои традиции, свое понятие об этикете. В стране произошли какие-то глубокие и сложные процессы, которых не понимает иностранец Буршин. Но он догадывается о них. Он сбрасывает с койки свои большие ноги в заграничных продранных носках и говорит, зевая:
– Я бухгалтер.
Он говорит это неожиданно для самого себя и слегка бледнеет. Что будет, если его здесь, в тюрьме, назначат бухгалтером? Он осрамит себя в первый же день...
Но бухгалтером его не назначили. Эти должности были уже заняты. Буршина, принимая во внимание его нездоровье и возраст, назначили учетчиком в тюремных мастерских. Однако в камере его прозвали "бухгалтером". Ему кричали теперь: "Эй ты, бухгалтер!.."
И – что делать? – Буршин, гордый, строгий, привыкший к почету в воровской среде, покорно отзывался на эту дурашливую кличку. Он вел себя скромно.
Непосредственным его начальником в тюремных мастерских был Адольф Петрович Жлоц, бывший главный бухгалтер лестреста. Он попал сюда за растрату. Он был такой же заключенный, как Буршин. Но он вел себя солидно. Носил белоснежный крахмальный воротничок и галстук, аккуратно проглаженные брюки и выпуклые в золотой оправе очки. В тюрьме он выполнял обязанности помощника начальника мастерских.
Буршину он чем-то напоминал его старого, теперь покойного учителя знаменитого медвежатника пана Зигмунта Гржезинского. Может быть, такой же склонностью к философичности и таким же стремлением к аккуратности во всем – и в одежде и в поведении.
– Острие свое, – говорил он многозначительно, – закон в нынешнее время направляет в первую очередь не против воров, экспроприирующих частных граждан, не главным образом против этих воров, а против шпионов и разных изменников или тех, которых принимают за шпионов. Лично я или вы с точки зрения нынешней юриспруденции особой опасности не представляем. Поэтому нам дается минимальный срок и шанс на перековку...
Не все, далеко не все было понятно Буршину в рассуждениях Адольфа Петровича Жлоца. Даже несколько утомляла этакая витиеватость его речей, но в то же время и нравилась именно витиеватость и слова "юриспруденция", "экспроприация", "минимальный срок". И сам Жлоц все больше нравился.
Буршин заискивал перед ним.
Заискивал не из холуйства, не из низменных каких-то чувств, а исключительно из уважения. Буршин считал его приличным человеком. И профессию, которую представлял такой почтенный человек, он считал приличной. Он любил говорить: "приличные деньги", "приличное пальто", "приличные люди". Бухгалтер – приличный человек. Это все-таки не дворник какой-нибудь, не трамвайный кондуктор. Это серьезное дело. И нет, пожалуй, ничего обидного в этом прозвище "бухгалтер". Работа учетчика кое в чем походит на работу бухгалтера. И книги такие же под руками.
Буршин постепенно привыкал считать себя бухгалтером.
Человек, привыкший чуть ли не с детства жить двойной жизнью, он легко вживался в любую выдуманную роль. Он когда-то легко вошел в выдуманную роль коммерсанта. Он чувствовал себя коммерсантом. Точно так же он чувствовал себя теперь бухгалтером. Да, он в прошлом бухгалтер. Не шниффер, не медвежатник, а бухгалтер, счетный работник. Понятно?
В тюрьме он ежедневно читал газеты, но из газет было трудно узнать, как живет страна, как живут обыкновенные люди. Больше сообщалось о строительстве, о колхозах, о международных делах.
Международные дела Буршина не интересовали. И колхозы и строительство новых заводов его тоже не могло заинтересовать. В старое время он читал в газетах только отдел "происшествий" и торговые объявления. Теперь ни торговых объявлений, ни "происшествий" в русских газетах не было. Можно было так подумать, что в России уже все настоящие, квалифицированные воры и грабители перевелись. Неужели действительно перевелись?
Вечером однажды Буршина повели вместе с другими заключенными в тюремную баню.
