355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пантелеймон Кулиш » Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2 » Текст книги (страница 7)
Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2
  • Текст добавлен: 29 марта 2017, 19:00

Текст книги "Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2"


Автор книги: Пантелеймон Кулиш



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Я получил от Жуковского секунду векселя и в то же время от нашего посланника из Франкфурта, Убриля, известие, что мне будут выданы по нем от здешнего банкира Ротшильда все деньги, вследствие его переговоров с его братом, франкфуртским Ротшильдом. Но как странно и как видно, что мне не судьба получить эти деньги! Ротшильдом здешним овладело вдруг сомнение (хотя он уже приказал было мне выдать деньги). Все справки, сделанные во Франкфурте и в Гамбурге относительно незаплаты по первому векселю, показались ему недостаточны, и он попросил у меня времени вновь списаться с Гамбургом: вследствие чего я и просил его распорядиться так, чтобы этот вексель был из Гамбурга препровожден обратно к Штиглицу, а Штиглиц выдал бы деньги эти тебе. Ты их держи у себя. У Прокоповича денег моих достаточно. Но об этом деле мы поговорим с тобой потом.

Дело, которое должно остаться между нами, совсем не так глупо, как кажется с виду; но я не надлежащим образом объяснил свою мысль.

Не могу постигнуть, почему я до сих пор не получил ни одной книги, ни моей, ни чужих, тогда как в прошлом году мне случилось получить несколько книг весьма скоро. Я помню, что получил чрез Л<юбимова> на имя А<праксиной> несколько книжек в полтора месяца изворота. Теперь пишет Л<юбимов>

А<праксин>ой, что он был у тебя именно с тем, чтобы взять книги для меня, но я не получил их. Видно, не судьба, мне видеть мою книгу и вообще читать вышедшие теперь у нас книги. Пожалуйста посылай хотя в письме листки тех мест, где говорится о чем-нибудь по поводу моей книги. Не жалей на это денег: они скоро должны у тебя вновь накопиться от второго издания книги, которое я просил тебя произвести в скорости по первому изданию, если проволочка по поводу включенных и невключенных статей окажется долгой, и которое просил тебя возложить на Р<оссети>, если тебе окажется невозможность заняться им самому. Но удивляет меня то, что ни от Р<оссети>, ни от всех тех людей и друзей, которые обещали мне сообщать все, что ни услышат из толков о моей книге, не получил почти ни строки. Маршрут мой тебе уже известен из письма моего от 6-го марта. Все, что ни будет высылаться ко мне с первых чисел мая, следует адресовать во Франкфурт на имя посольства, или Жуковского.

Кстати: советуй тем, которые страдают нервами, ехать на морское купанье в Остенде, которое решительно лучшее из всех прочих и помогает чудесно, а самая поездка туда необыкновенно легка. Из Петербурга можно прямо морем, не бравши с собою экипажа, в одну неделю достигнуть Остенде, или вплоть морем, или с пересестом на железную дорогу, что не требует тоже экипажа и хлопот. Из Остенде день езды в Париж по железной дороге и день езды в Лондон с пароходом. А мне бы хотелось очень переговорить, будучи в Остенде, со многими из русских, и особенно с теми, которые поумней и могли бы мне сообщить многое интересное. Прежняя моя дикость исчезла, и мне теперь не трудно разговариваться".


XXV.
Переписка Гоголя с С.Т. Аксаковым по поводу «Переписки с друзьями». – Суровый прием книги. – Жалобы и оправдания Гоголя. – Письма к критику.

Когда достигли слухи в Москву о том, какая книга печатается в Петербурге под именем автора «Мертвых душ», многие были изумлены, опечалены, раздражены в высшей степени. Вот что рассказывает о себе С.Т. Аксаков:

"В конце 1846 года, во время жестокой моей болезни, дошли до меня слухи, что в Петербурге печатается "Переписка с друзьями"; мне даже сообщили по нескольку строк из разных ее мест. Я пришел в ужас и немедленно написал к Гоголю большое письмо, в котором просил его отложить выход книги хоть на несколько времени. На это письмо я получил от Гоголя ответ уже в 1847 году. Вот он:

"Неаполь. 1847, генварь 20, нов. ст. Я получил ваше письмо, добрый друг мой Сергей Тимофеевич. Благодарю вас за него. Все, что нужно взять из него к соображению, взято. Сим бы следовало и ограничиться, но, так как в письме вашем заметно большое беспокойство обо мне, то я считаю нужным сказать вам несколько слов. Вновь повторяю вам еще раз, что вы в заблуждении, подозревая во мне какое-то новое направление. От ранней юности моей у меня была одна дорога, по которой иду. Я был только скрытен, потому что был неглуп – вот и все. Причиной нынешних ваших выводов и заключений обо мне (сделанных, как вами, так и другими) было то, что я, понадеявшись на свои силы и на (будто бы) совершившуюся зрелость свою, отважился заговорить о том, о чем бы следовало до времени еще немножко помолчать, покуда слова мои не придут в такую ясность, что и ребенку стали бы понятны. Вот вам вся история моего мистицизма. Мне следовало еще несколько времени поработать в тишине, еще жечь то, что следует жечь, никому ни говорить ни слова о внутреннем себе и не откликаться ни на что, особенно не давать никакого ответа моим друзьям насчет сочинений моих. Отчасти неблагоразумные подталкиванья со стороны их, отчасти невозможность видеть самому, на какой степени собственного своего воспитания нахожусь, были причиной появления статей, так возмутивших дух ваш. С другой стороны, совершилось все это не без воли Божией. Появление книги моей, содержащей переписку со многими замечательными людьми в России (с которыми я бы, может быть, никогда не встретился, если бы жил сам в России и оставался в Москве) нужно будет многим, несмотря на все непонятные места, во многих истинно существенных отношениях. А еще более будет нужно для меня самого. На книгу мою нападут со всех углов, со всех сторон и во всех возможных отношениях. Эти нападения мне теперь слишком нужны: они покажут мне более меня самого и покажут мне в то же время вас то есть моих читателей. Не увидевши яснее, что такое в настоящую минуту я сам и что такое мои читатели, я был бы в решительной невозможности сделать дельно свое дело. Но это вам покуда не будет понятно; возьмите лучше это просто на веру: вы чрез то останетесь в барышах. А чувств ваших от меня не скрывайте никаких. По прочтении книги, тот же час, покуда еще ничто не простыло, изливайте все наголо, как есть, на бумагу. Никак не смущайтесь тем, если у вас будут вырываться жесткие слова: это совершенно ничего; я даже их очень люблю. Чем вы будете со мной откровеннее и искреннее, тем в больших останетесь барышах. Руку для того употребляйте первую, какая вам подвернется. Кто почетче и побойчее пишет, тому и диктуйте. Секретов у меня в этом отношении нет никаких–

Друг мой, вы не взвесили как следует вещи, и слова ваши вздумали подкреплять словами самого Христа. Это может безошибочно делать один только тот, кто уже весь живет во Христе, внес Его во все дела свои, помышления и начинания. Им осмыслил всю жизнь свою и весь исполнился духа Христова. А иначе – во всяком слове Христа вы будете видеть свой смысл, а не тот, в котором оно сказано.

Но довольно с вас. Не позабудьте же: откровенность во всем, что ни относится в мыслях ваших до меня".

Из этого ответа видно (говорит С.Т. Аксаков), что, если мое письмо и поколебало Гоголя, то он не хотел в этом сознаться; а что он поколебался, это доказывается отменением некоторых распоряжений его, связанных с изданием "Ревизора с Развязкой". На них я нападал всего более, но об этом говорить еще рано. Между тем мне прочли кое-как два раза его книгу (я был еще болен и ужасно страдал). Я пришел в восторженное состояние от негодования и продиктовал к Гоголю другое, небольшое, но жестокое письмо. В это время <Д.Н. Свербеев>, в письме ко мне, сделал несколько очень справедливых замечаний. Я послал и его письмо вместе со своим к Гоголю. Вот его ответ на оба письма:

"1847 г., 6 марта. Неаполь. Благодарю вас, мой добрый и благородный друг, за ваши упреки; от них хоть и чихнулось, но чихнулось во здравие. Поблагодарите также доброго <Дмитрия Николаевича Свербеева> и скажите ему, что я всегда дорожу замечаньями умного человека, высказанными откровенно. Он прав, что обратился к вам, а не ко мне. В письме его есть точно некоторая жесткость, которая была бы неприлична в объяснениях с человеком, не очень коротко знакомым. Но этим самим письмом к вам он открыл себе теперь дорогу высказывать с подобной откровенностью мне самому все то, что высказал вам. Поблагодарите также и милую супругу его за ее письмецо. Скажите им, что многое из их слов взято в соображение и заставило меня лишний раз построже взглянуть на самого себя. Мы уже так странно устроены, что до тех пор не увидим ничего в себе, покуда другие не наведут нас на это. Замечу только, что одно обстоятельство не принято ими в соображение, которое, может быть, иное показало бы им в другом виде; а именно: что человек, который с такой жадностью ищет слышать все о себе, так ловит все суждения и так умеет дорожить замечаниями умных людей даже тогда, когда они жестки и суровы, такой человек не может находиться в полном и совершенном самоослеплении. А вам, друг мой, сделаю я маленький упрек. Не сердитесь: уговор был принимать не сердясь взаимно друг от друга упреки. Не слишком ли вы уже положились на ваш ум и непогрешительность его выводов? Делать замечания – это другое дело; это имеет право делать всякой умной человек и даже просто всякой человек. Но выводить из своих замечаний заключение обо всем человеке, – это есть уже некоторого рода самоуверенность. Это значит признать свой ум вознесшимся на ту высоту, с которой он может обозревать со всех сторон предмет. Ну, что если я вам расскажу следующую повесть?

Повар вызвался угостить хорошим и даже необыкновенным обедом тех людей, которые сами не бывали на кухне, хотя и ели довольно вкусные обеды. Повар сам вызвался; ему никто не заказывал обеда. Он сказал только вперед, что обед его иначе будет сготовлен, и потому потребуется больше времени. Что следовало делать тем, которым обещано угощение? Следовало молчать и ожидать терпеливо. Нет, давай кричать: "Подавай обед!" Повар говорит: "Это физически невозможно, потому что обед мой совсем не так готовится, как другие обеды: для этого нужно поднимать такую возню на кухне, о которой вы и подумать не можете". Ему в ответ: "Врешь, брат!" Повар видит, что нечего делать, решился наконец привести гостей своих на кухню, постаравшись, сколько можно было, расставить кастрюли и весь кухонный снаряд в таком виде, чтоб из него хоть какое-нибудь могли вывести заключение об обеде. Гости увидели множество таких странных и необыкновенных кастрюль и наконец таких орудий, о которых и подумать бы нельзя было, чтобы они требовались для приуготовления обеда, что у них закружилась голова.

Ну, что, если в этой повести есть маленькая частица правды? Друг мой, вы видите, что дело покуда еще темно. Хорошо делает тот, кто снабжает меня своими замечаниями, все доводит до ушей моих, упрекает и склоняет других упрекать, но сам в то же время не смущается обо мне, а вместо того тихо молится в душе своей, да спасет меня Бог от всех обольщений и самоослеплений, погубляющих душу человека. Это лучше всего, что он может для меня сделать и, верно, Бог, за такие чистые и жаркие молитвы, которые суть лучшее благодеяние, какое может сделать на земле брат брату, спасет мою душу даже и тогда, если б невозвратно одолели ее всякие обольщения.

Но, покуда, прощайте. Передавайте мне все толки и суждения, какие откуда ни услышите – и свои, и чужие – первые, вторые, третьи и четвертые впечатления".

В течение четырех месяцев, после этого письма, Гоголь получал удар за ударом от своих друзей и знакомых. Долго он крепился и мужествовал; наконец силы его изнемогли, и вот одно из писем, выражающих крайнюю степень его изнеможения. Оно было адресовано к С. Т. Аксакову.

"1847. Франкфурт. Июля 10-го.

–Я к вам не писал потому, что, во-первых, вы сами не отвечали мне на последнее письмо мое, а во-вторых, потому, что вы, как я слышал, на меня за него рассердились. Ради самого Христа, войдите в мое положение, почувствуйте трудность его и скажите мне сами, как мне быть, как, о чем и что я могу теперь писать? Если б я и в силах был сказать слово искреннее – у меня язык не поворотится. Искренним языком можно говорить только с тем, кто сколько-нибудь верит нашей искренности. Но если знаешь что перед тобою стоит человек, уже составивший о тебе свое понятие и в нем утвердивщийся, тут у найискреннейшего человека онемеет слово, не только у меня, человека, как вы знаете, скрытного, которого и скрытность произошла от неуменья объясниться. Радй самого Христа, прошу вас теперь не из дружбы, но из милосердия, которое должно быть свойственно всякой доброй и состраждущей душе, – из милосердия прошу вас взойти в мое положение, потому что душа моя изныла, как ни креплюсь и ни стараюсь быть хладнокровным. Отношения мои стали слишком тяжелы со всеми теми друзьями, которые поторопились подружиться со мною, не узнавши меня. Как у меня еще совсем не закружилась голова, как я не сошел еще с ума от всей этой бестолковщины, этого я и сам не могу понять. Знаю только, что сердце мое разбито и деятельность моя отнялась. Можно еще вести брань с самыми ожесточенными врагами, но храни Бог всякого от этой страшной битвы с друзьями. Тут все изнеможет, что ни есть в тебе. Друг мой, я изнемог, – вот все, что могу вам сказать теперь. Что же касается до неизменности моих сердечных отношений, то скажу вам, что любовь, более чем когда-либо прежде, теперь доступнее душе. Если я люблю и хочу любить даже тех, которые меня не любят, то как я могу не любить тех, которые меня любят? Но я прошу вас теперь не о любви. Не имейте ко мне любви, но имейте хотя каплю милосердия, потому что положение мое, повторяю вам вновь, тяжело. Если бы вы вошли в него хорошенько, вы бы увидели, что мне труднее, нежели всем тем, которых я оскорбил. Друг мой, я говорю вам правду".

Что же касается до печатных отзывов о "Переписке с друзьями", то их появилось множество, и почти все они строго осудили писателя, который до тех пор был осыпаем самыми восторженными похвалами. Гоголь в своей "Переписке" так круто повернул в сторону с своей прежней литературной дороги, что все считали себя вправе – хотя это очень странно – кричать ему изо всей силы, чтоб он остановился и воротился на прежний путь. Неумеренность тона критик, глубоко оскорбила поэта, которому уже один дочти единодушный восторг, с которым публика встречала прежние его сочинения, давал право на почтительное с ним обращение. Он горько на них жаловался в своей безымянной записке 1847 года или – как она названа при издании – в "Авторской исповеди", и эти жалобы стоят того, чтоб повторить их.

"... предметом толков и критик стала не книга, а сам автор. Подозрительно и недоверчиво разобрано было всякое слово, и всяк наперерыв спешил объявить источник, из которого оно произошло. Над живым телом еще живущего человека производилась та страшная анатомия, от которой бросает в холодный пот даже и того, кто одарен крепким сложением... Меня изумило, когда люди умные стали делать придирки к словам, совершенно ясным, и, остановившись над двумя-тремя словами, стали выводить заключения, совершенно противуположные духу всего сочинения. Из двух-трех слов, сказанных такому помещику, у которого все крестьяне земледельцы, озабоченные круглый год работой, вывести заключение, что я воюю против просвещения народного! Это показалось мне странно, – тем более, что я всю жизнь думал сам о том, как бы написать истинно полезную книгу для простого народа, и остановился, почувствовавши, что нужно быть очень умну для того, чтобы знать, что прежде нужно подать народу. А покуда нет таких умных книг, мне казалось, что слово устное пастырей Церкви полезней и нужнее для мужиков всего того, что может сказать ему наш брат, писатель. Сколько я себя ни помню, я всегда стоял за просвещение народное, но мне казалось, что еще прежде, чем просвещение самого народа, полезней просвещение тех, которые имеют ближайшее столкновение с народом, от которых часто терпит народ. Мне казалось, наконец, гораздо более требовавшим внимания к себе не сословие земледельцев, но то мелкое сословие, ныне увеличивающееся, которое вышло из земледельцев, которое занимает разные мелкие места и, не имея никакой нравственности, несмотря на небольшую грамотность, вредит всем, затем чтобы жить на счет бедных. Для этого-то сословия мне казались наиболее необходимы книги умных писателей, которые, почувствовавши сами их долг, сумели бы им их объяснить. А землепашец наш мне всегда казался нравственнее всех других и менее других нуждающимся в наставлениях писателя. Тоже не менее странным показалось мне, когда из одного места моей книги, где я говорю, что в критиках, на меня нападавших, есть много справедливого, вывели заключение, что я отвергаю все достоинства моих сочинений и не согласен с теми критиками, которые говорили в мою пользу [18]18
  «На „Завещание“ не следовало опираться. В нем судишь себя строго, потому что готовишься предстать на суд пред Того, пред Которым ни один человек не бывает прав». – Прим. Гоголя.


[Закрыть]
..... неловко же мне самому говорить о своих достоинствах, да и с какой стати? О недостатках моих литературных я заговорил потому, что пришлось кстати, по поводу психологического вопроса, который есть главный предмет всей моей книги. Как же не соображать этих вещей? Не менее странно также из того, что я выставил ярко на вид наши русские элементы, делать вывод, будто я отвергаю потребность просвещения европейского и считаю ненужным для русского знать весь трудный путь совершенствования человеческого. И прежде, и теперь мне казалось, что русской гражданин должен знать дела Европы. Но я был убежден всегда, что, если, при этой похвальной жадности знать чужеземное, упустим из виду свои русские начала, то знания эти не принесут добра, собьют, спутают и разбросают мысли, на место того, чтобы сосредоточить и собрать их. И прежде и теперь я был уверен в том, что нужно очень хорошо и очень глубоко узнать свою русскую природу и что только с помощию этого знания можно почувствовать, что именно следует нам брать и заимствовать из Европы, которая сама этого не говорит. Мне казалось всегда, что прежде, чем вводить что-либо новое, нужно не как-нибудь, но в корне узнать старое; иначе – применение самого благодетельнейшего в науке открытия не будет успешно. С этой целью я и заговорил преимущественно о старом.

Словом – все эти односторонние выводы людей умных и притом таких, которых я вовсе не считал односторонними, все эти придирки к словам, а не к смыслу и духу сочинения, показывают мне то, что никто не был в спокойном расположении духа, когда читал мою книгу, что уже вперед установилось какое-то предубеждение, прежде чем она явилась в свет, и всякой глядел на нее вследствие уже заготовленного вперед взгляда, останавливаясь только над тем, что укрепляло его в предубеждении и проходя мимо все то, что способно опровергнуть предубеждения, а самого читателя успокоить. Сила этого странного раздражения была так велика, что даже разрушила все те приличия, которые доселе еще сохранялись относительно писателя. Почти в глаза автору стали говорить, что он сошел с ума, и прописывали ему рецепты от умственного расстройства. Не могу скрыть, что меня еще более опечалило, когда люди, также умные и притом нераздраженные, провозгласили печатно, что в моей книге нет ничего нового, что же и ново в ней, то ложь, а не истина. Это показалось мне жестоко. Как бы то ни было, но в ней есть моя собственная исповедь, в ней есть излияние и души, и сердца моего. Я еще не признан публично бесчестным человеком, которому бы никакого доверия нельзя было оказывать. Я могу ошибаться, могу попасть в заблуждение, как и всякой человек; могу сказать ложь, в том смысле, как и всяк человек есть ложь; но назвать все, что излилось из души и сердца моего, ложью – это жестоко. Это несправедливо так же, как несправедливо и то, что в книге моей ничего нет нового. Исповедь человека, который провел несколько лет внутри себя, который воспитывал себя, как ученик, желая вознаградить хотя поздно за время, потерянное в юности, и который притом не во всем похож на других и имеет некоторые свойства, ему одному принадлежащие, исповедь такого человека не может не представить чего-нибудь нового. Как бы то ни было, но в таком деле, где замешалась душа, нельзя так решительно возвещать приговор. Тут и наиглубокомысленнейший душеведец призадумается. В душевном деле трудно и над человеком обыкновенным произнести суд свой. Есть такие вещи, которые не подвластны холодному рассуждению, как бы умен ни был рассуждающий, – которые постигаются только в минуты тех душевных настроений, когда собственная душа наша расположена у испеведи, к обращению на себя, к охуждению себя, а не других. Словом, в этой решительности, с какою был произнесен этот приговор, мне показалась больше самоуверенность судившего – в уме своем и в верховности своей точки воззрения......

В заключение всего, я должен заметить, (что) суждения большею частик" были слишком уже решительны, слишком резки, и всяк, укорявший меня в недостатке смирения истинного, не показал смирения относительно самого себя. Положим, я в гордости своей, основавшись на многих достоинствах, мне приписанных всеми, мог подумать, что я стою выше всех и имею право произносить суд над другими. Но, на чем основываясь, мог судить меня решительно тот, кто не почувствовал, что он стоит выше меня? Как бы это ни было, но, чтобы произнести полный суд над кем бы то ни было, нужно быть выше того, которого судишь. Можно делать замечания по частям на то и на другое, можно давать и мнения, и советы, но выводы основывать на этих мнениях обо всем человеке, объявлять его решительно помешавшимся; сошедшим с ума, называть лжецом и обманщиком, надевшим личину набожности, приписывать подлые и низкие цели, – это такого рода обвинения, которых я бы не в силах был взвести даже на отъявленного мерзавца, заклейменного клеймом всеобщего презрения. Мне кажется, что прежде, чем произносить такие обвинения, следовало бы хотя сколько-нибудь содрогнуться душою и подумать о том, каково было бы нам самим, если бы такие обвинения обрушились на нас публично, в виду всего света. Не мешало бы подумать, прежде, чем произносить такие обвинения: не ошибаюсь ли я сам? ведь я тоже человек. Дело тут душевное. Душа-человека – кладязь, не для всех доступный, и на видимом сходстве некоторых признаков нельзя основываться. Часто и найискуснейшйе врачи принимали одну болезнь за другую и узнавали ошибку свою только тогда, когда разрывали уже мертвый труп...

Не могу не признаться, что вся эта путаница и недоразумения были для меня очень тяжелы, – тем более, что я думал, что в книге моей скорее зерно примирения, а не раздора. Душа моя изнемогала от множества упреков: из них многие были так страшны, что не дай их Бог никому получать. Не могу не изъявить также и благодарности тем, которые могли бы также осыпать меня за многое упреками, но которые, почувствовав, что их уже слишком много для немощной натуры человека, рукой скорбящего брата приподымали меня, повелевая ободриться. Бог да вознаградит их: я не знаю выше подвига, как подать руку изнемогшему духом".

Так дорого обошлась Гоголю его "Переписка с друзьями", эта книга, в которой он, из любви к ближним, решился показать себя им без театральной одежды лирического и комического писателя! И кто, читая замогильные жалобы Гоголя, не "содрогнется", как он говорил, "душою"? Многие ли из нас, подобно издателю "Переписки с друзьями", остались, при ее появлении, в почтительном молчании касательно внутреннейшего ее смысла? Нам теперь грустно за тогдашнее время, и, в грусти своей, мы готовы повторять то, что было высказано с благородною искренностию С.Т. Аксаковым:

"Поразили меня эти две статьи ("Предисловие" и "Завещание" в "Переписке с друзьями"). Больно и тяжело вспомнить неумеренность порицаний, возбужденных ими во мне и других. Вся. беда заключалась в том, что они рано были напечатаны. Вероятно, такое действие произведут теперь обе статьи и на других людей, которые так же, как и я, были недовольны этою книгою, и особенно печатным завещанием живого человека. Смерть все изменила, все поправила, всему указала настоящее место и придала настоящее значение" [19]19
  «Московские Ведомости» 1852 года, № 32, «Письмо к друзьям Гоголя». Так списан им разбор «Мертвых душ» П. А. Плетнева, о котором он осведомлялся у него, в письме от 28-<г>о ноября, 1842.


[Закрыть]
.

Живя за границею, Гоголь не мог читать всех русских газет и журналов; но он просил своих корреспондентов вырезывать из книг и газетных листов все, что о нем печатается, и высылать ему. Он не пренебрегал критикою и самого ничтожного газетного щелкопера, особенно если она была направлена против него. Он говорил, что злость заставляет человека напрягать весь свой ум, чтоб отыскать в сочинении какой-нибудь недостаток, и что поэтому критика озлобленного человека бывает иногда для автора полезнее похвал. В чемодане Гоголя, остававшемся за границей в квартире Жуковского, найдена целая кипа рецензий, вырезанных из разных периодических изданий. Он не только находил время читать их, но некоторые даже списывал собственною рукою очень тщательно".

Одна журнальная рецензия на "Переписку с друзьями" заняла его ум больше других. Он, кажется, был знаком с критиком лично, был даже с ним некоторое время в переписке; ему стало жаль, что человек, который мог бы приносить пользу, занявшись своим прямым делом, – сбивается с дороги от излишнего увлечения идеями, не входившими в область изящного, – и он написал к нему следующее письмо.

"Я прочел с прискорбием статью вашу обо мне–не потому, чтобы мне прискорбно было унижение, в которое вы хотели меня поставить в виду всех, но потому, что в нем слышен голос человека, на меня рассердившегося. А мне не хотелось бы рассердить человека, даже нелюбящего меня, тем более вас, который – думал я – любил меня. Я вовсе не имел в виду огорчить вас ни в каком месте моей книги. Как..же вышло, что на меня рассердились все до единого в России? Этого, покуда, я еще не могу понять. Восточные, западные, нейтральные – все огорчились. Это правда, я имел в виду небольшой щелчок каждому из них, считая это нужным, испытавши надобность его на собственной коже (всем нам нужно побольше смирения); но я не думал, чтоб щелчок мой вышел так грубо неловок и так оскорбителен. Я думал, что мне великодушно простят все это и что в книге моей зародыш примирения всеобщего, а не раздора. Вы взглянули на мою книгу глазами человека рассерженного, а потому почти все приняли в другом виде. Оставьте все те места, которые, покаместь, еще загадка для многих, если не для всех, и обратите внимание на те места, которые доступны всякому здравому и рассудительному человеку, и вы увидите, что вы ошиблись во многом.

Я не даром молил всех прочесть мою книгу несколько раз, предугадывая вперед все недоразумения. Поверьте, что не легко судить о книге, где замешалась собственная душевная история автора, скрытно и долго жившего в самом себе и страдавшего неуменьем выразиться. Не легко также было и решиться на подвиг выставить себя на всеобщий позор и посмеяние, выставивши часть той внутренней своей истории, настоящий смысл которой не скоро почувствуется. Уже один такой подвиг должен был бы заставить мыслящего человека задуматься и, не торопясь подачею своего голоса о ней, прочесть ее в различные часы душевного расположения, более спокойного и более настроенного к собственной исповеди, потому что только в такие минуты душа способна понимать душу, а в книге моей дело души. Вы бы не сделали тогда тех оплошных выводов, которыми наполнена ваша статья. Как можно, например, из того, что я сказал, что в критиках, говоривших о недостатках моих, есть много справедливого, вывести заключение, что критики, говорившие о достоинствах моих, несправедливы? Такая логика может присутствовать только в голове рассерженного человека, ищущего только того, что способно раздражать его, а не оглядывающего предмет спокойно со всех сторон. Я долго носил в голове, как заговорить о критиках, которые говорили о достоинствах моих и которые, по поводу моих сочинений, распространили много прекрасных мыслей об искусстве; я беспристрастно хотел определить достоинства каждого и оттенки эстетического чутья, которым более или менее одарен был каждый; я выжидал только времени, когда мне можно будет сказать об этом, или, справедливее, когда мне прилично будет сказать об этом, чтобы не говорили потом, что я руководствовался какой-нибудь своекорыстной целью, а не чувством беспристрастия и справедливости. Пишите критики самые жестокие, прибирайте все слова, какие знаете, на то, чтоб унизить человека, способствуйте к осмеянию меня в глазах ваших читателей, не пожалев самых чувствительных струн, может быть, нежнейшего сердца, – все это вынесет душа моя, хотя и не без боли и не без скорбных потрясений; но мне тяжело, очень тяжело – говорю вам это искренно – когда против меня питает личное озлобление даже и злой человек. А вас я считал за доброго человека. Вот вам искреннее излияние моих чувств".

Но критик, видно, далек был от "кроткой мудрости", которая, по Апостолу, доказывается "на самом деле, добрым доведением" [20]20
  Иак. III, 13.


[Закрыть]
. Он отвечал Гоголю в выражениях, на которые ничто не давало ему права. Это видно из возражений Гоголя, сохранившихся между его бумагами в мелких клочках, из которых многие потеряны, так что из них с трудом можно было составить только несколько отрывков. Эти отрывки из письма, написанного Гоголем начерно, потом изорванного и уцелевшего только случайно (и то, как уже сказано, не вполне), показывают, что Гоголь намерен был сперва оправдываться перед одним человеком в обидных обвинениях, которые посылались на него со всех сторон, но потом, рассудив, вероятно, что этим принесет мало пользы своему делу, переменил форму своих «оправдательных статей» и изложил их в особой записке, которой не успел еще дать заглавия [21]21
  Вероятно он, откладывал на дальнейшее время окончательную ее редакцию. См. об этой записке ниже, в письме от 10 июня, 1847.


[Закрыть]
.

Таково происхождение этого важного источника для составления комментариев к произведениям Гоголя, для составления его задушевной характеристики, и его литературного образа. Сложенные и прочитанные мною лоскутки изорванного Гоголем письма к критику интересны для нас еще в том отношении, что представляют много новых мыслей и намеков на мысли, не вошедших в "Авторскую исповедь", и служат объяснением некоторых мест ее. Помещаю здесь отрывки из этого письма.

"С чего начать мой ответ на ваше письмо, если не с ваших же слов: "Опомнитесь, вы стоите на краю бездны"! Как далеко вы сбились с прямого пути! в каком вывороченном виде стали перед вами вещи! в каком грубом, невежественном смысле приняли вы мою книгу! как вы ее истолковали!.. О, да внесут святые силы мир в вашу страждущую душу! Зачем было вам переменять раз выбранную, мирную дорогу? Что могло быть прекраснее, как показывать читателям красоты в твореньях наших писателей, возвышать их душу и силы до пониманья всего прекрасного, наслаждаться трепетом пробужденного в них сочувствия и таким образом невидимо действовать на их души? Дорога эта привела бы вас к примирению с жизнью, дорога эта заставила бы вас благословлять все в природе. А теперь уста ваши дышат желчью и ненавистью.... Зачем вам, вам, с вашею пылкою душою, вдаваться в этот омут политической (жизни) в эти мутные события современности, среди которой и твердая осмотрительность многостороннего (ума) теряется? Как же с вашим односторонним, пылким как порох умом, уже вспыхивающим прежде, чем еще успели узнать, что истина, а что (ложь), как вам не потеряться? Вы сгорите, как свечка и других сожжете.....О, как сердце мое ноет в эту минуту за вас! Что, если и я виноват? что, если и мои сочинения послужили вам к заблуждению? Но нет, как ни рассмотрю все прежние сочинения (мои), вижу что они не могли (соблазнить вас).–Когда я писал их, я благоговел перед (всем, перед) чем человек должен благоговеть. Насмешки и нелюбовь слышались у меня не над властью, не над коренными законами нашего государства, но над извращеньем, над уклоненьем, над неправильными толкованьями, над дурным (приложением их). Нигде не было у меня насмешки над тем, что составляет основанье русского характера и его великие силы. Насмешка была только над-мелочью, не свойственной его характеру. Моя ошибка в том, что я мало обнаружил русского человека, я не развернул его, не обнажил до тех великих родников, которые хранятся в его душе. Но это не легкое дело. Хотя я и больше наблюдал за русским человеком, хотя мне мог помогать некоторый дар ясновиденья, но я не был ослеплен собой, глаза у меня были ясны. Я видел, что я еще не зрел для того, чтобы бороться с событьями выше тех, какие доселе были в моих сочинениях, и с характерами сильнейшими. Все могло показаться преувеличенным и напряженным. Так и случилось с этой моей книгой, на которую вы так напали. Вы взглянули на нее распаленными глазами, и все вам представилось в ней в другом виде. Вы ее не узнали. Не стану защищать мою книгу. Я сам на нее напал и нападаю. Она была издана в торопливой поспешности, несвойственной моему характеру, рассудительному и осмотрительному. Но движение было честное. Никому я не хотел ею польстить, или покадить. Я хотел только остановить несколько пылких голов, готовых закружиться и потеряться в этом омуте и беспорядке, в каком вдруг очутились все вещи мира, когда внутренний дух стал померкать, как бы готовый погаснуть. Я попал в излишества, но – говорю вам – я этого даже не заметил. Своекорыстных же целей я и прежде не имел, когда меня еще несколько занимали соблазны мира, а тем более (теперь, когда мне) пора подумать о смерти......


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю