Текст книги "В разгаре лета"
Автор книги: Пауль Куусберг
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Успеваю второпях подумать, что если дом у дороги и впрямь является исполкомом, то на древке должно развеваться красное знамя.
Машина останавливается. Мы стремительно выскакиваем. Я прихватываю и винтовку, а Руутхольм – нет, он ведь с пистолетом. Нийдас остается за рулем.
Возле дома ни души. Оглядевшись по сторонам, я окончательно в этом убеждаюсь. В окнах тоже никого не видно.
Руутхольм открывает дверь. Она скрипит, и это почему-то режет слух. Наверно, я слишком взвинчен. Попадаем из сеней в просторное помещение, перегороженное барьером.
Пустота, все перевернуто вверх дном. Пол усеян бумажками и бланками. Ящики столов выдвинуты, а них все переворошено. Такой же ералаш и на полках открытого шкафа...
Под ногами хрустит стекло. Это я наступил на какой-то растоптанный портрет, разломанная рамка которого выглядывает наполовину из-под шкафа. Я непроизвольно поднимаю глаза. На стене темнеет четырехугольное пятно. С большого крюка свисает обрывок шнура. Кто-то сорвал портрет со стены и швырнул его на пол. Да еще и ногами топтал, потому что осколки стекла очень мелкие, а от портрета остались одни клочья.
Наклоняюсь и поднимаю их с пола. Разглаживаю ладонью обрывки, складываю их вместе и внезапно ощущаю, как по всему моему телу разливается возникшая где-то в самой глубине души цепенящая тревога. На меня смотрит знакомое лицо, истоптанное до неузна ваемости чьими-то тяжелыми подошвами и подкованными каблуками.
– Бандитская работа, – говорит Руутхольм. Лейтенант тоже взрывается, но что он говорит, я не понимаю.
Перед глазами снова всплывает утренняя картина: пробитое пулями ветровое стекло грузовика, распластанный на мешках красноармеец и мертвый шофер, скрючившийся между рулем и сиденьем.
Обходим все здание и никого не обнаруживаем. Кто-то рылся во всех комнатах – всюду кавардак. Даже в жилой части дома.
Флотский лейтенант опять произносит что-то взволнованное, но я по-прежнему не понимаю,
– Ладно, – решает политрук. – Делать здесь нечего. Поехали. Надо поскорее сообщить обо всем в Пярну.
Мы выходим.
Я подскакиваю к флагу и что есть мочи дергаю полотнище. Проще всего было бы вынуть древко из кронштейна, но вместо этого я, будто иначе было нельзя, приставляю винтовку к стене, вцепляюсь обеими руками в древко и переламываю его пополам. Обломок палки с сине-черно-белым полотнищем швыряю с крыльца на землю.
В тот же миг кто-то рявкает:
– Руки вверх, красное отродье! Мгновенно оборачиваюсь.
На меня и на моих товарищей нацелено пять-шесть винтовочных стволов.
Деваться некуда. Лишь немного погодя я с болью соображаю, что мне бы не следовало оборачиваться: надо было молнией прыгнуть за угол. Начался бы переполох, я и сам улизнул бы и отвлек бы внимание от товарищей. А теперь вместо этого стою, подняв руки, и злобно пялюсь на тех, кто так перехитрил нас.
Стоять перед нацеленными на тебя винтовками неприятно. Мысли разбегаются. Все твое существо превращается как бы в один нетерпеливый вопрос: что дальше? Слышишь каждый шорох, взгляд пригвожден к рукам, сжимающим смертоносное оружие.
Ко мне подходят" двое. Здоровенный широкоплечий мужчина с суровым лицом и еще один – постарше, помельче и покруглее, с острыми глазками. Второй безоружен, у первого вместо винтовки какое-то незнакомое мне оружие, похожее на большой пистолет, с длинной патронной обоймой.
Тот, что поменьше, орет:
– Подними!
Лишь после второго окрика: "Подними! Флаг подними!"– я понимаю, что приказание обращено ко мне.
Гляжу на крикуна.
Он пытается устрашить меня своим разъяренным взглядом.
Взгляд мой перебегает с него на Руутхольма и лейтенанта. Оба стоят в той же позе, что и я, с поднятыми кверху руками. Глаза у Руутхольма очень серьезные, но в них – никакого страха, и я от этого смелею. Лейтенант напряженно следит за движениями раскричавшегося мужика.
– Ты! Щенок! Повесь флаг туда, откуда сорвал! – орет тот.
От всего его существа исходит такое остервенение, что я чувствую – еще немного, и он мне врежет.
Верзила с незнакомым мне оружием не произнес до сих пор ни слова. Но тут и он рявкает:
– Делай, что велят!
У этого типа сочный баритон. Странно. Но я обращаю внимание именно на тембр его голоса. По-прежнему не двигаюсь.
– А может, он не эстонец? – Это сказано кем-то из тех, кто стоит в сторонке. Но другой, рядом, насмешливо возражает:
– Эстонец. Просто сдрейфил парнишка. Тресни его, Ааду!
Ааду треснул. К счастью, Ааду – это как раз тот, пожилой, с которого я не спускаю глаз, и я успеваю отбить удар.
Все начинают угрожающе орать на меня. Вижу перед собой злобные рожи и прыгающие вверх-вниз винтовочные дула. Слышу, как они подуськивают друг друга, и понимаю только одно: флага я не подниму и бить себя не дам.
Всеобщий гвалт перекрывает чей-то густой бас:
– Влепите ему свинца!
Кольцо вокруг меня расступается, и мое ухо улавливает лязг затвора. Но, может, никто и не досылал пули в ствол, наверняка их винтовки и так были в боевой готовности, просто воображение мое разыгралось из-за нервного перенапряжения. И вдруг все затихает, и это настолько зловеще, что я кидаю беспомощный взгляд на Руутхольма. Политрук пытается улыбнуться мне, но лицо у него напряжено и рот начинает подергиваться.
В тот же миг лейтенант кидается вперед и набрасывается на верзилу.
Руутхольм тоже делает бросок, да и я сразу же врезаюсь в кучу. Пальцы мои вцепляются в чью-то винтовку. Но противник мне попался крепкий, и приходится напрягать все силы, чтобы вырвать у него оружие.
Аксель Руутхольм, Эндель Нийдас и я сидим у какой-то каменной стены, не то большого амбара, не то склада. Рана Руутхольма все еще кровоточит. Какая-то женщина перевязала ее куском пеленки, но тряпка уже пропиталась кровью. У меня же явно разбита половина лица. Зеркальца нет, и я еще не видел, что осталось от моей щеки и брови. Мне двинули прикладом. К счастью, удар пришелся немного вскользь, а то валяться бы мне сейчас с проломленным черепом у мусорной кучи. Там, куда сволокли лейтенанта, который ценой своей жизни спас мою.
Все еще не могу спокойно думать о том, что произошло возле исполкома. Все время вижу труп лейтенанта, которого волокут за ноги по гравию исполкомовской площади. Руки вывернулись назад, тело еще не закоченело, затылок стучит по булыжникам.
Меня толкали в спину, я падал на четвереньки и все время старался обернуться.
Не помню, как я попал сюда, в этот амбар с каменными стенами. То ли меня снова били, то ли хватило прежнего, но временами я терял сознание. Теперь сижу полулежа у стены. Иногда прикладываюсь горячей головой к прохладным камням, и это вроде бы помогает.
Руутхольм подставил мне плечо, не то я растянулся бы во всю длину на земляном полу. Он не разговаривает, только спросил у меня один раз, оба ли моих глаза видят. Но я и сам не знаю, вижу ли я правым глазом или нет, потому что скула и надбровье вздулись.
Хочется пить, но ни у кого нет воды.
В этот амбар заперли не только нас. Здесь еще несколько десятков человек, в основном мужичков, но есть и пять-шесть женщин. Даже ребятишки, один так и вовсе грудной. Его мать и перевязала Руутхольму голову разодранной пеленкой. Кроме троих, все попали сюда раньше нас.
Не испытываю ни малейшего интереса к тому, что нас ждет, настолько я избит. Лишь темная бессильная злоба вспыхивает временами в душе и заставляет кусать губы.
Нийдас потихоньку рассказывает:
– После того как вы ушли в исполком, сперва было тихо. Но минуты через две откуда-то появились трое.
Один был с винтовкой на плече, но это меня не встревожило. Такие же бойцы истребительного батальона, как и мы, думаю. Может, местные, а может, из Пярну приехали. Все в штатском, по лицу – вроде рабочие. Один спрашивает, откуда мы. Не из Килинги-Нымме? Из Таллина, говорю. И тут же соображаю, что промашку дал. Вытащили они меня из машины и привели сюда. Потом подходили еще люди и стали подстерегать вас.
Я молчу. Потираю бровь и скулу, слившиеся в сплошную опухоль.
Руутхольм спрашивает:
– Коплимяэ не приезжал искать нас?
– Я его не видел, да и мотоциклета не слышал, – отвечает Нийдас и немного погодя начинает ругаться: – Чертовы контры!
Его ругань не вызывает в моем сознании никакого отклика. Опять вспоминается, как волочили по гравию лейтенанта. Чувствую на губах соль уж не плачу ли я? Нет, не плачу. Просто слезы катятся по лицу, и я не могу остановить их.
Какая-то "бабка, закутанная в большой платок, беспокоится:
– Видать, паренька боль донимает, мучает.
Чужие принимают меня за мальчишку даже и теперь, когда у меня раздулась физиономия. Бабка думает, что мне больно, но слезы скапливаются в моих глазах не от боли. Меня можно измолотить до бесчувствия, от ударов я не завою. Если только совсем уж станет невыносимо, тогда, пожалуй, могу простонать сквозь зубы. Но как вспомню о лейтенанте, сразу перехватывает горло и щеки становятся мокрыми.
Я даже имени ею не знаю. Как его звали: Петром, Иваном, Федором или ласкательно – Володей? Для меня он просто лейтенант. У него тоже были мягкие черты лица, он, наверно, тоже выглядел моложе своих лет. Если бы он не накинулся на верзилу, так не его тело, а мое валялось бы сейчас на свалке. Стоял бы себе на месте – тогда он остался бы в живых, а не я. Не могу себе представить, как поступил бы я, если бы мы поменялись ролями, если бы ружья целились в него, а я должен был бы смотреть на это с поднятыми руками. Вряд ли меня хватило бы на такое. Он кинулся вперед не из-за себя, а из-за меня. Мне он спас жизнь. И вот его, человека, не подумавшего о себе, человека, для которого жизнь какого-то чужого парня оказалась важнее своей, швырнули, словно дохлую собаку, под забор.
Я не мог помешать даже измывательству над его телом. Я потянулся было к нему, но кто-то огрел меня по затылку, и я ничком рухнул в дорожную пыль.
Политрук тоже рванулся мне на помощь. Но каким-то чудом его не пристрелили. Наверно, побоялись стрелять ему в спину, чтобы не попасть в верзилу с его грозным оружием или в старика. Руутхольма сбили с ног ударом приклада в тот самый миг, как застрекотал автомат. Очередь скосила бы и его, не повисни на его спине двое бандитов.
Я хочу поблагодарить взглядом Руутхольма, но он уставился куда-то в пустоту. У него-такой взгляд, будто мысли его где-то далеко-далеко, будто он видит совсем не то, что нас окружает.
– Те, кто приволокли вас сюда, в амбар, прямо ошалели от злости Лаялись, что нечего, мол, с вами валандаться, а лучше покончить со всеми разом. Но покамест эта чаша миновала.
Нийдас, похоже, не в состоянии молчать. Его разговоры начинают меня раздражать.
– Ты потерял сознание, когда они тебя втолкнули. Шатнулся туда-сюда, как пьяный, и шмякнулся. Я и вон тот дядька, – Нийдас указывает на кого-то, но я не смотрю, – перенесли тебя сюда. Я боялся, что ты уже и глаз не раскроешь: лежал, будто мертвый... Зря мы остановились – надо было проехать мимо.
Терпеть не могу запоздалой сообразительности. И я кричу, потеряв самообладание:
– Заткнись ты наконец!
Нийдас уставился на меня ошарашенно, хотел что-то сказать, но не произнес, однако, ни слова.
Чувствую, как Руутхольм успокаивающе сжал мою руку. В самом деле, зачем цепляться друг к другу? Раз болтовня приносит Нийдасу облегчение, пусть мелет себе на здоровье.
Голову раздирает тупая боль.
Порой от виска к уху, прямо в кость, ударяет режу щая молния. Тогда я прилипаю лбом к стене. От камня исходит живительная прохлада.
Понемногу темнеет. Неужели вечер?
Утром после сна я чувствую себя довольно сносно, Руутхольму, наверно, хуже, но он не подает вида. Ний-дас спит с полуоткрытым ртом и похрапывает. Из угла доносится детский плач.
Меня познабливает, и я встаю, чтобы подвигаться и согреться. Ноги слушаются меня, отчего настроение поднимается. Голову по-прежнему пронизывает боль, но не такая резкая, как вчера.
Амбар просторный. Восемнадцать метров вдоль и восемь – поперек. Я по шагам сосчитал. Я умею отмерять шаги ровно в метр длиной. Научился еще школьником, когда гонял в футбол. Мы били пенальти и с девяти, и с одиннадцати метров, поэтому шаги надо было отмерять точно. Противники проверяли потом расстояние, вот мы и научились Делать шаги ровно по метру.
В гранитных стенах, почти под потолком, окна. Они зарешечены, словно те, кто строил амбар, предвидели, что со временем это здание превратят в кутузку. Боковая стена разделена пополам глухой массивной дверью. Я старательно ее обследовал и не нашел ни щелочки. За дверью кто-то переминается с ноги на ногу, посапывая себе под нос и отдуваясь. Караульный явно томится.
Еще раз присматриваюсь к окнам. На такой же примерно высоте находится и кольцо баскетбольной корзины. Коснуться в прыжке кольца никогда не стоило мне особого труда. Так что, взяв разбег, я смог бы допрыгнуть и до решетки. Ухвачусь за прутья, а уж подтянуться потом на руках – плевое дело. Конечно, протиснуться между прутьев невозможно, но я хоть увижу, что делается за стеной.
"Эх, ты! – сказал я вдруг себе по поводу этих размышлений. – Как был мальчишкой, так и остаешься им. Что толку висеть на прутьях и смотреть на двор – свободы это не даст. Ни тебе, ни твоим товарищам и ни одному из тех тридцати двух человек, которые сидят здесь под замком".
Да, в амбаре тридцать два пленника. Я только что пересчитал.
Крестьяне сидят терпеливо, разговаривают мало. Лишь один то и дело чертыхается: мол, нечего было брать сдуру землю. И ругает советскую власть, которая так его обманула, "Имей я хоть слабое понятие, что затеи красных так быстро рухнут, и не мечтал бы об этой земле. Но дураков и в церкви бьют".
Большинство, однако, если и говорит, то о самом будничном. Кто корову не успел подоить, кто как раз собирался на сенокос, а кто хотел свезти молоко на маслобойню. Удивительное дело: никого не интересует, что с ним будет. Впрочем, пожалуй, нет, всех это заботит, они просто не выкладывают вслух своих опасений.
За что их сюда кинули? Все они с виду самые заурядные крестьяне. Но куда сильнее меня угнетает дру гое. Один-два человека не смогли бы нахватать столько народу; значит, бандитов много. Более того: до чего же открыто они осмеливаются действовать! Или немцы уже дошли по приморскому шоссе до Пярну?
Ко мне подходит молодой, очень живой, можно сказать, веселый парень.
– Такие двери с наскока не собьешь и между решеток не пролезешь, говорит он с усмешкой.
Он сразу вызывает у меня расположение. Тем, что угадывает мои мысли, что у него хватает силы улыбаться, что он видит во мне товарища. И я иду на откровенность:
– Идиотство – сидеть и ждать чего-то. "Идиотство" не совсем верное и уместное слово, оно
ие выражает тех чувств, которые заставляют меня исследовать двери и окна. Просто я не придумал слова поумнее.
Незнакомец соглашается:
– Само собой, идиотство.
– Мощный амбарчик!
– Своими руками в позапрошлом году новые двери навесил, – говорит он. – Доски сосновые, толщиной а два с половиной дюйма, да еще планками обшиты. Вот ведь какая чертовщина, сам для себя каталажку соорудил!
– Ты плотник?
Я не смог сказать ему "вы". Язык не повернулся, уж очень он свойский.
Парень улыбается. Чтоб не унывать, попав в такой переплет, надо быть или дубиной, или человеком сильной воли.
– У меня, брат, девять ремесел, голод – десятое. Могу и стены и печи класть, стропила подводить, лошадей ковать, торф резать и лес валить. Нашему бывшему волостному старшине, который вместе с капитаном Ойдекоппом перебаламутил у нас народ и велел вытащить меня ночью из постели, я своим рубаночком клееный платяной шкаф смастерил, с тремя дверцами. Ты сам откуда?
– Из Таллина, из батальона истребительного.
– Про батальон лучше никому не заикайся. Батальонов этих пуще всего боятся, жуть как ненавидят!.. Харьяс, тот самый старшина, про которого я говорил, и Ойдекопп совсем задурили народу голову своими разговорчиками. Дескать, истребительным батальонам приказано сжечь деревни и хутора, а крестьян – высылать и расстреливать. Словом, истреблять все подряд, чтобы немцам досталась одна выжженная пустыня.
Я как можно спокойнее и равнодушнее сообщаю:
– Они знают, что мы из Таллина, значит, им и про батальон известно.
Парень говорит понимающе:
– Вот почему они вас так измолотили.
– Волостной старшина – это такой невысокий пузатый старикан с усами?
– Он самый. Серый барон, хитрец из хитрецов. Такого нам напел, что мы чуть было в председатели исполкома его не выбрали. Да в Пярну не разрешили. Ничего себе представитель рабочей власти: восемьдесят гектаров земли!
Я показываю взглядом на людей вокруг, часть которых все еще дремлет, а часть – проснулась и занимается кто чем придется.
– За что их сюда приволокли?
– Ааду Харьяс и ему подобные сочли их красными. Примерно с треть просто новоземельцы. Нашего председателя исполкома расстреляли. Меня тут недавно милиционером назначили. Но не успел я и в мундир влезть, как уже власти лишился.
Последние слова смешат его самого. Но тут же лицо его темнеет.
– Сам виноват, – говорит он. – Надо было посты расставить. Я уже в самом начале войны затребовал из Пярну винтовки, но нам ничего не прислали. Посоветовали вооружиться охотничьими ружьями. Не захотелось затевать эту канитель с двустволками, решили ждать винтовок. Вот и угодили сюда, Только и двустволки не помогли бы, с ними против английских винтовок не попрешь.
– У нас и винтовки были, и гранаты, – бормочу я. Он вглядывается в мое лицо и советует:
– Ступай-ка ты к своим и посиди. Надо тебе сил набраться.
Я смотрю на него растерянно:
– Для чего?
– Хотя бы для того, чтобы пойти на расстрел с поднятой головой.
Только теперь осознаю с полной ясностью, какая участь нам грозит. Я все еще по-детски надеялся, что нас оставят, пожалуй, в живых, раз не прикончили сразу.
Кажется, я не сумел скрыть, как тяжело на меня подействовали его слова, потому что он поспешил смягчить их:
– Погоди... Может, оно не так еще и страшно, как кажется. Небось в Пярну тоже не сидят сложа, руки, пока тут враждебный элемент бесчинствует.
Я молчу.
Милиционер дает новый совет:
– Если у кого из вас есть партийный или комсомольский билет, заройте в землю.
Но я пропускаю совет мимо ушей, меня занимает другое. Я задаю вопрос, вертевшийся все это время у меня на языке:
– А что это за люди, которые захватили исполком и от которых мы должны... прятать свои билеты?
– Всякие. Кто из местных, есть и такие, кого тут раньше и в глаза не видали.
Я не унимаюсь:
– Значит, бандиты – это просто хуторяне?
– В большинстве все же те, кто побогаче, хотя не только, – соглашается милиционер. – За мной пришли два бывших кайтселийтчика*: один на почте служит, у другого хутор в двадцать пять гектаров, а третьим был бывший констебль.
* Кайтселийт – "Союз защиты", реакционное объединение зажиточны* землевладельцев в буржуазной Эстонии.
– А всего бандитов много? – спрашиваю я опять.
– Кто их считал? Человек двадцать – тридцать с винтовками. Это главные гады. Ну и столько же, пожалуй, прихвостней. Хотя черт его знает. Война лишила людей разума.
Больше я не выспрашиваю. Хватит с меня и услышанного. Впрочем, нет, я хочу узнать еще одну вещь. Его имя.
Мое желание не на шутку удивляет собеседника:
– Вахтрамяэ. Юулиус Вахтрамяэ.
– Соокаск. Олев Соокаск.
Соображаю, что я как бы передразнил его, но это вышло нечаянно. Милицлонеру могло показаться крайне странным желание узнать его имя, взрослый человек не стал бы с этим приставать, это мне тоже понятно. Но иначе я не мог. Я не спросил у лейтенанта его имя и теперь даже не знаю, кто ценой своей жизни спас мою. Этот малый с девятью ремеслами тоже человек стоящий, я, не хочу, не могу о нем забывать. Подсаживаясь к своим, я успеваю еще подумать, что Вахтрамяэ и Соокаск – однотипные фамилии. Вахер клен, каск – береза, клен и береза – просто деревья, мяги – гора, разновидность земной поверхности, как и соо – болото.
Нет, видно, я до самой смерти так и останусь мальчишкой.
Слышу, слышу вполне отчетливо, как женщина, пе-ребиитовавшая Руутхольму голову разорванной пеленкой, жалуется:
– Молоко у меня пропало. Какая-то старушка вздыхает:
– Откуда ж ему в грудях взяться – некормленая, непоеная.
Кто-то низким оглушительным басом гаркнул:
– Дать нам попить и поесть они все-таки обязаны. Таких тюрем не бывает, чтоб и хлеба и воды лишали.
Старуха язвит в ответ:
–. Набьют рот землей, вот и наешься.
– Уж не думаешь ли ты, Анна, будто им так желанно твое тело?
Да он шутник, этот бас.
Вот он вскакивает и начинает молотить кулачищами в двери.
Часовой поносит его, грозится пристрелить, но мужика это не смущает. Даже появление трех вооруженных караульных, решивших наконец узнать, что тут у нас случилось, не вызывает у него страха, и он таки добивается своего: в амбар швыряют несколько буханок и вносят тридцатилитровый молочный бидон с водой.
Бас первым утоляет жажду и тут же сплевывает:
– Вот стервецы! Снизу, из ручья, принесли, поленились до колодца дойти.
Я настолько еще глуп, что даже не знаю, будет ли у матери молоко, если она попьет воды. Если не будет, придется потребовать молока. Или еще правильней: пусть женщину отпустят. Я и сам понимаю, насколько эти планы наивны, но продолжаю их обдумывать.
Руутхольм жует. Я уже давно расправился со своим хлебом, а он только сейчас принялся. Да, скверно ему, по всему видать. Молотили нас чем попало: кулаками, булыжинами, прикладами. Руутхольма били ногами в живот. Он лежал на земле, а нога в тяжелом сапоге все ударяла и ударяла с размаху. Каждый раз, как меня сбивали с ног, я прикрывал одной рукой живот, другой – лицо и пытался поскорее встать. Давать сдачи я уже не мог. Я шатался между бандитами, и они колотили по мне, как по боксерской груше. Но политруку тоже досталось не меньше моего.
Руутхольм перестает есть. Всего раза два куснул, не больше.
– Доешь, – протягивает он мне ломогь.
– Не идет больше в горло, – вру я без зазрения совести. – Под конец чуть не вырвало. – Не уплетать же мне хлеб на глазах у человека, которому так изувечили нутро, что душа пищи не принимает.
Хлеб Руутхольма соглашается съесть Нийдас. Сидим все трое молча, пока Нийдас не произносит:
– Я все-таки считал советский строй куда более-сильным!
Политрук кидает на него внимательный взгляд:
– Вы думали, что серые бароны и прочие богатеи будут кричать "ура" советской власти?
– Под напором немецкой военной машины наше государство... – говорит Нийдас,
Я не выдерживаю:
– Геббельсовская брехня.
Честное слово, Нийдас начинает злить меня, Если и дальше так пойдет, мы поссоримся.
Снаружи раздается шум, в замке скрежещет ключ, и вот в амбар врывается яркий солнечный свет. В дверях стоит группа людей.
– Вахтрамяэ Юулиус, на выход! – кричит один из них.
Милиционер поднимается.
Звонкий женский голос кричит с отчаяньем:
– Они убьют Юулиуса!
Я вскакиваю и подбегаю к милиционеру. Его веселые глаза стали серьезными. Он кидает мне потихоньку:
– Может, и не осмелятся. Мы вместе подходим к дверям.
– Не торопись, – говорит мне один из бандитов. – Вас мы оставим напоследок. Так сказать, на сладкое. Потому что...
Вахтрамяэ не дает ему кончить.
– А ты, Роберт, не подумал, что и за сладкое и за другие блюда придется еще расплачиваться? Ни Харьяс, ни Ойдекопп за тебя не раскошелятся.
Бандиты приходят в бешенство.
– Еще грозится!
– Ты у нас первым расплатишься!
– Такой не заткнется, пока не вспашет задом землю!
– Хорохорится, как индюк!
– Чего митинг разводить, к стенке его – и порядок!
– Вешать их надо, милиционеров!
Юулиуса продолжают осыпать бранью. Но мне кажется, что они просто пытаются подбодрить и ожесточить себя этой руганью. Видимо, мой новый друг задел их за живое.
Вдруг издалека доносится треск пулеметных очередей и винтовочных выстрелов. На какой-то миг наши враги настолько растерялись, что мы могли бы выбежать из амбара. Но затем двери захлопываются, железная накладка с лязгом входит в пробой, замок защелкивается.
Мы с милиционером смотрим друг на друга.
Стрельба продолжается. Люди вскакивают, подбегают к дверям, мечутся, кричат наперебой. Кто-то плачет в голос.
Я разбегаюсь, подпрыгиваю вверх, упираясь ногой в стену и повисаю на прутьях решетки.
– Ну, что там? – кричат мне.
Я вижу, как четыре человека бегут куда-то по шоссе. А следом за ними еще один, чем-то мне знакомый. Этот не особенно торопится. Такое впечатление, будто он о чем-то раздумывает. Он даже останавливается на миг и смотрит в нашу сторону. Я узнаю его. Это наш главный инженер Элиас. В руках у него ружье.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Олев Соокаск не ошибся. Человек этот в самом деле был Эндель Элиас.
Около амбара он задержался. Он знал, что в большом каменном амбаре сидят под замком люди, но не это заставило его остановиться. Он попросту размышлял, как быть дальше.
Мимо него пробежало несколько человек, и он поплелся за ними. Не мог же он стоять у амбара. Приходится поступать, как остальные, другого выбора нет.
Куда же делся констебль Аоранд, разбудив'ший его полчаса назад? Вместе с Аорандом он и прибежал сюда, но потом констебль будто сквозь землю провалился.
Послышалась пулеметная очередь.
Элиас ускорил шаг. Он добежал до той кривой, где шоссе шло дальше под уклон. На взгорье рос лес, в котором, наверно, и скрылся Аоранд. Элиас помнил, что по приказу капитана Ойдекоппа здесь на холме был выставлен дозор. Он-то, видно, и открыл огонь.
Но тут Элиасу вспомнилось, что у них же нет пулемета. Во всяком случае, вчера он не заметил, чтобы они располагали этим оружием.
Лишь при этой мысли Эндель Элиас впервые полностью осознал, что происходит. Он и до этого ощущал приближение какой-то опасности, но ощущения его были очень смутными.
Ночью Элиас напился до потери сознания. Он совсем не помнил, кто уложил его спать, хотя, открыв утром глаза, обнаружил себя в постели. Его даже раздели – он лежал под одеялом почти голый. Перед кроватью стояла нагнувшись незнакомая женщина, торопливо совавшая ноги в домашние туфли, Прямо перед глазами Элиаса колыхались большие груди. В тот же миг женщина повернулась к нему спиной и, одернув ночную рубашку, чтобы прикрыть свои толстые колени, исчезла в соседней комнате.
Элиас так и не вспомнил, кто эта женщина. В памяти всплывали, словно из тумана, отдельные картины пьяной ночи. Чье-то мягкое и горячее тело, влажное от пота, прижимается к нему. Он хочет спать, но его гладят, тискают, возбуждают, соблазняют.
Посмотрев вслед женщине, которая без малейшего стыда навязалась ему и выходила теперь из комнаты, покачивая бедрами, Элиас почувствовал отвращение и к женщине, и – еще большее – к самому себе.
Все дальнейшее происходило очень стремительно. Из соседней комнаты послышались громкие голоса, дверь распахнулась, в ней возник констебль Аоранд. Затягивая брюки ремнем, он скомандовал:
– Сию минуту одеваться и – на двор! Эти черти вот-вот будут здесь!
Элиас ничего не понял.
– Поомпуу дал знать, что из Пярну едут истребители, – пояснил, отдуваясь, Аоранд. – Ему по телефону сообщили.
Элиас заставил себя подняться. Голова трещала, во рту был отвратительный вкус. Подташнивало.
Из-за двери послышалось:
– Начинается! Где же твои немцы? Вас тут успеют перестрелять и дома сжечь. Вот тебе и освободительная борьба! Никому нельзя верить. Ни красным, ни коричневым. И мы, ясное дело, станем первыми жертвами... Никуда я не побегу. Кто тут чего знает и посмеет донести? Немцы все равно когда-нибудь явятся, и тогда мы покажем себя. Почему они сразу не прикончили Юулиуса Вахтрамяэ?..
– Милиционер уже не донесет.
– Не говори, что-то я не слышала выстрелов. И еще эти таллинские разбойники. Разве они кого боятся?
– Таллинские нас не знают.
– Господи, все равно страшно. Подумать! Власть только что была у вас, а теперь – опять дрожи. Лийне! Лийне! Поскорей убери со стола и спрячь вино в чулан. А то еще увидят, что...
Конец фразы заглушили рыдания.
Мужской голос принадлежал Аоранду, голос же разрыдавшейся женщины был Элиасу совсем незнаком.
Аоранд снова появился в дверях:
– Вот твое ружье.
Снова ему навязывают оружие. И без конца подгоняют, начиная со вчерашнего утра. Но ни вчера, ни сегодня Элиас так и не понял, куда его гонят и что предстоит: то ли они должны дать отпор истребительному батальону из Пярну, то ли посчитали за лучшее отсидеться на болоте.
Выйдя из ворот, группа повернула направо, и Элиас догадался, что они идут к исполкому. Так оно и оказалось. Там их ждали человек десять с винтовками. Аоранд куда-то их направил, а сам помчался к амбару. Элиас и теперь поплелся за ним. Он как бы потерял способность к самостоятельным решениям делал то же, что другие. А теперь Аоранд куда-то пропал, он не знал, что предпринять.
Но одно Элиас понял теперь отчетливо. Что он окончательно порвал с советской властью. Вместе с тем у него возникло желание отшвырнуть винтовку, порвать и с теми, кто все время навязывает ему оружие. Бежать куда-нибудь, где никто его не знает! Забраться в такое место, где его не обнаружат. Как прятался он и скрывался уже три недели. Но и сегодня, как вчера, проблема оставалась прежней: куда? Куда убежать, где скрыться? Нет, спрятаться ему негде. Он снова ощутил, что иною выбора у него не оставалось.
На опушке, где шоссе спускалось под уклон, Элиас увидел между соснами людей. Прижав к плечу ружья, они лежали на земле и словно бы подстерегали кого-то.
Элиас направился к ним по гребню холма. Снова послышалось частое стрекотание пулемета, над головой щелкали по стволам сосен пули. Элиасу вдруг стало страшно, он пригнулся и, сделав несколько шагов, лег по примеру других наземь. Потом поглядел по сторонам и обнаружил, что оказался рядом с Юло. Ощутив от этого какое-то удовлетворение, он кивнул Юло. Но тот был очень серьезен. Элиас догадался, что сын хозяина хутора Мяэкопли возбужден до предела. Тут же разыгрались нервы и у Элиаса, словно бы ему передалось настроение– Юло"
Юло Прууль был одним из тех немногих людей, с которыми он сумел хоть немного сблизиться за последние три недели. Вернее говоря, Юло был единственным. Если, конечно, не считать сестры и ее мужа, пустивших его под свой кров. С констеблем Аорандом он познакомился только позавчера. Капитана Ойдекоппа инженер узнал раньше, и, хотя особой дружбы между ними не завязалось, все же в их судьбе было много общего: обоим пришлось бежать из города из-за угрозы ареста. Молодой хозяин Мяэкопли тоже не стал еще его закадычным другом, однако же их связало нечто большее, чем случайное знакомство.
Юло Прууль, которого называли в деревне мяэкоп-линским Юло, был куда моложе Элиаса. Пожалуй, лет двадцати пяти, не больше. Он кончил сельскохозяйственное училище в Янеде и с таким увлечением говорил о полях, севообороте, скоте, об улучшении породы, об удобрениях, о мелиорации, что сумел увлечь этим даже Элиаса. Чем чаще сталкивался Элиас с сыном хозяина соседнего хутора, тем больше убеждался, что его новый знакомый так интересуется агротехникой не только в надежде на получение с хутора более высоких доходов. Элиас никогда не принадлежал к тем, для которых крона или рубль составляли единственную жизненную цель, и потому он хорошо понимал своего нового знакомого, который был по природе не столько собственником, сколько тружеником, увлеченным своим делом.