Вымывшись, он долго сидел в предбаннике, ожидая, когда дойдет его очередь на ножницы, чтобы обстричь ногти. До него ножницами пользовался пожилой благообразный мужчина, похожий на дьякона. И с этих ножниц начался у них пространный разговор.
– Значит, прежних строгостей в тюрьмах теперь нет, – сказал Буршин, глядя, как этот благообразный мужчина выстригает перед зеркалом колючие волосы на своих отвислых, будто лопухи, ушах. – Говорят, раньше, при царе, никакие острые предметы в тюрьмах не допускались...
– Кто это говорит? – обернулся к нему благообразный.
– Люди говорят, которые сиживали в тюрьмах, – уклончиво и смущенно ответил Буршин, не желая теперь каждого осведомлять о том, что он тоже сиживал. – А теперь, глядите, арестантам выдают ножницы. Не боятся...
– А чего ж бояться-то? Ведь на время выдают, во временное, так сказать, пользование, только в бане. – Благообразный поднял перед зеркалом нос и стал выстригать из него волосы, испытывая терпение Буршина.
Но Буршину некуда было спешить. Здесь, в предбаннике, было как-то веселее, чем в камере. И он с удовольствием сидел на деревянной лавке, приминая босыми ногами солому, которой устлан цементированный пол в предбаннике.
– Я говорю, это хорошо, что нету прежней строгости, – продолжал поддерживать разговор Буршин. – И воров, видать, в России стало меньше...
– Ты откуда, с луны, что ли, упал? – опять обернулся к нему благообразный.
– Не с луны, а из-за границы, – не обиделся Буршин. – Я приезжий, из-за границы...
– Из-за границы? – удивился собеседник. – Ну, тогда, конечно, тебе всякое может показаться. – И, передав Буршину ножницы, присел с ним рядом. – Из-за границы? Не русский, что ли?
– Нет, нормально русский. Раньше жил в России, даже в Москве. Но давно не был. И на многое удивляюсь. Воров в тюрьме как будто не видать. И строгости особой не заметно...
– Строгость – она, видишь ли, не для того, чтобы ее замечали, а для того, чтобы чувствовали, – нравоучительно произнес благообразный. – И кому она положена, ее очень хорошо сейчас чувствуют. Даже мелкому прихватчику, ежели не первый раз попадается, в нынешнее время запросто дают расстрел. Не больно-то разгуляешься. Это с одной стороны. А с другой... видишь ли, какое дело... смысла сейчас нет воровать...
Буршин улыбнулся.
– Оно и раньше-то не было большого смысла, а воровали все-таки...
– И сейчас воруют, – сказал благообразный. – Очень даже сильно воруют, но, однако же, не так, как раньше. В нынешнее время вору уделяют большое внимание. Его поймают и заставляют перековываться. Если сразу не ухлопают, то заставляют перековываться. И в тюрьмах без толку не держат...
– А как же?
– Вот так же. Забирают воров и сразу скопом после суда везут в лагеря по всей державе, где идет строительство. Если вор с головой и с желанием, он может любую специальность приобресть и очень просто выбиться в люди. Вот, допустим, какую ты желаешь специальность?
– Я бухгалтер, – с достоинством представился Буршин. – Если мне бы предоставили должность...
– Предоставят, – заверил его собеседник. – Очень просто предоставят. Сейчас этих счетных работников готовят повсеместно в самом спешном порядке. Я сам работал кассиром в сапожной артели, но получился у меня небольшой конфуз. Взяли мы с председателем из кассы очень неаккуратно двенадцать тысяч денег. Нас тут же и сцапали. На прошлой неделе мне был суд. Дали по смягченной норме пять лет. Теперь жду, куда меня повезут. Кассиром, наверно, больше не поставят, но что-нибудь такое предложат. Народ сейчас повсеместно нужен. Вон какое идет строительство...
– Значит, вы, я так вас понял, не сильно и переживаете, что сюда попали? – как можно деликатнее спросил Буршин. – Вы говорите, если вор с головой и с желанием, он может даже здесь, как я вас понял, пробиться в люди...
– Это совершенно точно, если ему, конечно, сперва не пробьют его голову. Смотря какая голова и что в ней. Это тоже тут определяют, ухмыльнулся благообразный. – Один и отсюда, из тюрьмы, с деньгами уйдет и даже с большими, – а другой...
– Все вполне понятно, – поклонился Буршин. – Благодарю за разговор...
Этот разговор с вороватым кассиром неожиданно ободрил Буршина и заронил в его сердце большие надежды.
Буршину, в сущности, опять повезло. Особые органы, которым надлежит заниматься проверкой сомнительных личностей, не нашли за ним политических преступлений, опасных для государства. Уголовные же преступления были совершены им внутри страны так давно, что за давностью срока не было законных оснований очень строго наказывать его сейчас. И он два года спустя был выпущен, как говорится, "по чистой", с выдачей нормальных гражданских документов и с небольшим пособием, необходимым для переезда к постоянному месту жительства в Москве.
Из тюрьмы домой он ехал теперь "бухгалтером". На нем была добротная шерстяная толстовка, из тех, что с удовольствием носят пожилые бухгалтеры, хорошие хромовые ботинки и темно-синий, прорезиненный, вполне приличный макинтош.
Все эти вещи он заработал в тюрьме, впервые в жизни честным трудом, работая учетчиком в тюремных мастерских, а потом помощником бригадира.
В Москве стояла теплая, предосенняя погода, когда он вышел из поезда на Белорусском вокзале и деловито зашагал в толпе таких же, как он, приезжих людей. Он только не знал, как ему попасть на Тульскую улицу, какие идут туда трамваи. Милиционер посоветовал ему спуститься в метро. И даже откозырял ему.
На Тульской улице, в Замоскворечье, Буршин без труда отыскал небольшой деревянный дом, в котором жил когда-то, поднялся на ступеньки крыльца и позвонил осторожно.
Навстречу ему вышла высокая девушка, белокурая, стройная, в халате. Она спросила строго:
– Вам кого?
– Буршина Татьяна Федоровна, – сказал смущенно Буршин, – не проживает ли, простите за беспокойство, в этом доме?
– Проживает, – сказала девушка иронически и, улыбаясь, осмотрела его с ног до головы. – Войдите, пожалуйста.
Буршин вошел в полутемный коридор, в тишину старого своего жилища. Он вошел робкий, растерянный. Снял кепку и долго ненужно мял ее в руках.
Никогда в жизни он не был таким растерянным.
Высокий, красивый парень подозрительно посмотрел на него исподлобья. Это был тот самый парень, чей снимок Буршин видел в "Известиях".
– Я ваш папа, – сказал Буршин. И не узнал собственного голоса.
Парень еще более подозрительно посмотрел на него. А девушка, та, что открывала дверь, переспросила:
– Наш папа?
– Да, – сказал Буршин тихо и, увидев вешалку, повесил свою кепку на крюк.
Из комнаты вышла немолодая женщина. Она в нерешительности остановилась против посетителя, всматриваясь в него. Потом просто, как тысячу раз в повестях и романах, бросилась ему на шею и заплакала, тихо всхлипывая.
И этот плач мгновенно поставил все на свои места.
Буршин снял макинтош, повесил его рядом с кепкой и прошел в комнату. Он испытывал еще некоторую неловкость. Белокурую дочку, такую большую и незнакомую, неудобно было называть на "ты". Да и сын, этот крупный парень с уверенными, мужскими движениями, казался чужим, незнакомым.
В дом свой Буршин вошел, как в сон. Он сел в кресло и не знал, с чего начать разговор. Помолчав минуту, он все же начал и сразу рассказал все. Все, что придумал за это время, сидя в тюрьме. Он ничего не сказал о воровской своей профессии, о тюрьмах, о побоях, о побегах. Он сказал:
– Я работал бухгалтером... Просто работал бухгалтером в одной коммерческой фирме в Польше...
– В Польше? – удивился сын.
– Ну да, в Польше, – подтвердил отец, будто в этом не было ничего удивительного. – В Польше, в городе Варшаве, в небольшой торговой фирме.
– Н-да, – неопределенно произнес сын и еще более подозрительно посмотрел на отца.
– А где Яша? – вдруг спросил отец и оглянулся по сторонам.
– Яши давно нет, – подняла к глазам уголок передника жена. – Яша умер еще в двадцать пятом году. В феврале двадцать пятого года... От скарлатины...
– От скарлатины?
– А как же вы попали в Польшу? – спросила дочка, стоявшая у окна.
– Кто? Я? – повернулся к дочке Буршин, и лицо его порозовело то ли от внезапного волнения, то ли от лучей заходящего солнца. – Видишь ли, какая история, – проговорил он после долгой паузы, – в Польшу я попал случайно. Поехал, собственно говоря, в командировку. Я часто тогда ездил в командировки. Мать вот помнит... Ну и тут поехал ненадолго. А меня там вдруг задержали. Приняли, как я понял, за шпиона, хотели даже посадить в тюрьму. Даже почти что посадили. Потом разобрались, судить не стали, но из Польши не выпустили...
– А потом? – спросил сын.
– Что "потом"? – повернулся к сыну Буршин.
– А потом – выпустили?
– Не то что выпустили, Мне самому пришлось бежать, хотя я занимал там впоследствии уже вполне приличную должность. Я же говорю, я работал бухгалтером...
– Так, так, – сказал сын, невесело усмехнувшись, и непонятно было, верит он словам отца или в чем-то сомневается.
– Вот так, – усмехнулся и отец, пожав плечами. – Одним словом, принял я за эти годы, как говорится, казнь господню. И там поляки меня преследовали, и тут я сразу же ввалился в неприятность. На границе меня чуть не убили, да и потом пришлось отсидеть в тюрьме, пока разобрались у нас, что такое я из себя представляю. На старости лет, вот видите, пришлось отсидеть в тюрьме в своем же родном отечестве...
– А в какой тюрьме, в каком городе? – опять спросил сын, но уже без усмешки, сочувственно.
– В двух тюрьмах я сидел, – вздохнул отец. – Последние месяцы я находился в Минске, в минской тюрьме...
– В одиночной камере?
– Нет, зачем! – будто растерялся отец. – Я в общей сидел, со всеми. Да и не все время сидел. Днем-то мы работали в мастерских. Щетки делали, умывальники, замки. Всякую мелкую работу исполняли. Я-то, правда, и в тюремных мастерских работал бухгалтером. По старой своей специальности. Одним словом, занимался учетом. Учетная работа...
– Это еще хорошо, – сказал сын.
А дочка вздохнула. И жена вздохнула.
– А Яша, значит, умер? – сказал отец. – Жалко Яшу. Ему бы сейчас было...
Но Буршин так и не успел подсчитать, сколько сейчас было бы лет его сыну Якову.
В комнату, не постучавшись, твердым шагом вошел в макинтоше и в шляпе чернявый молодой человек.
Буршин заметно встревожился, увидев незнакомого. Но тут же сразу выяснилось, что это его зять, муж дочери. Они недавно поженились, на той неделе.
– Жалко, я опоздал на свадьбу! – уже развеселился Буршин, здороваясь с зятем.
Зятю наскоро пересказали печальную историю тестя, только что тут рассказанную. И зять присел на стул, готовясь слушать ее продолжение. Он внимательно и удивленно смотрел на тестя черными выпуклыми глазами.
Буршин должен был еще объяснить причину своего длительного молчания. И он объяснил:
– Вы понимаете, я написал вам три письма. Вы мне не ответили. Ну, я решил, что вы переехали. И больше не писал...
Это было наивное объяснение, но оно как будто удовлетворило семью.
Только зять сказал Буршину:
– А я так считал, что вас и в живых уже нет...
Буршин печально улыбнулся.
– Я сам не надеялся, что выживу. Но вот выжил. Теперь все хорошо...
И в самом деле все было хорошо.
У Буршина были правильные документы. Он мог быть спокоен, что его не пригласят теперь в уголовный розыск. Он свое отсидел. Он говорил, что вот-вот поступит на службу, только бы ему вылечиться от этой проклятой болезни, от этой... малярии.
Жена накрыла на стол.
Буршин увидел плоское блюдо с синими цветочками, высокий голубой молочник, чашку с лепными птичками – давно знакомую ему посуду, приобретенную еще перед свадьбой, и испытал приятное волнение, как при встрече с живыми существами.
"Посуду сберегла, – подумал он про жену и почувствовал к ней еще большую нежность. – Хозяйка!"
Он сидел за столом по-домашнему, в нижней рубашке, ел суп и поглядывал исподлобья то на жену, то на детей, то на зятя и опять на детей. Дети-то какие большие, видные! Неужели это его дети?
После обеда он прилег отдохнуть.
А когда проснулся, ни зятя, ни детей уже не было. Был вечер. В комнате было тихо. В углу, под лампой, сидела жена и починяла его толстовку.
Буршин спросил:
– В ребята где?
– Ушли, – сказала жена. – Ваня пошел на собрание, а Надя с мужем – в театр.
– Мужа-то ее как зовут?
– Анатолий. Он же тебе сразу сказал...
– Я что-то не расслышал... Значит, Анатолием его зовут? Это хорошо. А чем он занимается?
– Он в аптеке работает.
– В аптеке? Ну что же. Это тоже ничего...
Буршин встал, умылся и сел около жены.
Казалось, после стольких лет отсутствия он должен был найти какие-то особенные слова для разговора с женой. Но слов таких не было. Он говорил о своей болезни, этой – как ее – малярии, и ему было самому противно слушать себя.
Никогда он ничем не болел и не любил говорить о болезнях. А тут такой разговор... Будто поговорить больше не о чем! Однако оборвать разговор почему-то было трудно. Он тянулся никчемно и долго.
Наконец жена начала рассказывать, где она работает.
В это время пришел Иван и вскоре Надя с мужем. Они пришли оживленные, веселые. Поели что-то на кухне и сразу же легли спать.
А родители все сидели и беседовали ни о чем.
Было у них, у родителей, что-то очень важное, что-то главное, как казалось им самим, о чем следовало бы рассказать друг другу. Но это главное как-то не высказывалось.
Буршин думал о женщинах, встречавшихся ему в разное время на его длинном пути. И сейчас ему казалось, что жена думает о них же и, может быть, хочет спросить его о них, но только не решается.
А жена, пожилая женщина, испытывала неловкость, вспоминая сейчас завхоза овощного треста. Ведь завхоз в свое время и на службу ее устроил кассиршей в магазин. Она могла бы замуж за него выйти, если б не стеснялась в свое время детей. Ведь она была молодая женщина, а муж ее ушел неизвестно куда. Ну кто же знал, что он вернется, вот так, неожиданно?
И женщина, уронив шитье, внезапно заплакала. Мужчина наклонился к ней. Он не спрашивал ее о причине слез. Он просто гладил ее по голове и говорил, почему-то робея:
– Ну, Таня, Таня...
Мужчина чувствовал себя виноватым. Женщина же жалела о чем-то. И оба казались друг другу то близкими, то чужими.
Наконец мужчина сказал простую фразу:
– Ну что ж, Таня, что было, то прошло.
И обнял женщину.
Утром Буршин проснулся позже всех.
В квартире уже никого не было. Все ушли по своим делам. На столе ему был оставлен завтрак. Он поел и тоже пошел.
Идти ему, правда, было некуда. Он просто пошел по улицам. Город, знакомый ему с детских лет, удивлял его новизной, и почему-то, глядя на прохожих, он снова испытывал странную, легкую неловкость, как и дома, в родной семье.
Но это скоро прошло.
Буршин начал осваиваться.
В семье пока не нуждались в его заработке. Жена работала кассиршей в магазине. Сын зарабатывал около четырехсот рублей на заводе. Дочь училась и получала стипендию. Отец ходил в поликлинику, лечился, в ту самую поликлинику, которую указал ему зять-аптекарь.
– Это сейчас для вас, папаша, самое главное – поддержать свое здоровье, – сказал зять. – Ни о чем ином вы пока не думайте...
В поликлинике однажды Буршин встретил старого знакомого. Это был очень известный когда-то вор, фармазонщик. Он делал теперь уколы больным. Буршин подошел к нему и спросил:
– Не узнаешь, Григорий Семеныч?
– Узнаю, – сказал тот. – Егор... Отчество забыл...
– Петрович... А вы тут кем?
– Я лекпом.
Буршин наклонился к нему и спросил вполголоса:
– Я извиняюсь, а старое-то дело как же? Бросили?
– Бросил, – сказал лекпом и сконфузился. – А вы?
– Я бухгалтер теперь...
Больше в эту поликлинику Буршин не ходил.
Он по-прежнему бесцельно бродил по городу и напряженно думал: как же ему быть? Жить на средства жены и детей нехорошо, стыдно. Просить рубль на папиросы у сына унизительно. Воровать?.. Нет, нет, нет! При взрослых детях... Поймают. Позор!.. Поступить на службу? Но куда же он поступит? Бухгалтером его не возьмут.
Пойти чернорабочим "бухгалтеру" неудобно. Все будут удивлены. Нельзя даже сослаться на то, что-для бухгалтера нет работы. Все знают, что бухгалтеров теперь берут нарасхват. Впрочем, так же, как и работников других специальностей. Но у Буршина нет никакой специальности. Что же делать ему?
И вдруг его осенила такая мысль. Надо достать крупную сумму денег, спрятать ее, тайно поступить на бухгалтерские курсы, а дома сказать, что он служит уже бухгалтером, и в доказательство этого каждый месяц приносить в семью пятьсот – шестьсот рублей или сколько там получают бухгалтеры. Будет не стыдно есть хлеб.
Потом он устроится настоящим бухгалтером и станет честно работать, честно жить, как жена, как дети, как зять, как этот рыжий дьявол из поликлиники, бывший фармазонщик. Такая бандитская морда у человека, а он лекпомом служит, и все его уважают. Больные говорят: "Григорий Семеныч, Григорий Семеныч..." Неужели он, Буршин, хуже этого рыжего Григория Семеныча, неужели он не может бухгалтером стать? Конечно, может.
Но где взять крупную сумму денег?
Буршин вскоре ответил и на этот вопрос: надо вскрыть шкаф. Вскрыть один шкаф, взять деньги, замести следы и больше никогда не возвращаться к этому ремеслу. Забыть его навсегда. Навсегда забыть.
Однако это не простое дело – вскрыть шкаф. Нужны инструменты, сообщники. Должен кто-то стоять на стреме. Кто же будет стоять?
Домой после бесцельных прогулок он возвращается усталый и рассеянный.
Небольшая квартира, оклеенная старыми обоями, освещенная осенним солнцем, всякий раз представляется ему и своей, знакомой, из которой он, кажется, никуда не уходил, и чужой, увиденной впервые.
Иногда за обеденным столом сидит семья – его жена, дети. Услышав отцовские шаги, они оглядываются и смотрят удивленно, точно не ожидали, что он придет. И особенно удивленно и даже подозрительно смотрит на него сын. Или это только кажется Буршину?
Буршин садится не во главе стола, как полагалось бы отцу, а где-то в сторонке, за самоваром, и сидит молча.
Жена наливает ему чаю и спрашивает: "Не жидкий ли?" Как гостя спрашивает. И это обидно ему. Хотя жена, быть может, и не собиралась обидеть его.
Он пьет чай и придумывает тему для разговора, как придумывал бы гость, случайный гость, пришедший в этот дом впервые.
Иван рассказывает, какие у них дела на заводе, что сказал ему бригадир, и, рассказывая, смотрит не на отца, что было бы вполне естественно, а попеременно то на мать, то на сестру, будто им это более интересно, чем отцу, будто они в его делах больше понимают. Он говорит:
– Помните, я вам рассказывал про Сашку Смирнова? Так его нет теперь. Он перевелся от нас на другой завод – на "Красный пролетарий"...
Буршин не знает этого Сашку. Он, Буршин, похож на человека, который вошел в театр посередине действия и не может понять, что же было до него, никак не может войти в курс событий.
Он хочет рассказать о том, что он видел за границей, он многое хочет рассказать, но это как-то не получается у него. А то, что он уже рассказал в первые дни, когда приехал, не вызвало у слушателей особого интереса. Он это еще тогда заметил по их глазам.
Правда, он мог бы наверняка заинтересовать их, если б рассказал то, что действительно было с ним, то, что он пережил, перестрадал.
Но это нельзя рассказать, это невыгодно ему. И он сидит за столом как посторонний...
Будто сейчас только заметив его присутствие, дочка спрашивает:
– Ну как, папа, тебе нравится Москва? Ведь сильно изменилась? Правда, сильно?
– Сильно, – говорит папа.
Но это слово он как будто выдавливает из себя. Нет, разговор явно не клеится.
Может быть, в этом он сам виноват. Может быть, надо действовать более решительно, самому задавать вопросы. Ведь нельзя сказать, что семья относится к нему враждебно, что она презирает его.
Но у него нет вопросов. Вернее – он не знает, с чего начать вопросы. Слишком долго семья жила без него, и вышло так, что интересы его и семьи стали разными, очень разными.
Например, Буршину совершенно непонятно: почему сын его, окончив среднюю школу, по-прежнему сказать – гимназию, окончив отлично, первым учеником, пошел не в учреждение, где работа чистая и легкая, а на завод, обыкновенным слесарем, и, похоже, гордится этим?
Непонятно ему и многое другое. Но спросить обо всем этом он пока не решается. Будто не пришло еще время спросить.
Жена, оставшись с ним наедине, рассказывает ему иногда о старых знакомых, которые раньше бывали у них. Но эти знакомые не очень интересуют Буршина.
Буршину хочется спросить жену, не знает ли она случайно, где теперь Подчасов. Он несколько раз собирался спросить об этом. И ни разу не решился, будто боясь разоблачить себя.
Обижает его также, что жена за все время ни разу не посоветовалась с ним по хозяйственным делам, не сказала, как думает тратить деньги.
Однако, обижаясь, он сам же оправдывал ее: она давно привыкла зарабатывать свои деньги и тратить их самостоятельно, ведь он денег не дает.
Да, он не дает денег. Может быть, в этом и заключено главное. Может быть, поэтому он и в семье себя чувствует неловко. Ну что ж, надо подождать немного. Он придумает верный способ – и все устроится.
Впрочем, способ этот он уже придумал. Он станет бухгалтером. Он, черт возьми, совсем не хуже этого рыжего дьявола из поликлиники. Он достанет деньги, выучится и станет бухгалтером. Настоящим, приличным бухгалтером. Дебет, кредит, контокоррент...
Думая так, Буршин успокаивал себя. Но что-то невыразимое и тяжелое давило ему на сердце. Он не мог сидеть дома и все бродил и бродил по улицам.
И вот однажды на улице, на Арбате, он встретил наконец Подчасова, Илью Захаровича Подчасова, повара-весельчака, сукиного сына и родного брата Федьки Подчасова, известного громщика, расстрелянного бог знает когда.
Подчасов обрадовался этой встрече. Он раскрыл для улыбки свой огромный, как чемодан, утыканный гнилыми зубами рот и шумно приветствовал Буршина.
Буршин тоже обрадовался. Но проявил сдержанность.
Через полчаса он пил уже водку с Подчасовым. Пил много и, как обычно, не хмелея, но говорил мало, вызывая повара на разговор.
– Плохо, – говорил повар. – Очень плохо. Ну, какая это жизнь...
– Н-да, – соглашался как будто Буршин. И вдруг, между прочим, спросил: – А Чичрин где?
– Вася? Ну где ж ему быть? У себя в Сокольниках. Стучит старик. Ударник.
Буршин задал еще несколько вопросов о Чичрине. Выслушал внимательно. И сказал грустно: