355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Фокин » Цветаева без глянца » Текст книги (страница 2)
Цветаева без глянца
  • Текст добавлен: 15 сентября 2016, 02:27

Текст книги "Цветаева без глянца"


Автор книги: Павел Фокин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 38 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

Характер

Павел Григорьевич Антокольский(1896–1978), поэт, драматург, актер и режиссер студии, а затем театра Е. Вахтангова, мемуарист:

Все ее существо горит поэтическим огнем, и он дает знать о себе в первый же час знакомства [1; 86].

Константин Болеславович Родзевич(1895–1988), участник гражданской войны; окончил в Праге юридический факультет Карлова университета. С 1926 г жил во Франции. Герой «Поэмы Горы» и «Поэмы Конца». В записи В. Лосской:

В Марине была жажда жизни, стихийная любовь к природе, она вся была стихийная. Она была полна любви к жизни, и в то же время ее неустройство и невозможность найти полноту в этой жизни иногда звучали пессимистическим отказом от жизни. Но радость жизни не была отвлеченной… [5; 88]

Елизавета Павловна Кривошапкина:

Мне кажется, Марина увлеченно интересовалась всем, а то, что любила, любила горячо. Все было интересно, все было материалом для ее искусства. Себя и свою жизнь она любила наравне с людьми, природой, потому что она и ее жизнь были самым захватывающим материалом для стихов. Она была художником [1; 76].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Цельность ее характера, целостность ее человеческой личности была замешена на противоречиях; ей была присуща двоякость (но отнюдь не двойственность) восприятия и самовыражения; чувств (из жарчайшей глубины души) и – взгляда на (чувства же, людей, события), взгляда до такой степени со стороны, что – как бы с иной планеты. Поразительная памятливость была в ней равна способности к забвению; детская изменчивость равнялась высокой верности, замкнутость – доверчивости, распахнутости; в радость каждой встречи сама закладывала зерно разлуки; и в золе каждой разлуки готова была раздуть уголек для нового костра. Такое бескорыстие в любви – и такая ревность к пеплу сгоревшего… Такое «диссонирующее» равновесие бездн и вершин, такое взаимопритяжение миров и антимиров в ее внутренней вселенной…

И еще: способность постигать сегодняшний день главным образом через и сквозь прошедший (день, век, тысячелетие), всем болевым опытом былого поверяя гадательное грядущее… [1; 239]

Надежда Яковлевна Мандельштам(1899–1980), мемуаристка, жена О. Э. Мандельштама:

Марина Цветаева произвела на меня впечатление абсолютной естественности и сногсшибательного своенравия. <…> Она была с норовом, но это не только свойство характера, а еще жизненная установка [1; 140–141].

Мария Иосифовна Белкина:

Аля говорила, что мать сама себя сделала смолоду, что со свойственной ее натуре решимостью и энергией она начала созидать себя заново, наперекор природе. Она мало ела, изнуряла себя ходьбой. Стремилась придать некую аскетичность своему облику. Стриглась особо, закрывая щеки волосами. Курила запоем, папироса стала неотъемлемым штрихом ее портрета. Очки выбросила. Последний снимок в пенсне относится, должно быть, к двенадцатому году, точная дата на фотографии не указана. Заставляла себя не сутулиться, держаться прямо и не пытаться разглядеть то, что при своей близорукости увидеть не могла [4; 29].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Была действенно добра и щедра: спешила помочь, выручить, спасти – хотя бы подставить плечо; делилась последним, наинасущнейшим, ибо лишним не обладала [1; 144].

Марина Ивановна Цветаева:

Даю я, как все делаю, из какого-то душевного авантюризма – ради улыбки – своей и чужой [12; 42].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Умея давать, умела и брать, не чинясь; долго верила в «круговую поруку добра», в великую, неистребимую человеческую взаимопомощь [1; 144].

Марина Ивановна Цветаева:

Я могу брать только у того кто дает безлично, как решето пропускает воду. Всякий дар лично мне – низвергает (т. е. повергает) меня в прах. (Благодарность.) [11:330]

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Беспомощна не была никогда, но всегда – беззащитна.

Снисходительная к чужим, с близких – друзей, детей – требовала как с самой себя: непомерно [1; 144].

Эмилий Львович Миндлин(1900–1981), писатель, мемуарист:

Все свое готова другим отдать. Отнять от себя для нее значило приобрести, обрести, умножить свое богатство. С одним, с последним своим не расстанется до последнего вздоха – с правом на одиночество, единственным своим правом – оставаться наедине с собой, судить не других – себя. К другим была терпимее, чем к себе. Спрос с себя куда строже, чем спрос с другого. Уж на что редкостно свойство ее души – понимать человеческие слабости других! Даже о людях, ей досаждавших, враждебных ей, ни о ком не говорила со злобой. Несла себя по кочковатой дороге жизни, не расплескивая, не растрачивая себя на злобу, на осуждение неправых [1; 116].

Марк Львович Слоним(1894–1976), писатель, литературный критик, редактор журнала «Воля России»:

Она, в сущности, была однолюбом и, несмотря на увлечения и измены, по-настоящему любила одного лишь Сергея Эфрона, ее мужа. <…> А с другими людьми все неизменно рушилось: слишком она была требовательна, слишком «швырялась» друзьями, если они ей чем-либо не угождали, и то возводила монументы, то разбивала их в прах. А некоторых своих знакомых, готовых для нее на все, как-то не замечала – и, быть может, того сама не зная, унижала и отпугивала – холодом и презрительным равнодушием. Но и тех, кто все от нее сносил, она не признавала подлинными друзьями [1; 325].

Наталия Викторовна Резникова(урожд. Чернова; 1903–1992), дочь О. Е. Колбасиной-Черновой от первого брака с художником М. С. Федоровым:

Известно, как она «швырялась людьми» – ее переписка полна задевающими друзей замечаниями. За самоотверженную помощь платила иронической критикой, насмешкой. Но делала она это как бы шаля. И сама называла такие слова поступки «из гнусности», как будто бы действовала не она, а кто-то другой, а она глядела со стороны.

Этими словами она разрешала себе то, чего она иначе не сделала бы. Но словами «Я это сделала из гнусности» все превращала в шалость. Но все это было несерьезно, и я это подчеркиваю <…>, – зла в ее природе не было. Может быть, только игра в зло [1; 382–383].

Майя (Мария) Павловна Кудашева-Роллан(1895–1985), поэтесса, переводчица, жена Р. Романа. В записи В. Лосской:

Она мне рассказывала, что в детстве, в Германии, в одном очень приличном доме она делала пи-пи в пальму, чтобы пальма умерла. Так она выражала свой протест против хозяйки этого дома и ее благоустроенного мещанского быта [5; 38].

Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова(1886–1964), писательница, журналистка, жена одного из основателей партии эсеров, министра земледелия Временного правительства, председателя Учредительного собрания В. М. Чернова. В доме Черновых М. И. Цветаева жила первые месяцы своего пребывания в Париже:

Марина не выносила атмосферы благополучия, ее стихией была трагедия – героизма, жертвенности, бедности и гордыни, непревзойденной Марининой гордыни: Я есмь – и я иду наперекор [1; 298].

Григорий Исаакович Альтшуллер(1895–1983), доктор медицины, мемуарист:

Мне запомнился эпизод, который показывает ее резко независимый характер. Однажды жарким летним вечером мы ужинали с группой молодых друзей. Сидевшие за столом дамы сняли туфли, Марина тоже. Под стол забралась маленькая девочка и стала менять местами обувь. Приблизившись к Марине, она поползла дальше, не тронув ее туфель. Когда мы встали из-за стола, то были и смущение, и улыбки, и сердитые замечания. Только Цветаева оставалась сидеть спокойной и невозмутимой. Все посмотрели на нее, и кто-то спросил: «Марина, почему она не переставила ваши туфли?» – «Все очень просто, – ответила Цветаева, показав булавку. – Когда она подползла ко мне в первый раз, я уколола ее булавкой в ногу. Она не сказала ни слова и только посмотрела на меня, а я – на нее, и она поняла, что я могу уколоть еще раз. Больше она не трогала моих туфель». В этом была Марина! [3; 60–61]

Вадим Леонидович Андреев:

Самой большой ее страстью, смертный грех, который владел ею вполне, – была гордость, несокрушимая гордыня. Любимое слово – самоутверждение. И всегда, все – в превосходной степени [3; 173].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

При всей своей скромности знала себе цену [1; 146].

Екатерина Николаевна Рейтлингер-Кист(1901–1989), приятельница М. И. Цветаевой, постоянно, с первых дней ее пребывания в Чехии, сопровождала Цветаеву в Праге; в то время студентка строительно-архитектурного отделения Пражского политехнического института:

Редкое сочетание несмелости (почти робости) с необычайной гордостью. Я не могла себе представить, чтобы она возмутилась или рассердилась «по-человечески». Чем больше накал несогласия, тем более вкрадчивое выражение и… убийственный отпор тому, что ей «не по духу», а не по духу ей было почти все в то время [1; 287].

Франтишек Кубка:

Ее манеры отличались женственной гордостью. Но надменности в ней не было, хоть она и знала, кто она такая: большой поэт [1; 353].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма В. Н. Буниной. Кламар, 20 ноября 1933 г.:

Честолюбия? Не «мало», а никакого. Пустое место, нет, – все места заполнены иным. Всё льстит моему сердцу, ничто – моему самолюбию. Да, по-моему, честолюбия и нет: есть властолюбие(Наполеон), а, еще выше, le divin orgueil [3]3
  Божественная гордость (фр.).


[Закрыть]
( моеслово – и моечувство), т. е. окончательное уединение, упокоение.

И вот, замечаю, что ненавижу всё, что – любие: самолюбие, честолюбие, властолюбие, сластолюбие, человеколюбие – всякое по-иному, но всё – равно. Люблю любовь, Вера, а не любие.(Даже боголюбия не выношу: сразу религиозно-философские собрания, где всё, что угодно, кроме Бога и любви.) [9; 261–262]

Ольга Елисеевна Колбасина-Чернова:

Ее противоречия в оценке искусства вытекают из ее отношения к злу, она явно к нему влечется, но Зла в ней нет. Она способна злиться – и еще как! – способна быть несправедливой, но зла как такового в ее природе нет. Не оно прельщает ее. Она часто говорит о своем детстве. Ей читали басни, которые она толковала по-своему. Она соглашалась с матерью, что ягненок кроткий, невинный страдалец. «Но и волк хороший», – прибавляет она к негодованию матери. Волк ей нравится потому, что он страшен и ест глупого ягненка.

Зла в ней не было, но ей было необходимо его присутствие. Марина любила, и как-то смаковала даже, – с азартом и вызовом рассказывать мне сказки, собранные Афанасьевым, – страшные, потусторонние, бездушной жестокости. Мать ненавидит свою дочь и вредит ей. Приходит с того света разрушить покой и жизнь дочери. Таковы упыри, обреченные на преступление. Зло обольщает, зло дает равновесие [1; 297].

Татьяна Николаевна Астапова:

Она могла, если захочет, как магнит притягивать к себе людей и, думается, легко могла и оттолкнуть [1:50].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Общительная, гостеприимная, охотно завязывала знакомства, менее охотно развязывала их. Обществу «правильных людей» предпочитала окружение тех, кого принято считать чудаками. Да и сама слыла чудачкой.

В дружбе и во вражде была всегда пристрастна и не всегда последовательна. Заповедь «не сотвори себе кумира» нарушала постоянно.

Считалась с юностью, чтила старость [1; 145].

Наталия Викторовна Резникова:

Не надо забывать о ее романтическом культе героев. <…> При ее пренебрежении к смиренной прозаической человеческой жизни, быту, как она говорила, Марина Ивановна всегда готова была стать на сторону обездоленных – и в творчестве, и в жизни.

Марина Цветаева была благородной и всегда была на стороне побежденных, а не победителей [1; 383].

Марк Львович Слоним:

Еще одна черта, ее знали все друзья МИ. Она себя называла «защитником потерянных дел» и настаивала, что поэт всегда должен быть с побежденными. Истинного вождя она отождествляла с Дон Кихотом («Конь – хром, Меч – ржав, Плащ – стар, Стан – прям»). Отсюда ее гимны белому движению после его разгрома и большая (очевидно, погибшая) поэма о гибели царской семьи – несмотря на то, что никаких подлинно монархических идей у нее не было, как и вообще не было политических верований [1; 321].

Елена Александровна Извольская(1897–1975), литератор, переводчица:

Она мало кого ненавидела, никому не завидовала, перед поэтическим или художественным талантом других – преклонялась. Любила также обыкновенных, простых людей [1; 402].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

К людям труда относилась – неизменно – с глубоким уважением собрата; праздность, паразитизм, потребительство были органически противны ей, равно как расхлябанность, лень и пустозвонство [1; 146].

Зинаида Алексеевна Шаховская(1906–2001), писательница, поэтесса, журналистка:

Марина Цветаева была вольнолюбица и по существу демократка. Помню, в Брюсселе, идя с ней в зал, где было ее выступление, мы столкнулись с двумя рабочими, несшими какие-то ящики, и сейчас же, сторонясь и отстраняя меня, уступая дорогу, Марина Цветаева громко, несколько нарочито-программно сказала: «Дорогу труду!» Но несмотря на народность свою, а может быть именно из-за нее, Марина Цветаева никогда не попыталась лягнуть демократическим копытом поверженных мира сего, на падших не наступала – уважая их несчастье и то, что в истории с ними связано, пример этому – ее статья «Открытие музея» [1; 427].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Была человеком слова, человеком действия, человеком долга [1; 146].

Зинаида Алексеевна Шаховская:

О чем бы она ни писала, ко всему относилась серьезно, юмора не знала, собственно, и я не помню, чтобы я когда-нибудь смеялась вместе с нею [1; 427].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Ванв, 20 января 1936 г.:

Мне хорошо только со старыми людьми – и вещами. Из молодости люблю только молодую листву и траву. Сейчас – культмолодости. В мое время молодость себя стеснялась. Сейчас: «мне 20 лет – кланяйся в ноги!»

А я не кланяюсь – п. ч. это – кумир. На глиняных ногах, п. ч. завтра 20-летнему будет сорок лет, как мне – вчера– было двадцать.

Хвастаться титулом – хвастаться состоянием – хвастаться молодостью. Но первое и второе хоть – если не твоя – то чужая заслуга! – Хоть чей-то– труд. Там – кичиться чужим титулом, здесь – обыкновенным ходом вещей, вне человека лежащим, то же самое, что гордиться – солнечным днем. Помимо всего – мне с молодыми скучно – п. ч. им с собой скучно: оттого непрерывно и развлекаются… [8; 432]

Надежда Даниловна Городецкая(1903–1985), прозаик, профессор литературы, в 1930-е годы сотрудник парижской газеты «Возрождение». Из интервью с М. И. Цветаевой:

– Я действительно не выношу развлечений, – говорит М. И., пряча папиросы в сумочку. – Такая на меня бешеная скука нападает. Думаю: сколько бы дома можно сделать – и написать, и стирать, и штопать. Не то что я такая хорошая хозяйка, а просто у меня руки рабочие. Увлечься, вовлечься – да. «Развлечься» – нет [1; 407].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Признававшая только экспрессии, никаких депрессийМарина не понимала, болезнями (не в пример зубной боли!) не считала, они ей казались просто дурными чертами характера, выпущенными на поверхность – расхлябанностью, безволием, эгоизмом [1; 219].

Зинаида Алексеевна Шаховская:

Того, что можно назвать «бабьим», в ней не было ни крошки. Ни хитрости, ни лукавства – и сплетничать не умела [1; 426].

Ариадна Сергеевна Эфрон. Из письма М. С. Булгаковой. 1968 г.:

Все в ней было в меру. Внешне и внутренне – подтянута, ненавидела расплывчатость, рыхлость,вялость, приблизительность. Всякое дело доводила до конца [5; 175].

Ремесло

Марина Ивановна Цветаева:

Не надо работать над стихами, надо, чтобы стих над тобой (в тебе!) работал [10; 57].

Николай Артемьевич Еленев:

Марина знала и ощущала всем своим существом, что слово «есть высший подарок Бога человеку». Ничто не ценилось Мариной больше, чем слово. Ни близкие, ни собственная участь, ни временные блага. Для нее оно было, по ее выражению, «стихией стихий». В религиозной философии слово, Логос, – божественная сила творчества и Провидение.

Постигнутое ремесло поэзии, сознательная воля, разум, знание безмерного русского словаря – слагаемые, которые, по мнению Марины, принадлежали ей как художнику только потому, что она творила в состоянии постоянного наваждения. <…> Но стихия слова и жизнь Марины были нерасторжимы. Вне поверки, вне усмотрения или возможного сознательного преодоления. Если Тютчев мог примирить в себе чиновника и поэта, то Цветаева могла жить только в мире слова и для слова. Ей принадлежит признание: «…утверждаю, что ни на какое дело своего не променяла бы». Более духовно целостного художника в русском прошлом найти трудно, а может быть, и невозможно. <…>

Марина не знала «мертвых» слов, так как даже мертвые слова оживают, если вещий дух истинного творца вызывает их к действительности хоровода, иные скажут – оригинальной композиции, Марина сознавала, что она была «одержимая», и это была ее высшая гордость [1;268–269].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

Как она писала?

Отметя все дела, все неотложности, с раннего утра, на свежую голову, на пустой и поджарый живот. Налив себе кружечку кипящего черного кофе, ставила ее на письменный стол, к которому каждый день своей жизни шла, как рабочий к станку – с тем же чувством ответственности, неизбежности, невозможности иначе.

Все, что в данный час на этом столе оказывалось лишним, отодвигала в стороны, освобождая, уже машинальным движением, место для тетради и для локтей.

Лбом упиралась в ладонь, пальцы запускала в волосы, сосредоточивалась мгновенно.

Глохла и слепла ко всему, что не рукопись, в которую буквально впивалась – острием мысли и пера. На отдельных листах не писала – только в тетрадях, любых – от школьных до гроссбухов, лишь бы не расплывались чернила. В годы революции шила тетради сама.

Писала простой деревянной ручкой с тонким (школьным) пером. Самопишущими ручками не пользовалась никогда.

Временами прикуривала от огонька зажигалки, делала глоток кофе. Бормотала, пробуя слова на звук.

Не вскакивала, не расхаживала по комнате в поисках ускользающего – сидела за столом, как пригвожденная.

Если было вдохновение, писала основное, двигала вперед замысел, часто с быстротой поразительной; если же находилась в состоянии только сосредоточенности, делала черную работу поэзии, ища то самое слово-понятие, определение, рифму, отсекая от уже готового текста то, что считала длиннотами и приблизительностями.

Добиваясь точности, единства смысла и звучания, страницу за страницей исписывала столбцами рифм, десятками вариантов строф, обычно не вычеркивая те, что отвергала, а – подводя под ними черту, чтобы начать новые поиски.

Прежде чем взяться за работу над большой вещью, до предела конкретизировала ее замысел, строила план, от которого не давала себе отходить, чтобы вещь не увлекла ее по своему течению, превратясь в неуправляемую.

Писала очень своеобразным круглым, мелким, четким почерком, ставшим в черновиках последней трети жизни трудно читаемым из-за нарастающих сокращений: многие слова обозначаются одной лишь первой буквой; все больше рукопись становится рукописью для себя одной.

Характер почерка определился рано, еще в детстве. Вообще же, небрежность в почерке считала проявлением оскорбительного невнимания пишущего к тому, кто будет читать: к любому адресату, редактору, наборщику. Поэтому письма писала особенно разборчиво, а рукописи, отправляемые в типографию, от руки перебеливала печатными буквами.

На письма отвечала, не мешкая. Если получала письмо с утренней почтой, зачастую набрасывала черновик ответа туг же, в тетради, как бы включая его в творческий поток этого дня. К письмам своим относилась так же творчески и почти так же взыскательно, как к рукописям.

Иногда возвращалась к тетрадям и в течение дня. Ночами работала над ними только в молодости. Работе умела подчинять любые обстоятельства, настаиваю: любые.

Талант трудоспособности и внутренней организованности был у нее равен поэтическому дару. Закрыв тетрадь, открывала дверь своей комнаты – всем заботам и тяготам дня [1; 146–147].

Марина Ивановна Цветаева:

Могу есть – грязными руками, спать – с грязными руками, писать с грязными руками – не могу. (В Советской России, когда не было воды, вылизывалась.) [10; 122]

Марк Львович Слоним:

Стол был в ее жизни самым главным предметом. Недаром она посвятила ему одну из своих очень характерных поэм, воспевая «тридцатую годовщину союза – верней любви».

 
Сосновый, дубовый, в лаке
Дешевом, с кольцом в ноздрях,
Садовый, столовый – всякий,
Лишь бы не на трех ногах!
 

МИ говорила, что ее единственная собственность – дети и тетради. Но потом дети от нее ушли, остались только тетради. Своего собственного стола она никогда во Франции не имела, и в этом был символ ее неустроенности и бедности. Но ее похвала столу была не только символической, она раскрывала сущность ее творчества. В отличие от Мандельштама, который бродил по улицам, импровизируя на ходу, сразу облекая вдохновение в слова, и лишь потом их записывал или диктовал (отсюда большое количество его вариантов), Цветаеву нельзя себе вообразить без пера и бумаги, без рабочего стола. У нее вслед за наитием, за озарением следовал контроль – поиски, проверка, отбор – и все это в процессе письменного труда [1; 326–327].

Ариадна Сергеевна Эфрон. В записи В. Лосской:

Она всегда носила в сумке записную книжку типа agenda (календарная записная книжка) и считала, что необходимо все записывать. Так и других учила, меня в том числе. Записывала сны, разговоры, реплики, мысли по поводу работы или какого-нибудь спора. <…>

Совсем черные черновики она тоже сохраняла. Записи и отрывки она вписывала в маленькие книжечки (размером в половину школьной тетрадки), отредактированные и переписанные начисто. Кроме того, были еще беловые тетради [5; 221].

Марк Львович Слоним:

Достаточно бросить взгляд на цветаевские черновики, чтобы убедиться, как она умела выбирать, сокращать, резать и менять для достижения наибольшей точности и ударности. Она возмущалась, когда переделку и шлифовку рукописей называли «черной работой» – «да ведь это есть самая настоящая поэтическая работа – какая же она черная» [1; 332].

Вадим Леонидович Андреев:

Над стихами по-настоящему она работала по утрам, вставая очень рано, со светом, пока в доме все еще спали. Работала ежедневно, как над заданным уроком. Не признавала писания по ночам, считая, что ночной труд создает искусственное возбуждение [3; 173].

Елена Александровна Извольская:

Цветаева жила постоянно в поэтическом напряжении. Все равно, что бы она ни делала: убирала ли квартиру, готовила, заботилась о семье или гуляла, была ли одна или на людях, – все так же стремительно несся в ее сознании поток слов, звуков, созвучий. Это был поток бурный, непокорный, который, как она сама говорила, «швырял ее» обратно в келью [1; 401].

Марина Ивановна Цветаева. Из записной книжки 1919–1920 гг.:

Мне никогда не приходилось искать стихов. Стихи сами ищут меня, и притом в таком изобилии, что я прямо не знаю – что писать, что бросать. Этим объясняется этот миллиард недо– и нена– писанных стихов.

Иногда даже пишу так: с правой стороны страницы одни стихи, с левой другие, еще где-нибудь сбоку – строчку еще стихов, рука перелетает с одного места на другое, летает по всей странице, отрываясь от одного стиха, кидаясь к другому – чтобы не забыть! Уловить! Удержать! – Не времени, – рук не хватает! [12, 14]

Марина Ивановна Цветаева. Из письма А. А. Тесковой. Париж, Кламар, 24 ноября 1933 г.:

Яне могу ограничиться одним стихом – они у меня семьями, циклами, вроде воронки и даже водоворота, в который я попадаю, следовательно – и вопрос времени.Я не могу одновременно писать очередную прозу и стихи и не могла бы даже если была бы свободным человеком. Я – концентрик [8; 406].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

С основными своими темами Марина не расставалась всю свою творческую жизнь, и они, переходя из одной ипостаси в другую, как бы кустились, давая все новые ответвления от ее ствола и корней [1; 222–223].

Марина Ивановна Цветаева. Из письма П. П. Сувчинскому. St. Gilles-sur-Vie, 4 сентября 1926 г.:

Лирическое стихотворение: построенный и тут же разрушенный мир. Сколько стихов в книге – столько взрывов, пожаров, обвалов: ПУСТЫРЕЙ. Лирическое стихотворение – катастрофа. Не началось и уже сбылось (кончилось). Жесточайшая саморастрава. Лирикой – утешаться! Отравлятьсялирикой – как водой (чистейшей), которой не напился, хлебом – не наелся, ртом – не нацеловался и т. д. В большую вещь вживаешься, вторая жизнь, длительная, постепенная, от дня ко дню крепчающая и весчающая. Одна – здесь – жизнь, другая – там (в тетради). И посмотрим еще какая сильней!

Из лирического стихотворения я выхожу разбитой. Да! Еще! Лирика (отдельные стихи) вздох, мечта о том, как бы (жил), большая вещь – та жизнь, осуществленная, или – в начале осуществления [8; 323].

Елена Александровна Извольская:

Она не довольствовалась одним формальным «мастерством», «лабораторной работой», как пишет Ф. Степун, она слушала внутри себя, где уже не было ничего, кроме волн, вибрации, за пределами фонетики и стиха Марина научила меня вслушиваться в каждое слово, как в ЛОГОС. И каждое слово, особенно ее родное, наше русское, было оснащено огромным значением. Его нельзя было в ее присутствии произносить всуе. Как сейчас, вспоминаю, перечитывая ее стихи и прозу, голос Марины, повторяющий с упоением одно какое-нибудь словосочетание: выражение ее лица, преображенного гармонией, и как бы склоненное к земле ухо. Особенно звонкое, насыщенное ритмом выражение она отмечала взмахом руки, кивком головы и долго оставалась затем настороженной, как бы ожидая, что где-то далеко отзовется эхо – рифма [1; 401–402].

Надежда Даниловна Городецкая. Из интервью с М. И. Цветаевой:

– Вы стихи проверяете на слух?

– Как же иначе? Когда-то их пели. Когда нравится строка, непременно ее произносишь вслух. И если даже про себя читаешь стихи, так внутренне их все-таки выговариваешь, внутри рта. <…>

– Голубчик, мне ужасно хочется вам задать один нескромный вопрос… Как вы работаете? Ну, материал, труд и так далее. Но внутри самой работы?

М. И. опять – без улыбки – улыбается.

– На всякий нескромный вопрос можно ответить скромно… Лучше всего посмотрели бы черновики. Много вариантов – из них выбираю – на слух. Я не лингвист, мне некогда было изучать; полагаюсь на врожденное чувство языка. Но если мне на две тысячи строк (как в Федре) не хватает одного слова – считаю, что вещь не закончена, как бы меня ни уверяли, что больше тут ничего не нужно. Хочу, чтобы вещь стояла, и пишу до тех пор, пока до конца, по чести не скажу себе, что сделала все, что могла… Остальное – развлечение. А развлечения – ненавижу [1; 406–407].

Марк Львович Слоним:

Сколько раз <…> я наблюдал, как спокойствие и терпимость МИ исчезали, лишь только речь заходила о точности отдельных слов, о законности малоупотребляемых оборотов или ритмических ходов, и она становилась воительницей, готовой уничтожить противника. Для нее первый стих Евангелия от Иоанна был священным: «В начале бе Слово, и Слово бе от Бога, и Бог бе Слово». Помню целую битву в 1929 году в Медоне, где МИ читала мне «Поэму Воздуха» – одно из ее самых лингвистически изощренных произведений, с многочисленными словообразованиями, по преимуществу отглагольными прилагательными. Там есть такие строки:

 
О, как воздух ливок,
Ливок! Ливче гончей
Сквозь овсы, а скользок!
Волоски – а веек!
 

Я прекрасно понимал, из какого корня МИ вела свои «ливок» (лить-ливень) или «веек» (веять), но не удержался и заметил, что для петербуржцев это слово прозвучит двусмысленно – ведь они могут принять его за родительный падеж от «вейка» – как называли извозчиков финнов и эстонцев, промышлявших в столице во время масленицы. А так как с упразднением «ять» исчезло различие между «вейка» (через «е») и «веять» (прежде – через «ять»), то я строку «волоски – а веек» принял холодно. МИ справедливо возразила, что нельзя менять из-за наличия второстепенных местных речений, и тут же воспользовалась случаем, чтобы произвести очередное нападение на новое правописание. Она его сперва люто ненавидела, потом презрительно не любила и только к 1925 году с неохотой с ним примирилась. Но, например, нового, как она выражалась, календаря она никак не могла принять.

Те, кто упрекал Цветаеву в поэтическом буйстве и словесном неистовстве, вероятно, не подозревали, как много она работала над своими стихами, как тщательно выбирала – и по многу раз переделывала – и целые строфы, и отдельные выражения. Она не раз повторяла, что любит «вгрызаться в слово, вылущивать его ядро, доискиваться до корня», и она придавала огромное значение ремеслу, недаром «ремеслом» назвала один из своих сборников. Все у нее было вымерено и проверено – не исключая и прозы. У меня сохранилась толстая тетрадь с черновиками ее сравнения Пастернака с Маяковским, в ней огромное количество поправок и вариантов первоначального текста и «попытка чистовика», как она пишет. <…> Вообще в творчестве ее поражает именно это соединение внутреннего кипения и вихревой конструкции стиха с мастерством и контролем формы, бури с тщательностью отделки. Когда было напечатано упомянутое мною стихотворение «Широкое ложе для всех моих рек», я заметил, что на самом деле русло ее стихов глубоко, но проходит в узких скалах, и она немедленно процитировала Теофила Готье:

 
…pour marcher droit tu chausses,
Muse, un cothurne étroit [4]4
  «Для прямого шага,
  Муза, ты носишь узкий башмачок» ( фр.).


[Закрыть]

 

[1; 308–309].

Борис Николаевич Лосский(1905–2001), искусствовед:

Говорили мы как-то относительно процесса стихо– и прозосложения с примерами о рукописях и даже корректных листах поэтов и писателей, таких, как Пушкин, Тургенев и Толстый (можно было бы прибавить и Бальзака), полных зачеркнутыми или переставленными словами и испещренных всякими поправками. На это она сказала (надеюсь, что не искажаю смысла), что именно путем многих переделок стихотворение приобретает характер целостности, как будто оно было создано d’un bloc [5]5
  Целиком ( фр.).


[Закрыть]
[1:305].

Ариадна Сергеевна Эфрон:

У нее было особое свойство – постигать описываемое ею (явление, состояние, предмет) и описывать постигнутое – не от формы к существу, а, наоборот, из глубины, из сути – к поверхности («хочешь писать дерево – стань им!»). Перевоплощаясь в то, о чем, в того, о ком писала, становясь как бы сердцевиной своей темы, она переставала видеть ее «со стороны», так же, как мы не можем со стороны, без помощи зеркала, увидеть свое лицо, не переставая в то же время создавать его выражения и ощущать их изнутри. Это внутреннее видение она возводила в один из принципов своего творчества («чтобы под веками рождались таинства») – и отрицала приемлемость для себя «обратного метода» – от внешнего к внутреннему. Она любила слово-смысл и слово-музыку, любила самою музыку, именно за их способность выражать чувства, и была глубоко равнодушна к искусствам, пытающимся проникнуть в них путем зримого их отображения. Этот путь казался ей вторичным, иллюстративным, ибо зримое уже существовало и внешний мир уже был сотворен – «Венера Милосская – плоть в мраморе. Джиоконда – лицо на холсте. Душу же в них вкладываем мы, глядящие мы, поэты. Причем – каждый свою» [17; 229].


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю