355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Кулиш » Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2 » Текст книги (страница 9)
Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 19:00

Текст книги "Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2"


Автор книги: Пантелеймон Кулиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

К П. А. Плетневу.

"Апреля 17 (1847). От А<ркадия> О<сиповича> Р<оссети> я узнал кое-что из тех неприятностей, которые случилось тебе потерпеть от некоторых людей, тебя незнающих и неумеющих ценить. Друг мой, прости им все. От него же я узнал о том, что ты много натерпелся из-за меня, слушая всякие толки обо мне. Не знаю, как благодарить за доброту твою, но верь, что умею ценить бесценную дружбу твою теперь более, нежели когда-либо прежде. А толками не смущайся. Говорю тебе откровенно, что я теперь ежеминутно благодарю Бога за то, что книга моя произвела именно эти толки, а не такие, которые были бы в мою пользу. От этих толков я значительно поумнею, как даже и не думают те, которые обо мне толкуют; уже и теперь я заставлен ими гораздо строже взглянуть на самого себя. Без этих толков, передо мною не раскрылось бы так общество и люди, которых мне нужно непременно знать. У меня долго еще будет все невпопад, и язык мой не будет доступен для всех, покуда не узнаю так людей, как мне хочется узнать. Поверь, что без этой книги не было бы на чем испробовать нынешнего человека. А проба эта нужна, и в этом отношении книга моя, несмотря на все ее недостатки, сокровище. Ты сам это испытаешь, если будешь на ней пробовать человека. Он от тебя не скроется в своих сокровенных и главнейших помышлениях, и состояние души его выступит перед тобою как раз. А через это самое ты будешь иметь возможность оказать благодеяние мне, тебя любящему, сообщая наблюдения свои, которые многому меня научат. О делах по книге я уже писал, от 15 апреля Арк<адию> Ос<иповичу>. Письмо это, вероятно, он уже тебе сообщил. Мне кажется, что ты теперь несколько устал, изнурился от хлопот и дел; тебе нужно освежиться. Удаление летом на дачу, или даже в Финляндию не удалит тебя совершенно от того, от чего на время следует удалиться. Мне кажется, ты бы лучше сделал, если бы взял на месяц, или на два, отпуск за границу и прилетел бы ко мне морем. В семь дней в Остенде. Переезд морем действует удивительно на силы и на дух. Ты бы тогда привез сам статьи, просмотренные <князем> В<яземским>, с его замечаниями, и захватил бы с собою журналы и книги, потому что я до сих пор не получил ни печатного листка. Мы бы о многом переговорили с тобою и перетолковали, съездили бы вместе даже в Лондон. Из Остенда день езды в Лондон и день езды в Париж. Ни экипажей, ни дорожных запасов ненужно; везде пароход и железные дороги; даже к Жуковскому можно съездить по железной дороге. Мне кажется, что ласки дружбы и родные речи о том, что есть родное душам нашим, много бы тебя освежили, и ты с новой бодростью начал бы полезную свою деятельность, по возвращении в Петербург. Но соображайся во всем с твоими собственными обстоятельствами и возможностью. Как мне ни радостно было бы с тобою свидание, но я бы не хотел его купить ценою пожертвований".

К нему же.

"Неаполь. Мая 9 (1847).

Я получил милое письмо твое (от 4/16 апр.) перед самим моим отъездом из Неаполя; спешу, однако ж, написать несколько строчек. Ответ на твои запросы ты, вероятно, уже имеешь отчасти из письма моего к Р<оссети> (от 15 апр.), отчасти из письма к тебе (от 17 апр.). Благодарю тебя также за приложение двух писем, для меня очень значительных. В<игелю> я написал маленький ответ, при сем прилагаемый, который пожалуйста передай ему немедленно. Что касается до письма Б<рянчанинова>, то надобно отдать справедливость нашему духовенству за твердое познание догматов. Это познание слышно во всякой строке его письма. Все сказано справедливо и все верно. Но, чтобы произнести полной суд моей книге, для этого нужно быть глубокому душеведцу, нужно почувствовать и услышать страдание той половины современного человечества, с которою даже не имеет и случаев сойтись монах; нужно знать не свою жизнь, но жизнь многих. Поэтому никак для меня не удивительно, что им видится в моей книге смешение света с тьмой. Свет для них та сторона, которая им знакома; тьма та сторона, которая им незнакома; но об этом предмете нечего нам распространяться. Все это ты чувствуешь и понимаешь, может быть, лучше моего. Во всяком случае письмо это подало мне доброе мнение о Б<рянчанинове>. Я считал его, основываясь на слухах, просто дамским угодником–

Несколько слов насчет изумления твоего моему любопытству знать все толки, даже пустые, обо мне и о моей книге. Друг мой, как ты до сих пор не можешь почувствовать, что это мне необходимо! В толках этих я ищу не столько поучения себе, сколько короткого знания тех людей, которых мне нужно знать. В суждениях о моих сочинениях обнаруживается сам человек. Говорит журналист, но ведь за журналистом стоит две тысячи людей, его читателей, которые слушают его ушами и смотрят на вещи его глазами. Это не безделица! Мне очень нужно знать, на что нужно напирать. Не позабудь, что я, хотя и подвизаюсь на поприще искусства, хотя и художник в душе, но предметом моего художества современный человек, и мне нужно его знать не по одной его внешней наружности. Мне нужно знать душу его, ее нынешнее состояние. Ни Карамзин, ни Жуковский, ни Пушкин не избрали этого в предмет своего искусства, потому и не имели надобности в этих толках. Будь покоен на мой счет: меня не смутят критики и ни в чем не заставят меня пошатнуться, что здраво и крепко во мне. Из всех писателей, которых мне ни случалось читать биографии, я еще не встретил ни одного, кто бы так упрямо преследовал раз избранный предмет. Эту твердость мою я чту знаком Божией милости к себе. Без Него, как бы мне сохранить ее, сообразя то, что редкому давалось выдержать такие битвы со всякими отвлекающими от избранного пути обстоятельствами. После всех этих толков, у меня только лучше прочищаются глаза на то же самое, на что я гляжу, и больше рвения к делу. Повторяю тебе, что я слишком тверд в главных моих убеждениях; но у меня правило: всех выслушай, а сделай по-своему. И что я сделаю по-своему, всех выслушавши, то уже трудно поднять будет на публичное посмешище, даже и временное.

Р<оссети> прав насчет письма к его сестре. Совершенно в таком виде, как оно есть, ему неприлично быть в печати. Попроси его, чтобы он назначил карандашем все места, по его мнению, неловкие. Их очень легко умягчить, тем более, что я чувствую уже и сам, как следует чему быть.

Вексель секунду я послал обратно к тебе чрез Штиглица, потому что здесь не взялся по нем выдать деньги банкир. Стало быть, тут уже не мое распоряжение. Такова судьба его. Деньги эти береги у себя. Прокоповичу не следует ничего говорить...

Обнимаю тебя крепко. Бог да хранит тебя! Ради Бога, хоть несколько слов о самом себе! Я собственно о тебе почти ничего не знаю; все письма твои наполнены мной. Книга твоя о Крылове прекрасна во всех отношениях. Это первая биография, в которой передан так верно писатель".

К нему же.

"10 июня (1847). Франкфурт.

Письмецо твое от 16/28 мая получил. Жуковский, как ты уже, вероятно, знаешь, отложил отъезд в Россию, по причине болезни жены, заставляющей его провести вместе с нею все лето в Интерлакене, в Швейцарии. Жаль конечно, что празднование юбилея его не состоится, но, по мне, в юбилеях здешних есть что-то грустное. Не от того ли, что приходишь в такие лета, когда чувствуется сильней, чем прежде, что следует помышлять о юбилее небесном? Во всяком случае, хорошо бы нам хотя половиною мыслей стремиться жить в иной обетованной, истинной стране. Блажен, кто живет на той земле, как владелец, который купил уже себе имение в другой губернии, – отправил туда все свои пожитки и сундуки и сам остался налегке, готовый пуститься вслед за ними. Его не в силах смутить тогда никакая земная скорбь и огорчение от всякого мелкого дрязга жизни. Я рад, что ты, как вижу из письма твоего, спокоен. Я сам тоже спокоен. Путь мой, слава Богу, тверд. Хотя тебе кажется, что я несколько колеблюсь и как бы недоумеваю, чем заняться и какую избрать дорогу, но дорога моя все одна и та же. Она трудна, это правда, скользка, и не раз уже я уставал, но сила святая, о нас заботящаяся, воздвигала меня вновь и становила еще крепче на ноги. Даже и то, что казалось прежде как бы воздвигавшимся в поперег пути, служило к ускорению шагов; – а потому во всем следует доверяться Провидению и молиться. Очень понимаю, что некоторых истинно доброжелательных мне друзей – в том числе, может быть, и самого тебя – несколько смущает некоторая многосторонность, выражающаяся в моей книге, и как бы желание заниматься многим наместо одного.

