Текст книги "Документы и воспоминания"
Автор книги: П. Бермонт-Авалов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 15 страниц)
– Да, авось, он рад отделаться от этой обязанности. Вы не знакомы с ним? Познакомитесь – увидите. Ну, до свидания, капитан. Оставьте все ваши казарменные дела и каждое утро будьте у меня, к восьми, или в штабе, там вам отведут угол.
Я попросил оставить меня в роте, пообещав ему, что "история" будет писаться аккуратно.
– Великолепно, капитан, вашу руку.
...Так произошло мое назначение. Мои обязанности несложны: писать "историю" по официальным приказам, пояснительным запискам и распоряжениям штаба – другими словами, зафиксировать факты и события, развивающиеся на моих глазах. Бермонтом выдано мне удостоверение, в котором между прочим стоит: "...разрешить штабс-капитану Коноплину собирать материал по истории отряда, для чего приказываю всем учреждениям, не исключая контрразведки, осведомительно-политического отдела, оказывать штабс-капитану всяческое содействие".
9 июня.
Мы (прибывшие) влились в состав 4-й роты 1-го пластунского батальона (их четыре – все они только списочны). В нашей роте ни одного солдата -все офицеры разных родов войск. Командиром назначен полковник Кочан, я -полуротным.
Сегодня были за городом на тактическом учении. Офицеры лениво выбивали шаг, кособоко таскали винтовки и отругивались – не нравится...
Из старых деревянных казарм, где мы провели первую ночь, нас перевели ближе к центру на одну из боковых улиц. В этом же здании размещаются три первые роты – они наоборот: исключительно состоят из солдат.
Батальоном командует полковник гвардии Евреинов – несколько холодный, острый, насмешливый; бородка клинышком точно дополняет неприятный блеск его взгляда; и звенящий голос: все вместе дает впечатление щемящей цепкости. Солдаты его боятся, офицеры избегают общения, но тем не менее с ним как-то уживается некая группа (его же батальона). Они отлично сыгрываются в карты и мило пьют. Это – поручик Савельев, поручик Димитриев, прапорщик Колчак... У последнего тонкая как стебелек, с синими глазами жена в белой косынке сестры. За ней увивается в нервном настойчивом напряжении Савельев, конкурентом его – Дмитриев; вечная история полковой любви: принимает формы и очертания игры летучего момента. Явись синеглазая номер второй – "любовь" изломается и пойдет по линии легчайшего сопротивления.
Вечером.
Проходя по большой улице, встретил на углу Бермонта в сопровождении Линицкого. Лицо последнего сияло.
– А, капитан, вы мне нужны, я вас ищу...
– Что прикажете?
– Немедленно приступите к собиранию обличительного материала...
Я не понял.
– О действиях союзников в Одессе, понимаете ли – мне это до зарезу нужно. Ведь они не херувимы... Правда? Ну, вот – за дело! Расспросите хорошенько офицеров Генерального штаба, у нас есть такие... Прощайте! – Они скрылись за углом.
"Начальство прикажет лезть на стенку – полезай", – припомнился мне канонический лозунг моего старого командира полка.
10 июня.
Митава медленно, но упорно вскипает; целый день безжизненно лежат, точно опаленные зноем, ее улички, а вечером кипение буйно, настойчиво пробивается наружу. Городской парк густо набит шумящей публикой, играет военный оркестр (чаще цивильный). На эстраде кафе слышно завывание какого-то затрепанного актерика. Хохот девиц раскатисто носится по аллеям, мешаясь со звоном шпор и смехом военных. На реке тоже покрикивают, гоняя лодки вдоль и вкось.
Многие офицеры и солдаты в новой форме – это мундир старого немецкого сукна, такие же брюки. На левом рукаве белый нашивной (иногда накладной) крест – восьмиконечный. Это – эмблема крестоносной идеи отряда. Мелькают фуражки с голубыми, белыми, синими и красными околышами.
...Вернулся домой поздно; по улицам, залитым луной, бесконечно раскатывается женский визг. Я замечаю – гулянье в Митаве длится до рассвета; в дальних переулках, где притаились "злачные" места, оно живет непрерывно с утра до вечера и до утра длиннейшей мертвой цепью. Солдаты толкутся там ватагами, странно ухищряясь нести службу так, что в нужный час они всегда у начальства на виду.
Мы с Кочаном снимаем две комнаты на Зеленой улице – это в пяти минутах ходьбы от нашей казармы и штаба. Жить на частной квартире нам разрешено потому, что мы на положении начальствующих лиц.
Окна моей комнаты выглядывают на пустынный, запущенный сад. У самых стекол бьется под ветром крапива и шуршит сухая трава. По ночам низко нависают над качающимися верхушками деревьев мигающие глазки звезд. И, лежа на кровати, я наблюдаю, как в темной пропасти неба, точно ленивые белопарусники, проплывают над звездами тучи.
Вспоминиется юг, длинный поход, отвратительная свалка на Днестре, под гром большевистских орудий. А тут – мир, успокоительное стуканье часов за стеной, шелест трав за окном. Кажется, теперь я начинаю первый раз в моей жизни ценить нормальную пульсацию быта, насыщенного жаждой миролюбивого творчества, озаренного немеркнущим светом исканий "правды". Революция – это горение всех концов и начал жизни, корчевание устоявшихся ее форм -болезненное, трудное – разве о ней хочется думать в эти минуты после надломных самоощущений почти что больных и разбитых?
После всего пережитого невольно хочется (пусть это пошло, зато искренне) пустить мимо себя всю громоздкость событий, а самому уткнуться в безмятежный угол, где нет "ни печали, ни воздыхания". И разве я не слышу, как среди ночи за стеной мучительно вздыхает именно об этом "угле" Кочан? Горячий ветер революции глубоко и дерзко опалил его, в душе он ее презирает, но говорит о ней в тоне сдержанном и суровом.
Так относится он и к Белой армии: служит потому, что нет другой дороги – позади встал огромный кипящий вал большевизма – в него идти страшно; впереди же мерцает единственный просвет, еще не затянутый тенями – армия.
Мне думается, что все мы пришли сюда с таким восприятием событий.
11 июня.
Видел мичмана; весь материал, имевшийся у него – две тоненьких тетрадки, в которых поставлены ненужные даты и отмечен первый приказ по отряду (8 февраля 1919 г., лагерь Зальцведель).
Тетрадки он отдал с большой охотой. Производит впечатление мягкого, добродушного юноши, весьма заботящегося о гладком проборе и чистых ногтях. Вероятно, он умеет беспечально созерцать весь ход революционных событий (Белая армия – что такое, как не первооснова углубления революции?)
15 июня.
Отряд совсем не велик: выяснилось, что весь его состав – 400 человек (солдат и офицеров). На днях ожидается прибытие новой партии из Галиции и Польши. Поговаривают и о приезде Тульской дивизии, перешедшей в бою на р[еке] Мозырь на сторону Петлюры и теперь изъявившей желание вступить в белые ряды. "Отряд" – это общее название, его составляют пластунская бригада, во главе которой стоит тихий, но внушительный полковник Потоцкий, затем контрразведка, осведомительный политический отдел, броневая часть, авиационная рота (везде существуют только списки людей – имущества пока нет, ожидается на днях из Берлина).
К полковнику Потоцкому прислушиваются в отряде все. Он старый петербургский офицер с большим служебным стажем. Внешность его необыкновенно мягкая, весь он проникнут чувством собственного достоинства, которое вызывает к нему большое уважение и молчаливую почтительность.
...Завтра штаб переезжает на Анненскую улицу, 8. Я видел это здание -огромное, многоэтажное, оно вместит в себе множество канцелярий и управлений, вплоть до контрразведки, которая нуждается в квартире с конспиративными ходами.
Однако, по уверению капитана Маркова (адъютанта штаба отряда), контрразведка засела плотно – "как неразорвавшаяся граната в куче мусора" – на Большой улице и едва ли сдвинется с места. Во главе стоит барон Фрайтаг – сизый, одутловатый офицер-кавалерист. Сегодня я познакомился с ним и тремя его видными сотрудниками – прапорщиком Б-и 7 (весь в бриллиантах), юнкером Германом (бледный, нервный) и вольноопределяющимся Дальским. Впечатление производят неопределенное, кроме юнкера Германа, который своего языка "не преодолел"...
18 июня.
Вышел приказ: завтра совместно с ливенцами у городского собора парад. Принимает его кн[язь] Ливен 8, командует полковник Потоцкий.
Отряды существуют в командном отношении автономно, в хозяйственном Бермонт "слегка" подчиняется кн[язю] Ливену (по договору, подписанному в марте в Берлине Бермонтом, кн[язем] Ливеном, сенатором Бельгардтом и представителем немецкого Генерального штаба). Штабс-капитан Марков сообщил, что этот парад – выражение Бермонтом кн[язю] Ливену чувства уважения как раненому герою.
У Бермонта появился новенький многосилный Венз. Проходя через мост на Аа, я вдруг услышал за собой злое шипение машины, обернулся и едва успел разглядеть разлетающийся башлык, черкеску и барашковую шапку Бермонта. Он почему-то погрозил мне пальцем и кивнул головой. Рядом с ним, прижимая пальцами фуражку, сидел Линицкий. Как всегда, его лицо сияет.
19 июня.
Парад вышел красочный. Выстроившись тугими рядами у собора на мостовой, мы затем вытянулись в длинную линию по узенькой улице, отгороженной от дороги перепутанной акацией. За ней белел огромный дом с террасой; в нем жил кн[язь] Ливен.
Сделано было все, чтобы облегчить ему прием парада: кажется, если бы можно было – мы парадировали бы у него во дворе. Ливен – седенький, высокий сухой корнет, в кителе и белой кавалергардской фуражке. Видимо, ранен он основательно: когда идет, опираясь на палку, заметно хромает. Глаза его бесцветны, часто мигают, и все лицо от боли в бедре странно кривится. Бедный старик! Беспокойный Бермонт доставляет ему немало хлопот.
Во время обхода Ливеном наших рядов мы услышали за углом соборной ограды ворчание машины, через полминуты она осторожно высунулась к повороту в нашу сторону и с коротким рывком остановилась. Из нее вылез Бермонт. Широким деланным взмахом руки он откинул концы башлыка за спину и быстро направился к оторопевшему Ливену. Не глядя ни на кого, Бермонт обнял князя и звучно расцеловал его, потрясая старческую руку. Князь слегка прослезился -это было заметно по его прыгнувшим губам. По окончании церемонии Бермонт усадил Ливена в машину и увез к себе обедать.
21 июня.
Закончил, наконец, обвинительный акт (так я понимаю мою работу) против союзников. Все разбирал груду чужих тетрадей (воспоминаний), разных записок, вырезок из разноголосых газет (одесских и заграничных). Записывал кое-что и из устных передач тех офицеров, которые пережили одесскую трагедию 9.
Получилась увесистая тетрадь, для пояснения текста я начертил карту зоны действия союзых войск с отметкой распределения французских, добровольческих и греческих частей. Мне удалось достать экземпляры французских деклараций и воззваний к населению, копии приказов командования и т. п. Помимо того, мной подробно описана (по несомнительным данным) и работа русских общественных деятелей от г. Андро до ген[енерала] Шварца 10, Санникова и др.
Собранный мною и документально проверенный материал дал впечатление, что действия союзников в Одессе были трагичны по своим последствиям. Они проложили черную борозду недоверия, подозрительности и даже нериязни к союзникам среди тех, кто не примирился с большевизмом – по крайней мере, никто из прошедших через пекло Одессы не говорит об их деятельности в теплых тонах (как говорят, например, о греках).
Мою работу я прочитал в присутствии многих штабных офицеров. В том месте, где я привел слова адмирала Амэта 11 (о русских): "Зачем нам защищать их от большевизма, когда они его так жаждут", – Бермонт не выдержал. Подошел ко мне, заглянул в тетрадь, потом на развернутую карту и вдруг сказал:
– Утопят и меня англичане, если пойду к ним.
Офицеры перекинулись несколькими резкими фразами вообще о союзниках.
Доклад мой я прочитал до конца и передал его Бермонту.
– Это будет переведено на немецкий язык и напечатано в одном из берлинских журналов, – сказал мне Бермонт. Уходя домой, я думал: "Плохую услугу оказал я союзникам. Впрочем, не страшно..."
24 июня.
В городе разгуливают латышские солдаты – кажется, их прибавилось. Держатся они скромно, по улицам шагают небольшими группами (в одно-два отделения). Форма их странно похожа на английские куртки, фуражки со звездами на тулье и коротенькие малиновые погоны – все это сделано аккуратно, но общий вид их почему-то штатский: нет четкого внешнего рисунка, как у наших. Маршируя по улицам, наши солдаты громко отстукивают шаги (копируя немцев), чеканят каждое движение рук и ног; латыши же "распускаются": иногда они покуривают в строю. Песни они поют вяло, с каким-то малоразборчивым припевом – ла, ла, ла... У здания 1-го пластунского батальона я слышал, как наш солдат, провожая глазами латышскую полуроту, сказал:
– Латыши, братцы мои, что курицы: гульнет непогода – кудахчет с перепугу. Но и злой, ежели что... Знаю уж – служили вместе на хронте...
...Прибыла новая партия офицеров и солдат. Все такой же затрепанный, унылый вид: на лицах несмываемо застыла серая пыль, глаза выражают беспокойство и легкое недоверие к нам. Ничего, сживутся.
27 июня.
Был в канцелярии полка, читал приказ (No 128): завтра я вступаю на дежурство караульным начальником на гауптвахте. Это против скверика, в десяти шагах от квартиры Бермонта. Последнего вижу каждый день: все справляется, работаю ли я (пишу ли историю).
...А в сущности говоря, и писать-то пока не о чем, разве что о кутежах, которые угрожающе разрастаются по ресторанам и кафе. Потоцкий покачивает головой (хотя сам выпить мастер).
Кочан рассказывал, что где-то на окраине города наш офицер избил еврея за то, что тот не козырнул (штатский-то!). Оказывается, что офицер по каким-то причинам трудно различал вокруг себя предметы и поэтому все требовал у еврея, чтобы он ему показал свои погоны и назвал часть, в которой служит.
Абракадабра! Будет худо, если этот болезненный надлом обозначится губительной трещиной в бригаде и вовремя не залечится начальством.
...Евреинов бунтарствует; являясь в батальон, "чешет морды". Слышу первый раз, что и в добровольческих рядах "это случается". Поручик Владыкин рассказывал, что сегодня Евреинов избил солдата за то, что тот, будучи дневальным, полулежал на кровати и с кем-то переругивался, а дверь в коридор была отрыта и снизу, с улицы в казарму проник какой-то старикашка -продавец мыла и ниток. Удивительно! Если это зло (мордобитие) разовьется -худо удвоится. Надо побеседовать на эту тему с Бермонтом. Он, кажется, не любит так жестоко шутить с психологией солдата.
29 июня.
Дежурство мое отметилось интересным явлением. Около часу ночи я вышел в сквер, напротив караульного помещения, приказав караульному унтер-офицеру в случае надобности позвать меня.
После затхлой караулки воздух в сквере показался опьянительным. К тому же и ночь была чудесна: за тонкими черными колонками деревьев золотым осколком поблескивал месяц, а рядом со мной, точно прижавшись к ногам, стояла густая тень...
У забора слышались какие-то шорохи: вероятно, на скамьях шептались парочки. Все это создавало картину необыкновенного покоя и почему-то напоминало наши глухие углы в Путивле, над синим изломанным Сеймом. Расхаживая вдоль канала, я различал мурлыканье солдат – они пели свою любимую: "Умер бедняга в больнице военной, // Долго родимый лежал – // Эту солдатскую жизнь постепенно // Тяжкий недуг доконал..."
Я им не мешал (караул и вдруг поет!). А не все ли мне равно? Я твердо знаю, что часовые все на местах и безусловно бодрствуют. На минуту солдаты замолкли, и вдруг среди тишины за забором на углу сквера раздались громкие крики женщины. Я бросился туда.
Что это такое? – крикнул я какому-то военному: при лунном свете на его плечах забелели погоны.
– Да видите ли, она сопротивляется, не хочет идти в караульное помещение, – ответил мне сипловатый голос.
Мужчина и женщина опять завозились на дороге. Я перепрыгнул через забор и добежал к ним, резко отстранил мужчину. Это оказался судебный следователь Селевин 12.
– Позвольте, – возвысил он голос, – вы кто такой?
– А вот, пожалуйста, в караульное помещение, мы с вами объяснимся.
Селевин поправил фуражку и, придвинувшись ко мне вплотную, проговорил:
– Вы караульный начальник? Будьте любезны, прикажите вашим солдатам усадить эту женщину в карцер до утра: причину ареста я вам объясню.
Солдат мне звать не пришлось – женщина сама пошла за нами. При свете лампы я разглядел ее: это была молоденькая, тонкая барышня с свежим лицом, в голубом шелковом платье; на огромных белокурых волосах воздушно покачивалась черная шляпа. Белые перчатки и элегантный зонтик, который она небрежно перекидывала из руки в руку, как-то неуловимо придавал ей вид курортной беспечной девицы.
Она приподняла лицо и оглядела нас без всякой боязни: я заметил – ее синеватые глаза выжидательнр поигрывали.
– Ну, голубушка, присядьте, – сказал ей Селевин. Девица безмолствовала. Мы вышли с Селевиным на улицу, он, торопясь, доложил:
– Две недели я выстерегал ее и, наконец, застукал.
– Кто она, и за что вы арестовали ее? – спросил я.
– Ее фамилия Дитман, она местная коммунистка. В бытность здесь первых белых отрядов в 1918 г. она за ними наблюдала, а когда Митаву забрали красные, она выдала чекистам из оставшихся в городе белых около 300 человек: все они были расстреляны. Я следил за ней долго, сегодня мой офицер (он ухаживал за ней месяц ради этого) договорился с ней до хорошей откровенности. Как видите, я зацапал ее в ту самую минуту, как она возвращалась со свидания...
– Что это значит, "до хорошей откровенности"? – спросил я.
Селевин уклончиво ответил:
– Девочка она неглупая, но, знаете, со всяким может случиться беда, если неумело играть в любовь.
Я выразил недоумение. Селевин пожал плечами, как бы в свою очередь выражая сожаление, что не может всего рассказать, и тихонько произнес мне в ухо:
– Завтра утром я произведу допрос, вы уж продержите ее благополучно до моего прихода (он подчеркнул слово "благополучно" и почему-то хитро улыбнулся). Мне это не понравилось, я ответил:
– Г. Селевин, вы, конечно, оставите у меня записку с полным обозначением имени девицы и причины ее ареста.
– Записку? Я думаю, это будет лишним.
– Вы думаете? В таком случае под арест я ее не принимаю.
Селевин замигал серыми неприятными глазами и сухо проговорил:
– Если вам угодно – я оставлю требуемую записку.
– Пожалуйста... Вы, разумеется, изложите в этой записке и вашу просьбу на имя караульного начальника принять арестованную на гауптвахту?
Мы зашли в караулку. Селевин нервно стал выводить на клочке бумаги строки, искоса поглядывая на бессловесную девицу. Та равнодушно зевала, нагло постукивая концом зонтика о туфли. Откланявшись, Селевин ушел. Девицу я приказал отвести в карцер. Она игриво сверкнула глазками и вдруг сделала сердитое лицо.
...На рассвете мне доложили, что барышня упала с нар на цементный пол, катаясь в схватках, и вся посинела.
Я подошел к карцеру и заглянул в маленькое окошечко: действительно, она лежала на полу, юбки ее были отброшены выше колена, обнажая маленькие ножки в серых прозрачных чулках. Вся она как-то уродливо скрючилась, растрепались обильные волосы, которые почти закрыли ее лицо.
Я приказал открыть дверь; вместе с солдатами мы уложили ее на нары, после чего я вызвал доктора. Осмотрев ее внимательно, доктор шепнул мне лукаво:
– Бабенка прикидывается, я дал ей нюхнуть спирту – сразу очнулась. Уж и облила она меня взглядом, точно раскаленным оловом! Ну, прощайте. Ежели будет биться и крючиться – не тревожьтесь. Я загляну еще раз.
И, покашливая, выбежал.
Барышня лежала спокойно до прихода Селевина. Наверху, над караульным помещением была его канцелярия. Придя около 11 утра, он вызвал ее к себе в кабинет. В одиннадцать, сменяясь с дежурства, я передал ее новому караулу.
Уже у ротного помещения караульный унтер-офицер, виновато поглядывая на меня, проговорил, оскаблясь:
– Эх, г. капитан, и барышня же... Когда переносили ее на нары, у меня даже руки задрожали, до чего хороша...
– Да что ты?
– Ей бо-о... Да не вжели она коммунистка? От, беда – хоть не ходи до проклятых бабьев.
И с притворной злобой отплюнулся.
30 июня.
У кн[язя] Ливена совсем небольшой отряд (1200–1500 человек). Орудий -2 (легкие, 3 д[юй]м[овые]), пулеметов до 12 (Максима, Кольта и Гочкиса). Офицеры его щеголяют по улицам в фуражках с синим околышем – эту форму они придумали для себя недавно. Все они смотрят на нас с легкой неприязнью, совершенно, впрочем, непонятной.
Кажется, они готовятся к отъезду на фронт ген[ерала] Юденича. Оттуда благоприятные вести: войска Юденича крепнут, в редких стычках с красными бьют их; морально – сильны, и есть много веских оснований верить, что боевые действия (наступление, к которому он готовится) будут выиграны у большевиков.
В Митаве летают слухи, что, вероятно, мы последуем примеру ливенцев -что-то не верится.
Бермонт болен. Я зашел к нему за некоторыми справками. Рассказал про девицу Дитман.
– А я ее знаю... Хорошенькая, черт ее возьми, Линицкий!
– Чего изволите?
– Ты знаешь эту... синеглазую девочку Дитман?
– Какую? Ах... так точно...
Оба они чему-то рассмеялись. Я сообщил, что в городе есть слухи о нашем отъезде к ген[енералу] Юденичу. Вместо ответа Бермонт ткнул пальцем в карту, висевшую над его постелью.
– Туда? – указал он на Петроград, – нет-с, я пойду с моими солдатами на Москву. Мне нужно главное гнездо коммунистов – Белокаменная. А Петроград что? Его взять нетрудно, в два счета... Правда, Линицкий?
Адъютант переступил с ноги на ногу и, покручивая ус, ответил:
– Так точно, г. полковник. Где легко бороться, там немного заслуги.
Я вышел от них с чувством мутным и тягостным.
Вечером сегодня в город прибыла немецкая рота; она прошла куда-то на окраину для расположения в казармах. Справлялся в штабе – говорят, что эта рота "Железной дивизии" майора Бишова. Дивизия эта вела здесь борьбу с большевиками с самого начала возникновения в Прибалтике белого движения (отряды – кн[язя] Ливена, полковника Родзянко и др.).
3 июля.
Ночью слышался грохот по улицам и чьи-то крики. Утром выяснилось, что в Митаву привезли артиллерию и два броневика. Мимо нашей квартиры прошумел огромный грузовой автомобиль – даже окна звенели от содроганий мостовой.
Это привезли обмундирование для пластунского батальона (No 1). Кстати, с завтрашнего дня он переименовывается в 1-й пластунский полк. Решено настойчиво пополнять его ряды, чтобы создать настоящий полк, а не "списочный".
Наряду с этим дневником, пишу подробную "Историю" возникновения нашего отряда (с Киева, почему отряд носит наименование "имени гр[афа] Келлера" 13 – посвящен его памяти) и постепенного его развития до настоящего дня. К "Истории" подшиваю все фотографии, пояснительные записки, телеграммы, письма, которые хоть чем-нибудь способствуют зарождению идеи создания отряда в Митаве. Уже догоняю "события". Сказал об этом Бермонту. Он заинтересовался, известна ли мне его деятельность в Киеве. Не дождавшись ответа, рассказал о себе – более подробно, впрочем, чем я знал.
Работал он в союзе "Наша Родина" вместе с герцогом Лейхтенбергским, адвокатом Акацатовым, полковником Чесноковым, полковником Потоцким и др. Средства герцог выискал большие, и они приступили к вербовке Южной армии. Местом ее концентрации выбрали Богучарский уезд (Воронежской губернии), отбитой атаманом Красновым у большевиков. Вербуя добровольцев в Киеве, они слали их туда партиями (сорганизовав таким образом два полка).
Сам Бермонт занимал должность начальника контрразведки Южной армии; Потоцкий был в отделе вербовочном; полковник Чесноков работал разно, больше по хозяйственной части.
Ранее этого (до Киева) Бермонт, оказывается, жил в Житомире (это мне было неизвестно), где он часто встречался с офицерами немецкого Генерального штаба, вздумал организовать офицерский отряд.
Так как ему хотелось организацию (при общей зыбкости русских событий) сделать крепкой, со средствами и морально поддержанной большими авторитетами, он написал на имя императора Вильгельма 14 прошение, в котором подробно изложил свою покорную просьбу (о средствах) и план организации. Прошение было послано в Берлин, но ответа на него Бермонт так и не получил. Во всяком случае – меня заметили, где надо (сказал Бермонт).
Деятельность вербовочного бюро закончилась крахом. Стремительно надвигался Петлюра на Киев с своей буйной ватагой, средства истощались, среди союза "Наша Родина" возник раскол, и он расползался по всем швам. Краснов в это время принял чересчур близкое участие в судьбе двух полков, и они порвали с союзом. А когда Киев был взят Петлюрой, все за тем рассыпалось как песок. Вышло даже так, что многие (не бесследно, однако) исчезли с приличными суммами в карманах.
Бермонт намеками почти никогда не говорит, а фамилий этих гг. деятелей не называл. Судя по характеристикам, которые он давал своим сотрудникам, к числу последних принадлежит юркий полковник Чесноков...
При Петлюре Бермонт был дважды арестован, на третий его усадили в Музей 15. Спустя несколько дней, его приговорили к расстрелу. Однако за два часа до казни его вывезли оттуда, и в эту же ночь с группой офицеров и генералов он катил к германской границе. На станции Клинца на поезд напала разъяренная толпа мужиков. Эшелон растерялся, но Бермонт (по его рассказу) сохранил присутствие духа, забрав в свои руки водительство эшелоном; это подействовало на молодежь подкупающе; с этой ночи за Бермонтом установилась репутация необычайно дерзкого (он в открытую бранил генералов) и твердого офицера. Эшелон не пострадал и благополучно ушел из-под занесенных дубин и щелкающих винтовок.
Живя в Германии (лагерь Зальцведель), Бермонт часто ездил в Берлин, где по счастливой случайности встретил офицера Генерального штаба (немецкого), кап[итана] R-e, который и посодействовал ему в получении разрешительной грамоты на организацию отряда в лагере (с тем чтобы потом с ним отправиться в Прибалтику). Собирая охотников в Зальцведеле, Бермонт не упускал из виду и центра: в Берлине в один из своих приездов он познакомился с представителем ген[ерала] Деникина – кап[итаном] Непорожным. Последний обещал ему сотрудничество.
К началу мая этого года упорно собранный Бермонтом отряд скрепился, разработан был план будущего разворачивания в "настоящий" отряд, а 14 мая из Зальцведеля в Митаву выехал первый эшелон.
Митаву избрали потому, что она лежит на кровобьющей артерии, уходящей в Германию, откуда должно было происходить главное питание, и вполне удобна для временной спокойной организации. Впрочем, соображений было много. Таково начало. Мальтийский крест на белом поле – это знак "крестоносный", так как весь свой путь прошлый (киевский) сочли крестным, и весь будущий (здесь, в краях, где когда-то жили рыцари) предполагают пройти под белым ограждающим крестом терпения и неутомимой борьбы.
Так было мне нарисовано Бермонтом; если те внутренние теплые тона, которые проникали его рассказ, лягут в основу его задач (я отбрасываю все другие элементы – саморисовка, легкомысленный задор и т. п.), дело может принять серьезные, ценные формы; и результаты не замедлят сказаться.
4 июля.
Осведомительный политический отдел в том виде, как он существует теперь, учреждение довольно нелепое. Сегодня зашел нарочно и потребовал некоторых справок – видимо, обо мне знали: дали без затруднений. Тут же работает и культурно-просветительная секция. Мне любезно предоставили для ознакомления отпечатанные воззвания к красноармейцам, которые секция намеревается в ближайшее время сбрасывать с аэроплана в черте расположения красных войск.
Составлены пошло, крикливо, без необходимой серьезности и обоснований. Я обратил на это внимание сидящего там поручика Гуаданини.
– Да, да... но ведь это ничего, – сказал он, – они все поймут.
– Поймут-то поймут, но поверят ли?
Гуаданини пожал плечами – не моя, мол, вина. ...Зашел на минутку к Ремеру, начальнику осведомительного политического отдела. Поделился с ним впечатлениями относительно только что виденных воззваний. Он возражал весьма осторожно, видимо, нащупывая мои мысли; при этом хитро поблескивал узкими глазками из-за пенсне. Говоря, кривит ехидно рот и насмешливо постукивает пальцами по столу. Приглядишься – и видишь, что это гнутая ящерица. По-моему, он занимает пост не по себе. Однако я уверен, что при всех перемещениях служебных лиц он пойдет вверх, а не вниз.
...Завтра я назначаюсь дежурным по гарнизону – придется объезжать весь город, проверяя посты: они раскиданы положительно по всем углам и закоулкам.
6 июля.
По городу трубят о счастливой звезде Бермонта: сегодняшней ночью на него совершено покушение – к счастью, неудачное. И надо же этому случиться – в мое дежурство!
Вышло это так: около 12 ночи я, подходя к помещению гауптвахты, заметил, как в окне при желтом свете лампы метались испуганные лица солдат, о чем-то горячо переговаривающихся. Услышав мои шаги, они выстроились для встречи, и в ту же минуту начальник караула, подойдя ко мне с ночным рапортом, тревожно стал докладывать: "...Во время дежурства, в половине 12-го случилось просшествие: из сквера, расположенного напротив квартиры командующего отрядом, брошена в окно его спальни бомба. Упав на мягкую землю у самого подоконника, она не разорвалась. Часовой Земенко схватил ее и бросил в канал, после чего сигнальными свистками вызвал караул".
Уже в форме рассказа караульный офицер поведал о том, что еще с вечера якобы кто-то из солдат заметил маленького сухопарого господина в худом пальто, шагавшего по скверу. Он подозрительно косил глаза на окна Бермонта и притворно откашливался, когда мимо него кто-нибудь проходил. Будто видели, как он шептался с таким же человеком за церковью (в сквере же); в сумерки он куда-то исчез.
– Когда мы прибежали, – сказал офицер, – мы уже никого не нашли.
Около пяти утра я зашел к Бермонту. В легком шелковом халате он уже сидел в кресле и чистил ногти.
– Приветствую, капитан, – крикнул он беззаботно.
Я рассказал ему о ночном происшествии. Ни малейшего впечатления. Выслушав до конца, он скривил губы и прошелся по комнате. Потом быстро распахнул окно на улицу, выглянул туда; часовой брякнул ружьем.
– Здравствуй, молодец!
– Здравия желаю, г. полковник!
– Ну что, говоришь, убить хотели вашего командира?
– Так точно, да Бог миловал.
– Со мной всегда Бог. А как ты думаешь, молодец, убьют меня в конце концов?
– Никак нет, – гаркнул солдат.
– Э, душа моя, убьют – другой найдется Бермонт. Так или иначе, а в Москве мы будем. Правда, дружище?
– Так точно.
Это становилось уже театральным. Из глубины комнаты вышел заспанный Линицкий. Еще в дверях он изобразил на лице испуг, сменив его вдруг радостью.