Текст книги "Записки о жизни Николая Васильевича Гоголя. Том 2"
Автор книги: Пантелеймон Кулиш
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
XXI.
Каким казался Гоголь для незнавших и чем он был для знавших его. – Переписка по поводу его желания пожертвовать частью своих доходов для помощи бедным талантливым людям.
Здоровье Гоголя в продолжение 1844 года (кроме начала года) вообще находилось в лучшем состоянии, и он деятельно трудился над вторым томом «Мертвых душ». По приведенным здесь письмам, мы находим его весною в Ницце, потом во Франкфурте и наконец, зимою, опять во Франкфурте. Из писем к нему разных особ видно, что он провел месяц или больше в Остенде, где купался в море. Один из его друзей, в письме из Парижа, от 6 ноября 1844 года, так вспоминал это время: "Письма ваши очень порадовали бы меня, если б не заметно было в них отсутствия той бодрости, которою в Остенде вы и нас и всех оживляли". Это показывает, что он провел время своего купанья в море не без друзей и знакомых, и что только для людей, знавших его издали, он казался в Остенде несчастным ипохондриком или мизантропом, вечно одиноким и задумчивым. Действительно, он любил уединенные прогулки, и его видали каждый день, в известные часы, в черном пальто и в серой шляпе, бродящим взад и вперед по морской плотине, с наружным выражением глубокой грусти. Но что наполняло тогда его душу, это было известно только немногим друзьям его и открывается теперь из его переписки. Еще в юности, он писал к своей матери: «Вы знаете, какой я охотник до всего радостного. Вы одни только видели, что под видом, иногда для других холодным и угрюмым, таилось желание веселости (разумеется, не буйной), и часто, в часы задумчивости, когда другим казался я печальным, когда они видели или хотели видеть во мне признаки сентиментальной мечтательности, я разгадывал науку веселой, счастливой жизни»... Так и теперь, для посторонних он мог казаться человеком, убегающим людского общества, а между тем его непосредственные и письменные сношения с людьми разносили везде свет и утешение. Приведу отрывки из писем к нему одной особы, чтобы показать, какое влияние имели письма Гоголя на его корреспондентов.
"<Василий Алексеевич Перовский> уже с месяц запирается, никого не принимает, в сильной тоске и приметным образом худеет. Письмо же, о котором я вам говорила, которое меня так огорчило и встревожило, было от него. Вы должны вспомнить, что я в Ницце с вами говорила, что он четыре раза сряду прочел Евангелие и мне делал разные запросы. В письме своем он мне говорит: "Вся жизнь моя предстала теперь пред моею совестью, как пред судьею строгим и ужасным, и душа моя содрогается при мысли, что, может быть, уже поздно. Я бы дал до последней капли крови, чтобы искупить мое прошедшее". Далее столько грустного, тяжкого и вместе раздраженного, и ни слова о Боге, так что я три дня плакала и писала ему, но чувствую, что слабо и дурно. На такой подвиг надобна душа выше моей.–Спасите его. Вам надо сейчас, не медля, помолясь Богу, ему писать".
Это было писано 14 апреля, 1844. В письме той же особы от 6 мая сказано: "Благодарю вас за письмо к <Перовскому>.–
Ему лучше. Это я узнала чрез третье лицо. Он говел с большим раскаяньем и успокоился, совершив этот подвиг после весьма долгого забытья. Вы справедливо говорите, что нечего бояться там, куда взошел Бог. У <Перовского> все чисто духовное, а не умственное. Совесть заговорила: это его собственные слова".
От 28 августа 1844 года, та же особа пишет о действии Гоголева письма на нее самое:
"Сегодня я получила ваше письмо. Благодарю вас за него. Оно мне было очень, очень нужно и пришло нельзя более кстати. В душе моей разгорался уже известный вам гнев, и гнев несправедливый. Да вряд ли бывает когда-либо гнев справедлив. Ваши слова успокоили и вразумили меня. Не скрою от вас, что первое впечатление вашего письма было неприятное. Упреки не легко выносить, наипаче, когда чувствуется сильно, что глас народа справедлив. Но несколько минут размышления уже заставили меня вас благодарить чистосердечно".
Сутей, в "Жизнеописании Коупера" (Life of Cowper) справедливо замечает, что часто характер человека мы можем узнать вернее из писем, писанных к нему, нежели из его собственных писем. На этом-то основании, я пользуюсь всяким случаем показать читателям отражение личности Гоголя в сердцах и умах его друзей и знакомых, посредством извлечений из их писем к нему. До сих пор этот биографический источник очень скуден у меня; но я надеюсь, что придет время, когда для меня откроется теперь недоступное и устранятся препятствия к тому, чтобы воспользоваться им.
Продолжаю выписки из писем (1844 года) той же особы, что и прежние.
Сентября 23-го. «...Дай Бог, чтобы я только так жила, как в Ницце; тогда я могла бы им и многим быть полезною. Но в Ницце были вы, были чтения, была жизнь спокойная, регулярная, а здесь... о Боже! Что за разница!... Какая превратность, даже развращенность в мыслях и понятиях! Меня ужасает то, что тому назад два года я точно так же чувствовала и говорила».
Октября 1-го. «...Да услышит меня ваша душа и помолится о моей, ей братской и всегда открытой».
Октября 7-го. «Что значит иногда слово! На днях сказал мне <Самарин>, что вы меня любить не можете, что я вашей дружбы недостойна, что во мне нет того элемента душевного, который мог бы нас сблизить, а что вы меня изучаете только, что я для вас предмет наблюдений, потому что вы артист. И я огорчилась, и я поверила этому, потому что должна была сознаться, что я точно недостойна вашей дружбы. А вы мне так нужны и так благодетельно на меня действовали и будете еще действовать! На днях прочла я следующие слова и тотчас вспомнила об вас: Ayez beaucoup d'amis, qui vivent en paix avec vous; mais choisissez vous pour conseil un homme entre mille. – L'ami fidele est un remede, qui procure la vie et Pimmortalite; et ceux qui craignent le Seigneur honorent cet ami».
Октября 22-го. «... Да благословит вас Бог! вы, любезный друг, выискали мою душу, вы ей показали путь, этот путь так разукрасили, что другим идти не хочется и невозможно. На нем растут прекрасные розы, благоуханные, сладко душу успокаивающие. –Если бы мы все вполне понимали, что душа сокровище, мы бы берегли ее больше глаз, больше жизни; но не всякому дано почувствовать это самому, и не всякой так счастливо нападает на друга, как я».
Декабря 30-го. «...Вы одни мне остались всегда верными; вы одни меня полюбили не за то внешнее и блестящее, которое мне причинило уже столько горя, а за искры души, едва заметные, которые вы же дружбой своей раздули и согрели. На вас одних я могу положиться, тогда как вокруг себя нахожу только расчет, обман или прекрасный призрак любви и преданности. К вам теперь стремится страждущая душа моя».
Сделаю теперь несколько извлечений из писем другой особы, находившейся совсем в иных обстоятельствах, но для душевного спокойствия которой дружеские сношения с Гоголем сделались необходимостью.
Сентября 27-го, 1844. «... Да благословит вас Всевышний за все добро, сделанное мне вами!»
Апреля 15-го, 1845. «...Я недостойна быть вашей сестрой, любезный Николай Васильевич, но стремлюсь к этой цели и надеюсь на помощь Всевышнего».
Августа 6-го, 1845. «Что же, если бы вы возвратились в матушку Россию? Вы здесь найдете три семейства, которые соединятся в одну мысль – рассеять печальные мысли ваши, в одно чувство любви к вам, которые будут счастливы каждым веселым вашим взглядом, каждою веселою улыбкою вашею».
В письмах третьей особы, опять отличайщейся от первых двух, как характером, так и житейскими обстоятельствами, я нашел следующие выражения, характеризующие Гоголя.
Марта 18-го, 1844. «...Мне показалось, что я с вами где-нибудь сижу, как случалось в Остенде и Ницце, и что вам говорю все, что в голову приходит, и что вам рассказываю всякую всячину. Вы меня тогда слушали, тихонько улыбаясь и закручивая усы... Как я вас вижу, Николай Васильевич! Точно как будто бы вы передо мной стояли! – Vous etes une de nos gloires modernes: как же русскому вами не гордиться? Видите, вот как я вам это объясню. Как русская – вы для меня Гоголь, и я вами горжусь; а как <Анна Михайловна> – вы только для меня Николай Васильевич, то есть, христианский, любезнейший, вернейший друг».
Марта 14-го, 1845. "Любезный Николай Васильевич! Пожалуйста напишите <Софье Михайловне> [5]5
Имя предшествовавшей корреспондентки Гоголя. – Н. М.
[Закрыть]. Она немножко унывает. Вот ее слова: «И me foudrait deux ou trois bonnes conversations avec notre cher ami, pour me calmer et me remettre sur la bonne voie».
Сентября 24-го, 1845. «<Смирнова> также беспокоится на ваш счет.–Все это лето она вела жизнь вялую, недеятельную; не было у нее постоянных часов для занятия–Я вам все это пишу потому, что, зная ваше влияние на <Александру Осиповну>, я уверена, что вы можете дать ей хороший совет».
Ноября 7-го, 1845. «...Мне так часто хотелось бы puiser courage et de l'espoir dans votre inebranlable fois et dans votre maniere consolante d'envisager l'avenir».
Генваря 7-го, 1846. «...Любезный Николай Васильевич, браните меня пожалуйста. Ваши упреки для меня приятны; я их люблю».
Я позволяю себе делать небольшие отступления от хронологического порядка, дабы цельнее показать значение Гоголя в обыкновенной жизни для друзей его. Далее будут следовать выписки из писем нескольких его приятелей, более или менее к нему близких. Я отделю их одного от другого цифрами.
1
Марта 20-го, 1845. «...Благодарю вас тысячекратно за то, что вы наткнули меня на мысль – обратить внимание на наши православные священнодействия, которые возвышают мысль, услаждают сердце, умиляют душу, и проч. и проч. Без вас, я бы не был деятельным в подобном чтении, а, имея его только в виду, все бы откладывал, по моему обыкновению, в дальний ящик... Это чтение есть истинная манна, манна вышенебесная!»
2
Июля 18-го, 1844. «...Вы вызываете меня на исповедь. Я не отказался бы от нее изустно: так уверен в ваших чувствах, и особенно в тех, кои побудили вас обратиться ко мне с запросом; но исповедь заочная, письменная не только затруднительна, но и невозможна».
3
Декабря 12-го, 1844. "...Я, по вашим советам, читаю «Подражание И<исусу> Х<ристу>» и буду постоянно продолжать, хотя не дается мне живой молитвы".
Мая 27-го, 1845. «...Между тем напал случайно на старинную фр<анцузскую> книгу Eloqnence des Auteurs Sacres, в которой многое как будто нарочно для моего положения написано. Но, увы! Никакие слова, самые сильные, не проникают в глубину прескверной моей души».
4
Февраля 12-го, 1845. «Горячими слезами облил я письмо твое, любезный друг! Благодарю, благодарю тебя за твое благодеяние. И всякий раз плачу, как его перечитываю...».
1844-й год Гоголь завершил прекрасным планом, которому, к сожалению, не суждено было осуществиться, по обстоятельствам, от него не зависевшим. Он определил, чтобы часть суммы, выручаемой от продажи его сочинений, обращаема была для помощи молодым талантливым людям, воспитывающимся в С.-Петербургском университете. Об этом он написал к одному из петербургских друзей своих, прося его взять на себя обязанность раздавать, по усмотрению, деньги, но сохранить в глубокой тайне, от кого они жертвуются. Это письмо, покаместь, еще не отыскано, но содержание его ясно из письма к Гоголю (от 18-го декабря, 1844) от одной особы, которой сделалось известным его поручение. Вот оно.
"Вчера утром пришел ко мне <Плетнев> с вашим письмом, и мне открылась загадка вашего молчания: на такое письмо надобно время, и вы хорошо сделали, что сперва ему отвечали. Я говею, следовательно очищаю душу от грехов, готовлю ее на обновление, на преумножение, любви, страха Божия. Теперь я вижу уже глазами, более светлыми, нежели тому назад шесть месяцев; знаю и то, что совесть мне гласит; знаю и то, что искренняя дружба вынуждает меня вам сказать, без всяких лишний светских обиняков. На <Плетнева> вы не пеняйте за то, что он почувствовал нужду показать мне ваше письмо.–Он не уверен в вас, и при том, ему кажется, что в вас нет простоты. <Плетневу> нужно было со мною переговорить, чтобы решить недоумение на многие слова ваши. Потому не сердитесь на него; а, напротив, сознайтесь, что он поступил благоразумно.–Во-первых, он вас упрекает в недостатке простоты, и я с ним тоже согласна. Этот недостаток для меня уже проявился в Ницце, когда с таким упорством вы отказывались жить у В<ьельгорских> и не хотели изъяснить мне причин этого отклонения. Проявился позже этот недостаток в более мелочных вещах.–Вы же сами мне говорили, что мы здесь тесно связаны друг с другом. Это правда не в одном отношении отвлеченном, но и в материальном. Так тесно связаны души наши с телами нашими, что это повторяется и в общественности нашей. Мы, спасая души близких нам, не можем и не должны пренебречь и о их теле. Ведь <Филонов> умер бы с голоду, если бы <Александра Осиповна> ему только Библию посылала. У вас на руках старая мать и сестры.–Знаете ли, что St. Francois de Sales говорит: "Nous nous amusons souvent a etre tous anges, et nous oublions qu'il faut avant tout etre bons hommes"? Итак будьте проще, удобопонятнее всем тем, которые ниже вас на ступени духовной; не скрывайтесь и не закрывайтесь беспрестанно. Зачем вы так тайно хотите помогать другим? Тут особенно должна быть большая простота; этому делу не надобно придавать никакой важности. Не помогать – просто мерзость, когда есть на то способы; и когда помогаешь, то на это надобно смотреть так, как на всякое житейское дело. Чтобы избегнуть упрека, что одни фарисеи раздают на перекрестках, и выполнить буквально предписание: дабы левая рука не ведала, что делает правая [6]6
Матф. VI, 3.
[Закрыть], вы забываете: да светят дела ваши добрые пред людьми во славу Божию [7]7
Матф. V, 16.
[Закрыть]. Кто знает? может быть, узнав, что вы своей лептой помогаете брату, и у других явится охота помогать. Таким образом, вы поможете большему числу людей. Конечно, ни <Плетнев>, ни я об этом публиковать не будем, а если оно узнается, то беда не большая, что вас назовут.–Мне даже все равно если скажут, что я ханжа. Богу одному известно, что в глубине души моей. Другое дело, если бы друзья мои меня начали упрекать в лицемерстве. Им бы я открыла свою душу, а не запирала бы, как вы, ее на три замка. Признайтесь, что все ваши недоразумения произошли от вашей молчаливой гордости. Вот вам, кажется, упреки и правда, – т.е. правда по моим понятиям. Вы просили упреков, как живой воды. Вот вам и от меня посыпались...
Теперь перейдем опять к делу положительному. Я человек практический; меня Жуковский всегда называл честным человеком, платящим свои долги и считающим всякую копейку. Вот что. Прежде получения еще вашего письма, мы – а кто именно, не нужно вам знать – имели обещание получить их, и оставим их у себя впредь до вашего приказания.–Когда Прокопович отдаст отчет и буде у него что-нибудь накопилось, оно также нам не помешает. Вы тогда должны себя и своих близких обеспечить прежде всего. Так требует благоразумие, и вы не в праве налагать на себя наказание за свои литературные грехи голодом. Эти грехи уже тем наказаны, что вас препорядочно ругают, и что вы сами чувствуете, сколько мерзостей вы пером написали. Во-вторых, ведь деньги только у вас в воображении: их, может быть, нет да и не будет (и вы мне напомнили «Perotte sur sa tete ayant un pot a lait»), а вы уже ими и пожертвовали, несообразно ни с каким порядочным понятием о милостыне и подаянии.
Вот вам все, что для вас придумала. Извините меня, если я слишком резко выразилась. У меня-таки есть резкость в выражениях; да притом я по-русски пишу с трудом. По-французски можно делать упреки с комплиментами, а по-русски никак нельзя".
На это письмо Гоголь отвечал уже в 1845 году целою тетрадью, из которой, по необходимости, я должен был сделать большие исключения; но из того, что оставлено, читатель увидит философию дружбы и любви к ближнему, по которой он действовал в жизни и старался заставить действовать друзей своих. Между прочим, в этом письме Гоголь объясняет свои литературные отношения к некоторым друзьям своим, доселе бывшие для них и для всех нас загадкою.
"Письмо ваше, добрейшая <моя Александра Осиповна>, меня несколько огорчило. <Плетнев> поступил не хорошо, потому что рассказал то, в чем требовалась тайна во имя дружбы; вы поступили не хорошо, потому что согласились выслушать то, что вам не следовало, тогда, когда бы вам следовало в самом начале остановить его такими словами: "Хотя я и близка к этому человеку, но если он скрыл от меня, то неблагоразумно будет с моей стороны проникнуть в это". Вы могли бы прибавить, что этот человек достоин несколько доверия: он не совсем способен на необдуманные дела и даже, "сколько я могла заметить, он довольно осмотрителен относительно всякого рода добрых дел и не отваживается ни на что без каких-нибудь своих соображений. А потому окажем ему доверие, особливо когда он опирается на слова: "воля друга должна быть святою". Но вы так не поступили, моя добрая <Александра Осиповна>. Напротив, вы взяли даже на себя отвагу перерешить все дело, объявить мне, что я делаю глупость, что делу следует быть вот как, и что вы, не спрашивая даже согласия моего, даете ему другой оборот и приступаете по этому поводу к нужным распоряжениям, позабывши между прочим то, что это дело было послано не на усмотрение, не на совещание, не на скрепление и подписание, но, как решенное, послано было на исполнение, и во имя всего святого, во имя дружбы, молили (вас) его исполнить. Точно ли вы поступили справедливо и хорошо, и справедливо ли было с вашей стороны так скоро причислить мой поступок к донкишотским!–
Еще скажу вам, что мне показалась слишком резкою уверенность, когда вы твердо называете желание мое помочь бедным студентам безрассудным. Не бедным студентам хочу помогать я, но бедным талантам, – не чужим, но родным и кровным. Я сам терпел и знаю некоторые те страдания, которых не знают другие, и о которых даже и не догадываются, а потому и помочь не в состоянии. Несправедлив также ваш упрек и в желании моем помочь тайно, а не явно. Поверьте, что делающий добро должен соображаться с тем, когда оно должно быть явно и когда тайно; а потому и сия тайная помощь бедным талантам основана на посильном знании моем человеческого сердца. Талантам дается слишком нежная, слишком чуткая, тонкая природа; много, много их можно оскорбить грубым прикосновением, как нежное растение, перенесенное с юга в суровый климат, может погибнуть от неумелого с ним обхождения неприобыкшего к нему садовника. Трудно бывает таланту, пока он молод, или еще справедливее, пока он не вполне христианин. Иногда и близкий друг может оскорбить и, оказав ему радушную помощь, может потом попрекнуть в неблагодарности, что часто в свете делается, иногда даже без строгого размышления, а по каким-нибудь внешним признакам. Но когда дающий скрыл свое имя – значит он, верно, не требует никакой благодарности. Такая помощь приемлется твердо и непоколебимо, и будьте уверены, что незримые и прекрасные моленья будут совершаться в тишине о душе незримого благотворителя вечно, и сладко будет получившему даже и при конце дней вспомнить о помощи, присланной неизвестно откуда. Итак оставимте эти строгие взвешиванья благодетельных дел наших: мы не судьи. Если судить, то нужно собрать все доказательства. Ни тяжело ли будет для вас, если бы я, увидя кого-нибудь из ваших братьев, нуждающегося и сидящего без денег, стал бы укорять вас в том, что вы помогаете посторонним бедным, даже изъявляете готовность помочь мне? Свет ведь обыкновенно так судит. Не будьте же похожи и вы на свет. Оставим эти деньги на то, на что они определены. Эти деньги выстраданные и святые, и грешно их употреблять на что-либо другое. Если бы добрая мать моя знала, с какими душевными страданиями для ее сына соединилось все это дело, то не коснулась бы ее рука ни одной копейки из этих денег; напротив, продала бы (что-нибудь) из своей собственности и приложила бы от себя еще к ним; а потому и вы не касайтесь к ним-с намерением употребить на другое дело, как бы оно вам благоразумно ни казалось. Да и что толковать об этом дальше? Обет, который дается Богу, соединяется всегда с пожертвованием; ни сам дающий, ни родные не восстают против такого дела. А потому я не думаю, чтобы вы или <Плетнев> вооружили бы себя уполномочием разрешить меня от моего обета и взять на свою душу всю ответственность. Итак оставим в покое дело решенное и конченное. Назначенные на благое дело в помощь тем, которым редко помогают, они не пропадут. К тому же, сами знаете, молодые люди с дарованиями редко появляются; а потому сумма успеет накопиться, и что бы мне приходилось безделицами в раздробе, то придет им целиком и в значительной сумме. Притом сами распорядители, подвигнутые большим рвением и зная, что жертвует не богач, а бедняк, который едва сам имеет чем существовать, употребят эти деньги так хорошо, как бы не употребили денег богача. Но довольно. Еще раз прошу, молю и требую именем дружбы исполнить мою просьбу: нечестно разглашаемая тайна должна быть восстановлена. <Плетнев> пусть пошлет две тысячи моей матушке; мы с ним после сочтемся. Все объяснения по этому делу со мной должны быть кончены. Вы также должны отступиться от этого дела; мне неприятно, что вы в него вмешались–
О себе самом, относительно моего душевного внутреннего состояния, не говорил я ни с кем. Никто их них меня не знал. По моим литературным разговорам, всякой был уверен, что меня занимает одна только литература и что все прочее ровно существует для меня на свете. С тех пор, как я оставил Россию, произошла во мне великая перемена. Душа заняла меня всего, и я увидел ясно, что без устремления моей души к ее лучшему совершенству, не в силах я был двинуться ни одной моей способностию, ни одной стороной моего ума во благо и в пользу моим собратиям; а без этого воспитания душевного, всякий труд мой будет только временно блестящий, но суетен в существе своем. Как Бог довел меня до этого, как воспитывалась незримо от всех душа моя, это известно вполне Богу; об этом не расскажешь; для этого потребовались бы томы, а эти томы все бы не сказали всего. Скажу только то, что милосердие Божие помогло мне в стремлении моем и что теперь, каким я ни есмь, хотя вижу ясно неизмеримую бездну, отделяющую меня от совершенства, но вместе вижу, что я далеко от того, каким был прежде. Но всего этого, что произошло во мне, не могли узнать мои литературные приятели. В продолжении странствования, моего внутреннего душевного воспитания, я сходился и встречался с другими родственнее и ближе, потому что уже душа слышала душу, а потому и знакомство завязывалось прочнее прежнего. Доказательство этого вы можете видеть на себе. Вы были знакомы со мной прежде и в Петербурге, и в других местах, но какая разница между тем знакомством и вторичным в Ницце! Не кажется ли вам самим, что мы друг друга как будто только теперь узнали? В последнее время у меня произошли такие знакомства, что с одного, другого разговора уже обоим казалось, как будто век знали друг друга; и уже от таких людей я не слыхал упреков в недостатке простоты или скрытности: все само собой казалось ясно, сама душа выказывалась, сами речи говорили. Если что не обнаруживалось и почиталось ему до времени лучшим пребывать в сокровенности, то уважалась даже и самая причина такой скрытности, и, с полным чувством обоюдного доверия друг к другу, каждый даже утверждает другого хранить то, о чем собственной разум его и совесть считает ненужным говорить до времени, изгоняя великодушно из себя даже и тень какого-либо подозрения или пустого любопытства. Само собою разумеется, что обо всем этом не могли знать мои прежние приятели. Не мудрено: они все познакомились со мной тогда, когда я был иным человеком, – даже и тогда знали меня плохо. В приезд мой в Россию они встретили меня с разверстыми объятиями. Всякой из них, занятый литературным делом, кто журналом, кто пристрастясь к одной какой-нибудь любимой идее и встретив в других противников своему мнению, ждал меня в уверенности, что я разделю его мысли, поддержу, защищу его против других, считая это первым условием и актом дружбы, не подозревая, что требования были даже бесчеловечны. Жертвовать мне временем и трудами своими для поддержания их любимых идей было невозможно, потому что я, во-первых, не вполне разделял их мысли, – во-вторых, мне нужно было чем-нибудь поддержать бедное свое существование, и я не мог пожертвовать им моими статьями, помещая их к ним в журналы, но должен был их напечатать отдельно, как новые и свежие, чтобы иметь доход. Все эти безделицы ушли у них из виду, как многое уходит из виду (у) людей, которые не любят разбирать в тонкости обстоятельств и положения другого, а любят быстро заключать о человеке, а потому на всяком шагу делают ошибки, – прекрасные душой делают дурные вещи, великодушные сердцем поступают бесчеловечно, не ведая того сами. Холодность мою к их литературным интересам они почли за холодность к ним самим, не призадумавшись составили из меня эгоиста, которому общее благо не близко, а дорога только своя собственная литературная слава. Притом каждый из них был до того уверен в справедливости своих идей, что всякого с ним несоглашавшегося считал не иначе, как отступником от истины. Предоставляю вам самим судить, каково было мое положение среди такого рода людей! Но вряд ли вы догадаетесь, какого рода были мои внутренние страдания – Скажу вам только, что между моими литературными приятелями началось что-то вроде ревности: всякой из них стал подозревать меня, что я променял его на другого, и, слыша издали о моих новых знакомых и о том, что меня стали хвалить люди им неизвестные, усилил еще более свои требования, основываясь на давности своего знакомства. Я получал престранные письма, в которых каждый выставлял вперед себя и, уверяя меня в чистоте своих отношений ко мне, порочил и почти неблагородно клеветал на других, уверяя, что они меня не знают вовсе, любят меня по моим сочинениям, а не меня самого (все ж они до сих пор еще уверены, что я люблю всякого рода фимиам) и упрекая меня в то же время такими вещами, обвиняя такими низкими обвинениями, какие, клянусь, я бы не приписал никому, потому что это просто безумно! Одним словом, они наконец вовсе запутались и сбились со всякого толку. Каждый из них на место меня составил себе свой собственный идеал, им же сочиненный образ и характер, и сражался с собственным своим сочинением, в полной уверенности, что сражается со мною. Теперь конечно все это смешно, и я могу сказать: "Дети, дети! обратитесь по-прежнему к своему делу". Но тогда мне невозможно было того сделать. Недоразумения доходили до таких оскорбительных подозрений, такие грубые наносились удары и притом по таким тонким и чувствительным струнам, о существе которых не могли даже и подозревать наносившие удары, что изныла и исстрадалась вся моя душа, и мне слишком было трудно, что и оправдаться мне не было возможности, потому что слишком многому мне надобно было вразумлять их, слишком во многом мне нужно было раскрывать им мою внутреннюю историю, а при мысли о таком труде и самая мысль моя приходила в отчаяние, видя перед собою бесконечные страницы. Притом всякое оправдание мое было бы им в обвинение, а они еще не довольно созрели душою и не довольно христиане, чтобы выслушать такие обвинения. Мне оставалось одно – обвинять до времени себя, чтобы как-нибудь до времени их успокоить, и, выждав время, когда души их будут более размягчены, открывать им постепенно, исподволь и понемногу настоящее дело. Вот легкое понятие о моих соотношениях с моими литературными приятелями, из которых вы сами можете вывести и соотношения мои с <Плетневым>.–Я избегал с ним всяких речей о подобных предметах, что повергало его в совершенное недоумение; ибо он считает, что я живу и дышу литературою. Я очень хорошо знал и чувствовал, что он терялся обо мне в догадках и путался в предположениях. Он мне не давал этого заметить и изредка в разговорах с другими выражал неясно свое неудовольствие на меня. Мне хотелось узнать, в каком состоянии он находится теперь относительно себя и меня, и с этой целью я наконец заставил его написать откровенное письмо.–
Письмо это мне нужно было, потому что, кроме суждения о мне, показало отчасти его душевное состояние. Но, при всем том, я был приведен в совершенное недоумение, как отвечать.–Я ограничился тем, чтоб сделать ему сколько-нибудь ясным, что можно ошибиться в человеке, что нужно быть смиреннее в рассуждении узнания человека, не предаваться скорым заключениям, –не выводить по некоторым поступкам, которых даже и причин мы не знаем. Мне хотелось сколько-нибудь возбудить в нем сострадание к положению другого, который может сильно страдать тогда, как другие даже и не подозревают.–Христианин не станет так отыскивать дружества, стараясь так деспотически подчинить своего друга своим любимым идеям и называя его только потому своим другом, что он разделяет наше мнение и мысли.–Христос не повелевал как быть друзьями, но повелевал быть братьями. Да и можно ли сравнить гордое дружество, подчиненное законам, которое начертывает сам человек, с тем небесным братством, которого законы начертаны на небесах? Те, которых души уже загорелись такою любовью, сходятся сами между собою, ничего не требуя друг от друга, никаких не произносят клятв и уверений, чувствуя, что связь такая уже вечная, что рассердиться они не могут, потому что все простится, и трудно бы им было выдумать, чем оскорбить другого. Есть много достойных людей, которые думают, что они христиане; но (они) христиане только в мыслях, но не в жизни инее деле; они не внесли еще Христа в самое сердце своей жизни, во все действия свои и поступки. Есть также и такие, которые потому только считают себя христианами, что отыскали в евангельских истинах кое-что такое, что показалось им подкрепляющим любимые их идеи. А потому вы испробуйте сами <Плетнева>, заговорите с ним о таких пунктах, на которых узнается, как далеко ушел человек в христианстве, испробуйте его мнение о других христианах: отзывается ли он о них так, как христианин; и, если, по словам вашим, он в вас имеет такую же нужду, как вы во мне, то сделайте для него то, что предписывает вам истинная братская любовь, уврачуйте, что найдете в болезненном состоянии; умягчите с небесною кротостью, что зачерствело; не показывайте (моих писем) ни ему, никому. Поверьте, что они будут чужды для всякого, ибо писаны на языке того, к кому относятся.–
Суждения (ваши) кроме того, что не впопад, – они лишены силы сердечного убеждения; в них отсутствие того, что может тронуть душу. Прежде, нежели писать, помолитесь Богу, чтобы Он вам дал слово убеждения, взгляните также на самих себя; имейте для этого на столе духовное зеркало, т. е. какую-нибудь духовную книгу, в которую может смотреться душа ваша. Все мы вообще слишком привыкли к резкости и мало глядим на себя в то время, когда даем другому упреки. Очень чувствую, что и я говорю вам в этом письме, может быть, слишком дерзко и самоуверенно. Такова природа человеческая; повсюду перельет и все доведет до излишества; даже, защищая самое святое, она покажет в словах своих увлечение человеческое, стало быть, низкое и недостойное предмета. Друг мой добрый, будем смиренны в упреках относительно других, но не относительно нас с вами. Мы люди свои".