Для этого-то я готовлю теперь небольшую книжечку, в которой хочу, сколько возможно яснее, изобразить повесть моего писательства, – то есть, в виде ответа на утвердившееся, неизвестно почему, мнение, что я возгнушался искуством, почел его низким, бесполезным и тому подобное. В нем скажу, чем я почитаю искуство, что я хотел сделать с данным мне на долю искуством, развивал ли я точно самого себя из данных мне материалов, или хитрил и хотел переломить свое направление, – ясно, сколько возможно ясно, чтобы и не-литератор мог видеть, я ли виновен в недеятельности, или Тот, Кто располагает всем и против Кого идти трудно человеку. Мне чувствуется, что мы здесь сойдемся с тобой душа в душу относительно дела литературы. Молю только Бога, чтобы Он дал мне силы изложить все просто и правдиво. Оно разрешит тогда и тебе самому некоторые недоразумения насчет меня, которые все-таки должны в тебе еще оставаться. Покаместь, это да будет еще между нами. Книжечка может выходом своим устремить внимание на перечтение "Переписки с друзьями", в исправленном и пополненном издании. А потому пожалуйста перешли мне не медля статьи, снабженные вашими замечаниями, для переделки, адресуя во Франкфурт, на имя посольства.

В следующем письме я пришлю тебе свидетельство о моей жизни для взятия денег из казначейства, которые держи у себя вместе с прежними, к тебе посланными чрез Штиглица. Они, может быть, мне понадобятся к концу года. На Восток будет присылать мне трудно, а остаться там, Бог весть, может быть, придется долее рассчитываемого времени; стало быть, нужно будет деньгами запастись. Путешествие, доселе откладываемое с года на год, становится чрез то самое мне более желанным и заманчивым. Точно как бы душа моя говорит мне, что я там найду искомое издавна и лучшее всего того, что находил доныне...

При сем письмецо к В<яземскому>. Передай от меня поклон Балабиным, – особенно М<арье> П<етровне>. Напиши мне хоть несколько строчек о том, как она живет своим домом. Я слышал, что она просто чудо в домашнем быту и хотел бы знать, в какой мере и как она все делает. А.О. Ишимову поблагодари за книжечку: "Розенштраух". Я нашел, что она очень хороша. Письмо же о легкости ига Христова – сущий перл".

К нему же.

"Франкфурт. Июль 10 (1847). Посылаю тебе свидетельство о жизни. Деньги возьми, но храни у себя до времени отсылки их в Константинополь, что нужно будет сделать в начале весны будущего года. Если какой-нибудь можно получить в это время на них нарост, что, как говорит Жуковский, будто бы делается, то конечно не дурно; если же это пустяк, то, разумеется, не стоит из-за него хлопотать. Ожидаю от тебя известия о том, где проводишь лето и когда к тебе посылать небольшую вещь, которую бы мне хотелось напечатать в виде отдельной небольшой книжки, о которой я уже тебе сказывал. Можно ли тебе будет прислать ее через месяц от сего дня? Хочу послать к тебе также переделанную "Развязку Ревизора", которая вышла теперь, кажется, ловче.

Спроси у того художника, который предлагал мне издание "Мертвых душ" с рисунками: не хочет ли он издать с виньетками "Ревизора", с присоединением означенной заключительной пиэсы, разумея по виньетке к голове и к хвосту всякого действия, на той же странице, где и слова".

Следующее письмо Гоголя к К.С. Аксакову было писано в 1848 году, но относится к "Переписке с друзьями". Это случилось от того, что г. Аксаков, узнав о возвращении Гоголя на родину, откуда через два месяца он намеревался переехать в Москву, пожелал, прежде свиданья с ним, высказать ему все, что было на душе, так чтобы при свиданьи находиться уже в прямых отношениях. До сих пор он не писал к Гоголю ни слова о его новой книге. Ответ Гоголя показывает, что он уже пережил тяжкое время испытания и мог выслушивать спокойно самые несправедливые и оскорбительные нападения, в которых друзья, любившие его наиболее, обвиняют теперь себя строже других. Умеренность и кротость Гоголева ответа поразительны.

"Июня 3 (1848). Васильевка. Откровенность прежде всего, Константин Сергеевич. Так как вы были откровенны и сказали в вашем письме все, что было на душе, то и я должен сказать о тех ощущениях, которые были во мне при чтении письма вашего. Во-первых, меня несколько удивило, что вы, наместо известий о себе, распространились о книге моей, о которой я уже не полагал услышать что-либо по возврате моем на родину. Я думал, что о ней уже все толки кончились и она предана забвению. Я, однако же, прочел со вниманием три большие ваши страницы. Многое в них дало мне знать, что вы с тех пор, как мы с вами расстались, следили (историческим и философическим путем) существо природы русского человека и, вероятно, сделали немало значительных выводов. Тем с большим нетерпением жажду прочесть вашу драму, которой, покуда, в руках еще не имею. Вот еще вам одна мысль, которая пришла мне в голову в то время, когда я прочел слова письма вашего: "Главный недостаток книги есть тот, что она – ложь". Вот что я подумал. Да кто же из нас может так решительно выразиться, кроме разве того, который уверен, что он стоит на верху истины? Как может кто-либо (кроме говорящего разве Святым Духом) отличить, что ложь и что истина? Как может человек, подобный другому, страстный, на всяком шагу заблуждающийся, изречь справедливый суд другому в таком смысле? Как может он, неопытный сердцезнатель, назвать ложью сплошь, с начала до конца какую бы то ни было душевную исповедь, он, который и сам есть ложь, по слову Апостола Павла? Неужели вы думаете, что в ваших суждениях о моей книге не может также закрасться ложь? В то время, когда я издавал мою книгу, мне казалось, что я ради одной истины издаю ее; а когда прошло несколько времени после издания, мне стало стыдно за многое, многое, и у меня не стало духа взглянуть на нее. Разве не может случиться того же и с вами? Разве и вы не человек? Как вы можете сказать, что ваш нынешний взгляд непогрешителен и верен, или что вы не измените его никогда? тогда как, идя по той же дороге исследований, вы можете найти новые стороны, дотоле вами незамеченные; вследствие чего и самый взгляд уже не будет совершенно тот, и, что казалось прежде целым, окажется только часть целого. Нет, Константин Сергеевич, есть дух обольщения, дух-искуситель, который не дремлет и который так же хлопочет и около вас, как около меня, и, увы! чаще всего бывает он возле нас в то время, когда думаем, что он далеко, что мы освободились от него и от лжи и что самая истина говорит нашими устами. Вот какие мысли пришли мне в то время, когда я читал приговор ваш книге, на которую до сих пор еще не имел духу взглянуть. Скажу вам также, что мне становится теперь страшно всякой раз, когда слышу человека, возвещающего слишком утвердительно свой вывод, как непреложную, непогрешительную истину. Мне кажется, лучше говорить с меньшей утвердительностью, но приводит больше доказательств.

Драму вашу я прочту со вниманьем и даю вам слово не скрыть своего мнения. Она тем более для меня интересна, что, вероятно, в ней я отыщу яснейшее изложение всего того, о чем вы говорите в письме вашем несколько неопределенно и неясно".

По совету одного из друзей своих, Гоголь послал два экземпляра "Переписки с друзьями" к священнику, отцу Матвею, которого он знал по слухам, как человека, вполне достойного его сана и писал к нему:

"Я прошу вас убедительно прочитать мою книгу и сказать мне хотя два словечка о ней – первые, какие придут вам, какие скажет вам душа ваша. Не скройте от меня ничего и не думайте, чтобы ваше замечание, или упрек был для меня огорчителен. Упреки мне сладки, а от (вас) еще будут слаще. Не затрудняйтесь тем, что меня не знаете; говорите мне так, как бы меня век знали.

Напишите мне письмецо в Неаполь. Приложите в моем письме маленькое письмецо, хотя также из двух строчек, к гр. А.П. Т<олсто>му, который также к тому времени приедет в Неаполь, с тем, чтобы выпроводить меня к Святым Местам, а может быть, даже и самому туда пуститься, если Богу будет угодно поселить ему такую мысль. Вашими двумя строками вы его много обрадуете. В заключение, прошу вас молиться обо мне крепко, крепко во все время путешествия, которое – видит Бог – хотелось бы совершить в потребу истинную души моей, дабы быть в силах потом совершить дело во славу святого имени Его. Помолитесь же обо мне, и Бог вам воздаст за это десятирицею. Посылается вам книга в двух экземплярах, один для вас, а другой для того, кому вы захотите дать".

Отсюда завязалась между поэтом и священником уездного города переписка, в которой Гоголь открывал свою душу, как на исповеди. Вот его письма, относящиеся к книге, которая послужила пробным камнем, как для самого автора, так и для публики.

1

"Неаполь. 9 мая (1847). Что могу сказать вам в ответ на чистосердечное письмо ваше? Благодарность! вот первое слово, которое я должен сказать вам, хотя очень хотелось бы мне иметь от вас не такое письмо. Все слова ваши, как о евангельском значении милостыни, так и о прочем, святая истина. В них я убежден; против них не спорю. А между тем в книге моей изложено так, как бы я был против этого. Как изъяснить это явление? Скажу более: статью о театре я писал не с тем, чтобы приохотить общество к театру, а с тем, чтобы отвадить его от развратной стороны театра, от всякого рода балетных плясавиц и множества самых страстных пиес, которые в последнее время стали кучами переводить с французского. Я хотел отвадить от этого указанием на лучшие пиесы и выразил все это таким нелепым и неточным образом, что подал повод вам думать, что я посылаю людей в театр, а не в церковь. Храни меня Бог от такой мысли! Никогда я не имел ее даже и тогда, когда гораздо меньше чувствовал святыню святых истин. Я только думал, что нельзя отнять совершенно от общества увеселений их, но надобно так распорядиться с ними, чтобы у человека возрождалось само собою желание после увеселения идти к Богу – поблагодарить Его, а не идти к чорту – послужить ему. Вот была основная мысль той статьи, которую я не сумел хорошо написать. Скажу вам нелицемерно и откровенно, что виной множества недостатков моей книги не столько гордость и самоослепление, сколько незрелость моя. Я начал поздно свое воспитание, – в такие годы, когда другой человек уже думает, что он воспитан. Обрадовавшись тому, что удалось в себе победить многое, я вообразил, что могу учить и других, издал книгу и на ней увидел ясно, что я – ученик. Желание и жажда добра, а не гордость, подтолкнули меня издать мою книгу; а как вышла моя книга, я увидел на ней же, что есть во мне и гордость, и самоослепление, и много того, чего бы я не увидал, если бы не была издана моя книга. Эта строптивость, дерзкая замашка, которая так оскорбила вас в моей книге, произошла тоже от другого источника. Воспитывая себя самого суровою школою упреков и поражений и находя от них пользу существенную душе, я был не шутя одно время уверен в том, что и другим это полезно, и выразился грубо и жестко. Я позабыл, что голосом любви следует говорить, когда хочешь чему поучить других, и чем святее истина, тем смиреннее нужно быть тому, который хочет возвещать о ней. Я попался сам в тех самых недостатках, в которых попрекнул других. Словом – все в этой книге обличает невоспитание мое. Бог дал большое имение; множество в нем всяких угодий и удобств; зелени не окинешь глазом; а сам управитель, которому поручено это имение, еще не умеет управлять им. Вот вам портрет мой! Сил много, но уменья править этими силами мало, – может быть, от того самого, что слишком много дано сил. Не могу скрыть от вас, что меня очень испугали слова ваши, что книга моя должна произвести вредное действие и я дам за нее ответ Богу. Я несколько времени оставался после этих слов в состоянии упасть духом; но мысль, что безгранично милосердие Божие, меня поддержала. Нет, есть хранящая сила, которая не дремлет в мире, которая направляет к хорошему даже и то, что от дурного умысла произвел человек. А книга моя не от дурного умысла: мое неразумие всему причиною; за то Бог и наказал меня, – наказал меня тем, что все до единого вопиют против моей книги, хотя и разнообразны до бесконечности причины этих криков. Но как милостиво и самое наказание Его! В наказание, Он дает мне почувствовать смирение – лучшее, что только можно дать мне. Каким бы другим образом я мог взглянуть (на) себя, если бы не посыпались на меня градом со всех сторон упреки и обвинения? (Если бы кто увидел те жестокие письма, исполненные упреков, которые я получаю во множестве отовсюду, и прочитал бы те статьи, которые теперь печатаются во множестве против меня, у него б закружилась на время голова.) Вы сами, верно, знаете, что от людей близких и всегда с нами живущих не услышишь осуждения: за наши небольшие им услуги, иногда даже просто за одну ровность нашего характера, они уже готовы почитать нас за совершеннейшего человека. Но когда раздадутся со всех сторон крики по поводу какого-нибудь публичного нашего действия и разберут по нитке всякую речь нашу и всякое слово, и когда, руководимые и личными нерасположениями, и недоразумениями, станут открывать в нас даже и то, чего нет, тогда и сам станешь искать в себе того, чего прежде я не думал бы искать. Есть люди, которым нужна публичная, в виду всех данная оплеуха. Это я сказал где-то в письме, хотя и не знал еще тогда, что получу сам эту публичную оплеуху. Моя книга есть точная мне оплеуха. Я не имел духу заглянуть в нее, когда получил ее отпечатанную; я краснел от стыда и закрывал лицо себе руками, при одной мысли о том, как неприлично и как дерзко выразился о многом. Отсутствие мест, выпущенных–и незамененных ничем другим, разрушивши связь и сделавши темным, почти бессмысленным многое, еще более увеличило недостатки ее в глазах моих. Итак книга моя, прежде чем быть полезной для других, полезна для меня, и это считаю знаком ко мне милости Божией. Мне нужно зеркало, в которое я должен глядеться всякой день, чтобы видеть мое неряшество. Что же до влияния на других, то мне как-то не верится, чтобы от книги моей распространился вред на них. За что Богу так ужасно меня наказывать? Нет, Он отклонит от меня такую страшную участь, если не ради моих бессильных молитв, то ради молитв тех, которые Ему молятся обо мне и умеют угождать Ему, – ради молитв моей матери, которая из-за меня вся превратилась в молитву. Теперь я собираю весьма тщательно толки о моей книге со всех сторон, равно как и отчет о всех впечатлениях, ею производимых. Сколько могу судить по тем, которые доселе имею, книга моя не произвела почти никакого впечатления на тех людей, которые находятся уже в недре Церкви, что весьма естественно: кто имеет у себя дома лучший обед, тот не станет по чужим домам искать худшего; кто добрался до самого родника вод, тому не за чем бегать за полугрязными ручьями, хотя бы и они стремились в ту же реку. Напротив, из тех, которые находятся в недре Церкви и действительно веруют, многие даже вооружились против моей книги и стали еще бдительнее на страже собственной своей души. Книга моя подействовала только на тех, которые не ходят в церковь и которые не захотели бы даже выслушать слов, если бы вышел сказать им поп в рясе. Если это правда и если точно некоторые пошатнулись в неверии своем и пошли хотя из любопытства в церковь, то это одно уже может меня успокоить. Там, то есть, в церкви, они найдут лучших учителей. Достаточно, что занесли уже ногу на порог дверей ее. О книге моей они позабудут, как позабывает о складах ученик, выучившийся читать по верхам. Причину этого для вас, может быть, странного явления я могу объяснить тем, что в книге моей, несмотря на все великие недостатки ее, есть, однако же, одна только та правда, которую, покуда, заметили немногие. В ней есть душевное дело – исповедь человека, который почувствовал сильно, что воспитание наше начинается с тех только пор, когда кажется, что оно уже кончилось. Там изложен отчасти и процесс такого дела, понятный даже и не для христианина, несмотря на неточность моих слов и выражений, непонятных для нестрадавшего теми недугами, какими сураждут неверующие люди нынешнего времени. (Мне кажется, что если кто-нибудь только помыслит о том, чтобы сделаться лучшим, то он уже непременно потом встретится со Христом, увидевши ясно как день, что без Христа нельзя сделаться лучшим, и, бросивши мою книгу, возьмем в руки Евангелие. И потому-то, я думаю, напрасно не обратили внимания на эту сторону моей книги все те, которые имеют дело с душою человека. Мне кажется, что следовало бы даже, отбросивши на время в сторону все оскорбляющие слова, резкие выражения и даже целиком те статьи, на которых отразились мое несовершенство, недостатки и невежество, прочитать внимательно и даже несколько раз некоторые статьи, особенно те, где ум не может быть вдруг судьей и которые проверить можно только собственной душой своей. Как бы то ни было, но, если вы заметите, что книга моя произвела на кого-нибудь вредное влияние и соблазнила его, уведомьте меня, ради самого Христа, обстоятельно и отчетливо, не скрывая ничего. Мне нужно знать это. Бог милостив. Если Он попустил меня сделать злое дело, то Он же поможет мне и исправить его. Хотя (я) положил себе долгом не писать по тех пор, пока не научусь лучше делу и не приобрету языка более кроткого и никого неоскорбляющего; но некоторые необходимые объяснения на мою книгу, равно как и сознание в том, в чем я ошибся, я должен буду сделать непременно, чтобы не соблазнялись юноши и люди неопытные.–Письмо о театре я писал, имея в виду публику, пристрастившуюся к балетам и операм, пожирающим ныне страшные суммы денег, и в то же самое время имел в виду журнал «Маяк», С.А. Бурачка, который, судя по статьям его, должен быть истинно почтенный и верующий человек, но который, однако ж, слишком горячо и без разбора напал на всех наших писателей, утверждая, что они безбожники и деисты, потому только, что те не брали в предмет христианских сюжетов! Я вовсе не хотел оскорбить издателя «Маяка»: я хотел только напомнить ему самому, как христианину, о смирении, но выразился так, что словами моими действительно он мог быть обижен. Из некоторых слов вашего письма мне показалось, что вы его знаете. Скажите ему, что я умоляю его простить меня; попросите за меня и вы также. Наконец, простите меня и вы сами, добрая и молящаяся о всех нас душа. Очень понимаю, что для вас оскорбительнее, чем для многих, появление такой книги, от которой соблазняются те, за спасение которых вы молитесь. Еще раз повторяю вам, что цель моей книги была добрая; но вы видите сами, что обо мне нужно молиться более, чем о всяком другом человеке. Если Бог меня не вразумит своим разумом, что я буду тогда? Участь моя будет страшнее участи всех прочих людей. Молитесь же обо мне, ради самого Христа.

Все прочее, чего не вместит письмо, передаст вам лично А<лександр> П<етрович>, с которым, если даст Бог, надеюсь увидеться в Париже и который стремится к вам, как птица из клетки на волю (и, верно, не даром стремится). Еще раз прося молитв ваших, прошу вас уведомить меня хотя двумя строчками, что письмо это вами получено, без чего я не буду спокоен".

2

"Бог да наградит вас за ваши добрые строки! Многое в них пришлось очень кстати моей душе. Со многим я уже согласился еще прежде, чем пришло ваше письмо. Например, насчет того, чтобы не оправдываться пред миром. В самом деле, ведь судить нас будет Бог, а не мир. Не знаю, брошу ли я имя литератора, потому что не знаю, есть ли на это воля Божия; но, во всяком случае, рассудок мой говорит мне не выдавать ничего в свет в продолжении долгого времени, покуда не созрею лучше сам внутренне и душевно. А, покуда, съезжу в Иерусалим, помолюсь у Гроба Господня, как только в силах помолиться. Помолитесь обо мне, добрая душа, чтобы я в силах был тепло и сильно помолиться. Просите Бога, чтобы на самом том месте, где проходили божественные стопы единородного Сына Его, сказало бы мне сердце мое все, что мне нужно. Хотелось бы мне, чтобы со дня этого поклонения моего понес бы я повсюду образ Христа в сердце моем, имея ежеминутно его пред мысленными глазами своими. Признаюсь вам, я до сих пор уверен, что закон Христов можно внести с собой повсюду, даже в стены тюрьмы, и можно исполнять его, пребывая во всяком звании и сословии: его можно исполнять также и в звании писателя. Если писателю дан талант, то, верно, недаром и не на то, чтобы обратить его во злое. Если в живописце есть склонность к живописи, то, верно, Бог, а не кто другой, виновник этой склонности. Вольно было живописцу, на место того, чтобы изображать кистью предметы высокие, образа угодников Божиих и высших людей, писать соблазнительные сцены развратных увеселений и унижения человеческого. Разве не может и писатель в занимательной повести изобразить живые примеры людей лучших, чем каких изображают другие писатели, – представить их так живо, как живописец? Примеры сильнее рассуждения; нужно только для этого писателю уметь прежде самому сделать(ся) добрым и угодить жизнью сво<е>й сколько-нибудь Богу. Я бы не подумал о писательстве, если бы не было теперь такой повсеместной охоты к чтению всякого рода романов и повестей, большею частью соблазнительных и безнравственных, но которые читаются потому только, (что) написаны увлекательно и не без таланта. А я, имея талант, умея изображать живо людей и природу (по уверению тех, которые читали мои первоначальные повести), разве я не обязан изобразить с равною увлекательностию людей добрых, верующих и живущих в законе Божием? Вот вам (скажу откровенно) причина моего писательства, а не деньги и не слава. Но... теперь я отлагаю все до времени и говорю вам, что долго ничего не издам в свет и всеми силами буду стараться узнать волю Божию, как мне быть в этом деле. Если бы я знал, что на каком-нибудь другом поприще могу действовать лучше во спасенье души моей и во исполненье всего того, что должно мне исполнить, чем на этом, я бы перешел на то поприще. Если бы я узнал, что я могу в монастыре уйти от мира, я бы пошел в монастырь. Но и в монастыре тот же мир окружает нас, те же искушенья вокруг нас, так же воевать и бороться нужно со врагом нашим; словом – нет поприща и места в мире, на котором мы бы могли уйти от мира. А потому я положил себе, покуда, вот что. Теперь, именно со дня получения вашего письма, я положил себе удвоить ежедневные молитвы, отдать больше времени на чтение книг духовного содержания; перечту снова Златоуста, Ефрема Сирянина и все, что мне советуете, а там – что Бог даст. Нельзя, чтобы сердце мое, после такого чтения и такого распределения времени, не настроилось лучше и не сказало мне яснее путь мой. А вас прошу, так как вы стали уже богомолец мой и ведаете уже отчасти мою душу (о, как бы мне хотелось открыть вам всю мою душу, быть у вас во Р<жеве>, исповедаться у вас и сподобиться причащению тела и крови Христовой, преподанных рукою вашею!). Прошу вас молиться тем временем обо мне, особенно во все время путешествия моего в Иерусалим. Я отправляюсь туда ко времени Пасхи; до того же времени пробуду в Неаполе. Если получу от вас несколько напутственных строк, буду очень, очень рад. Гр(афа) А<лександра> П<етровича> я видел на один день во время проезда его в Англию.–Он обрадовался необыкновенно, узнавши, что я получил от вас письмо, будучи уверен, что вы, писавши ко мне, вспомнили и о нем и лишний раз за него помолились. Напишите ему хотя две строчки, какие скажет вам сердце ваше, и вложите их, в виде особенного письмеца, в письмо ко мне. Я уверен, что эти строчки придадут ему большую бодрость.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю