Текст книги "Термидор считать брюмером... : история одной поправки"
Автор книги: Отто Лацис
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
Сопоставляя позиции, замечаешь удивительную закономерность: все, что для Ленина было трудно, для Сталина – легко и просто. Там, где Ленин видел коренную проблему длительной переделки массовой психологии с помощью нового экономического строя, там для «коммунистических бюрократов» существовала лишь проблема манипулирования массами – от бухаринского призыва на VII съезде «давить на массы» до сталинского «великого перелома». Из этого главного различия вытекали все прочие, частные расхождения. Вот какими категориями мыслил Ленин, например, в статье «О кооперации»:
«Но чтобы достигнуть через нэп участия в кооперации поголовно всего населения – вот для этого требуется целая историческая эпоха. Мы можем пройти на хороший конец эту эпоху в одно–два десятилетия. Но все–таки это будет особая историческая эпоха, и без этой исторической эпохи, без поголовной грамотности, без достаточной степени толковости, без достаточной степени приучения населения к тому, чтобы пользоваться книжками, и без материальной основы этого, без известной обеспеченности, скажем, от неурожая, от голода и т. д., – без этого нам своей цели не достигнуть»
Так писал Ленин. А вот в 1931 году держит речь Сталин:
«Говорят, что трудно овладеть техникой. Неверно! Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять. Мы решили ряд труднейших задач. Мы свергли капитализм. Мы взяли власть. Мы построили крупнейшую социалистическую индустрию. Мы повернули середняка на путь социализма. Самое важное с точки зрения строительства мы уже сделали. Нам осталось немного: изучить технику, овладеть наукой. И когда мы сделаем это, у нас пойдут такие темпы, о которых сейчас мы не смеем и мечтать».
Здесь вся ленинская иерархия задач перевернута – что Ленину трудно, то Сталину легко. «Мы взяли власть» – какие еще могут быть трудности! Сталинский подход был, без сомнения, милее любому бюрократу – Ленин требовал очень уж многого, тогда как Сталин ставил задачу просто и ясно. В 1919 году, в самый разгар войны и «военнокоммунистических» увлечений, Ленин не забывал главного:
«…чтобы победа была полная и окончательная, надо еще взять все то, что есть в капитализме ценного, взять себе всю науку и культуру». Это из речи «Успехи и трудности Советской власти». В той же речи Ленин вполне логично подходит и к вопросу о роли насилия: «…глупо воображать, что одним насилием можно решить вопрос организации новой науки и техники в деле строительства коммунистического общества. Вздор! Мы, как партия, как люди, научившиеся кое–чему за этот год советской работы, в эту глупость не впадем и от нее массы будем предостерегать. Использовать весь аппарат буржуазного, капиталистического общества – такая задача требует не только победоносного насилия, она требует, сверх того, организации, дисциплины… создания новой массовой обстановки, при которой буржуазный специалист видит, что ему нет выхода, что к старому обществу вернуться нельзя, а что он свое дело может делать только вместе с коммунистами…
Задача – громадной трудности, на которую, чтобы полностью решить ее, надо положить десятки лет!» И далее: «…они буржуа насквозь, с головы до пяток, по своему миросозерцанию и привычкам.
Что же, мы разве выкинем их? Сотни тысяч не выкинешь! А если бы мы и выкинули, то себя подрезали бы. Нам строить коммунизм не из чего, как только из того, что создал капитализм» [1]1
' Т а м же, том 38, стр.56, 58–59.
[Закрыть].
А Сталин десятью годами позже, в мирное время, при неизмеримо упрочившейся Советской власти, не видел возможности «заставить служить нам» кулаков – своего рода буржуазных специалистов деревни. «Сотни тысяч не выкинешь»? А почему бы и нет? Сталин доказал, что можно выкинуть и миллионы.
Нет, не только с точки зрения уплаченной цены и затраченного времени, но и с точки зрения «качества продукции» социализм в сталинском понимании не может нас устраивать. Ведь не просто индустрия строилась, не просто развивалось сельское хозяйство – развивались социалистическое отношение к труду, социалистическая культура труда, социалистическое сознание. У Ленина эти задачи всегда были первыми, даже в гораздо более трудные годы. «Культура» – у него слово почти навязчивое. Заботу «об охране каждого пуда хлеба, угля, железа»[2]2
Т а м же, том 39, стр.22.
[Закрыть] он рассматривал не как источник материального богатства, а как показатель воспитания нового человека, нового отношения к труду. Высшая фаза развития коммунизма у него («Государство и революция») предполагает не только «не теперешнюю производительность труда», но и «н е теперешнего обывателя»
Человек, принуждаемый к труду насилием, ощущать себя хозяином не может. Между тем в некоторых условиях насилие становится неизбежным для поддержания производства. В развитии трудовых отношений переходной формации есть свое закономерное равновесие, и если оно нарушается, то насилие возникает даже независимо от чьей–то воли. Как известно, в основе феодализма – внеэкономическое принуждение к труду, в основе капитализма – экономическое, в основе коммунизма – труд без принуждения. А при социализме элементы коммунистического отношения возникают лишь постепенно, поначалу – лишь у меньшинства трудящихся. Причем сама техника (масса труда тяжелого, вредного, однообразного) во многих случаях исключает коммунистическое отношение в чистом виде, то есть труд ради того удовлетворения, которое дает сам процесс труда. Поскольку этот процесс нередко еще таков, что удовлетворения дать не может, люди наиболее передовые преодолевают тяготы труда сознанием общественной полезности его результатов. Но так относятся к труду не все, а общественное производство требует выполнения своих обязанностей именно всеми. Да и для распределения при социализме такой труд не дает объективной основы. Остается естественное для переходного периода сочетание трудовых отношений прошлого и будущего: экономического принуждения и коммунистического отношения к труду. В соотношении этих двух элементов необходимо равновесие, нельзя опережать объективный ход развития. Ибо забегание вперед с отменой экономического принуждения создает пустоту, недостаток стимулов к труду. И если равновесие не восстанавливается немедленно, то повседневные нужды производства заставляют волей–неволей возмещать этот недостаток экономического принуждения еще более древним инструментом – принуждением внеэкономическим.
В годы первой пятилетки неравновесие в трудовых отношениях было для Сталина таким же очевидным, как неравновесие на рынке, в финансах, материальном балансе и прочих сферах экономики. В речи на июньском совещании хозяйственников 1931 года Сталин сказал: «…мало вы найдете предприятий, где бы не менялся состав рабочих в продолжение полугодия или даже квартала, по крайней мере, на 30–40 %» – Даже современный хозяйственник, приученный к солидной текучести, нашел бы эту цифру чудовищной. Решение нашлось легко. Чугун или кирпичи не подчиняются команде, но люди должны подчиниться. Если проблема в том, что они слишком часто увольняются по собственному желанию, – запретить это, только и всего. Запрет свободного выбора работы, годы тюрьмы за украденную горсть гвоздей – таковы были трудовые законы при Сталине отнюдь не только в военное время. Какого сорта социалистическая культура из этого выковывалась, Сталина, очевидно, не волновало.
Для качества нового строя оказалось небезразлично не только когда, но и как. Развитие промышленности и колхозов по принципу «числом поболее, ценою подешевле» не только снизило культуру труда, не только обесценило труд, но и обесценило человеческую личность. Хозяйственный ущерб от этого поправить было легче: объявили на вторую пятилетку главным «пафос освоения» вместо «пафоса нового строительства» и уменьшили диспропорции. А вот исправить сдвиг в массовой психологии было труднее, да Сталин и не собирался это делать. Его устраивала психологическая подготовка строителей нового общества к тому, что враг массовиден, а насилие над массой людей оправданно.
Ряд современных авторов упрекают революцию в первородном грехе насилия, который якобы и был причиной гибели революционеров от рук Сталина. Так, А. Ципко пишет: «О действиях Сталина можно судить объективно лишь с позиции безоговорочного отвращения к насилию, исходя из того, что никто не вправе покушаться на жизнь другого человека. Тут нет предмета для спора. Смущает лишь, что многие из тех, кто осуждает сталинщину, не хотят делать принципиальные, а не частные выводы из всего случившегося с нами». Принципиальным выводом, устраивающим А. Ципко, было бы, очевидно, осуждение революционного насилия как такового, отождествление всякого насилия со сталинским – подобно тому, как выше он открытым текстом отождествляет революционный террор со сталинским: «Террор сталинщины нельзя обосновать, так же, как нельзя обосновать предшествовавший ему террор времени гражданской войны».
Не видавши своими глазами гражданскую войну, не берусь судить, возможно ли среди ее ужасов точно определить, какая именно мера террора необходима и неизбежна. Не сомневаюсь, что теоретически мыслимая мера в жизни превышалась тысячи раз. Но А. Ципко говорит не о мере – он отвергает революционный террор и насилие вообще. Почему? А нипочему. Отвергает – и все. Но ведь идея ненасильственного действия насчитывает многовековую историю. О ней написаны сотни томов. Были случаи, когда она приносила успех революционерам, свергающим враждебную государственную власть. Но ее еще никому не удавалось осуществить в ходе защиты государства. И сами последователи великого Ганди столкнулись с трагическим фактом невозможности защитить Индию без насилия.
А у нас не Индия. Традиции ненасилия в России гораздо слабее, зато насилие правящих классов над трудящимися было законом повседневной жизни в течение веков. В Октябре еще живы были люди, помнившие крепостное право, телесные наказания, узаконенное рукоприкладство. Страна жила в состоянии гражданской войны фактически с 9 января 1905 года. Россия 1917 года искала в революции прежде всего выход из международной бойни. Надежды на буржуазно–демократический путь освобождения от насилия были последовательно убиты июльским расстрелом в Петрограде, приказом Керенского о восстановлении расстрелов на фронте и корниловским мятежом. Красный террор был объявлен после правоэсеровского мятежа – а это не только раны Ленина, но и горы трупов в Ярославле й повсюду, где мятежники смогли захватить власть.
Насилием была пропитана сама жизнь, приведшая к власти большевиков. Тем важнее отметить, что одним из первых шагов Ленина был удивительный пример ненасильственных действий государства: односторонняя ликвидация русской армии и согласие на Брестский мир. Но ведь и для успеха этого акта ненасилия во всемирном масштабе потребовалось самое решительное насилие в собственной столице: подавление мятежа левых эсеров всеми средствами, вплоть до артиллерийской пальбы. Очевидно, историк, задним числом предписывающий нашим дедам безоговорочное отрицание насилия, обязан по меньшей мере доказать, что у них был какой–то ненасильственный путь к ненасилию.
Неудобно напоминать общеизвестное, но почему же стало удобно общеизвестное забывать? Впрочем, наша задача в данном случае – уточнить принципиально важное обстоятельство: сталинское насилие не было прямым и непосредственным продолжением волны революционного насилия. Именно революция нашла выход из самого страшного насилия – гражданской войны. Уже начинавшаяся после войны красных с белыми и казавшаяся неизбежной война красных с «зелеными», а по сути рабочих с крестьянами, была остановлена и обращена в политику «смычки» в 1921 году, получившую новое развитие в 1925‑м. Так что сталинское насилие в отличие от революции и гражданской войны отнюдь не было единственным выходом из предшествующего насилия или ответом на насилие политического противника. Сталин развернул террор во имя цели, достижение которой посредством террора не предлагали ни Маркс, ни Ленин: не во имя разрушения старого, а во имя (как он утверждал) созидания нового общественного строя.
Декларации А. Ципко о неприятии насилия адресуются поколению революционеров, которое до революции претерпело на себе бесконечное насилие старой власти, которое в результате революции приняло ответственность за страну, погруженную в насилие с головой, и все–таки в отличие от прежних властей – царя и Керенского – сумело привести страну к миру, остановить цепь насилия. И одновременно А. Ципко умудряется снять вину со Сталина, который в 1928 году стал единоличным властелином страны мирной и обеспеченной, уверенно шед-
13. «Знамя» № 5.
шей к процветанию, и вверг ее в насилие, унесшее за пять лет больше жизней, чем первая мировая война. Это и есть объяснение истоков сталинизма?
Не более убедительны и повторяющиеся ссылки на ответственность большевиков за «преждевременную» революцию в отсталой стране. Сталин применил террор, когда на повестку дня встала задача формирования новой, развернутой социалистической культуры, нового, социалистического сознания. Эта задача присуща отнюдь не только России, не только вообще отсталым странам – присуща и передовым по той отмеченной Лениным причине, что пролетариат вообще не может создать при капитализме (хотя бы и развитом, передовом капитализме) развернутую собственную культуру. Культуру, которая отличается от революционного сознания пролетариата при капитализме не только как развернутая система от отдельных элементов. Есть отличие принципиально более важное – отличие сознания революционных разрушителей старого строя от сознания революционных строителей нового – на это отличие настойчиво указывал Ленин. Он же дал и первый – в мировой истории первый – толчок выработке новой культуры на практике.
Дьердь Лукач, венгерский революционер 1919 года и один из крупнейших философов–марксистов последующих десятилетий, незадолго до смерти сказал столь же много о сложности этой проблемы, сколь мало – о путях ее решения:
«Человек типа Гевары был героическим представителем якобинского идеала – его идеи проходили через всю его жизнь и полностью определяли ее. Он не был первым таким человеком в революционном движении. Левине в Германии, или Отто Корвин здесь, в Венгрии, были такими же. Такое благородство заслуживает глубокого человеческого поклона. Но их идеализм не для повседневной жизни при социализме, которая может опираться только на материальный базис, создаваемый при строительстве новой экономики. Однако я должен добавить немедленно, что экономическое строительство само по себе никогда не порождает социализм. Абсолютно ошибочным было представление Хрущева, будто социализм победит в мировом масштабе, как только стандарты жизни в СССР превзойдут американские. Проблема совсем в другом, ее можно сформулировать примерно так. Социализм – первая в истории экономическая формация, которая не порождает самопроизвольно соответствующего ей человека, как классическое капиталистическое общество естественно порождает своего х о м о экономику с, разделенного гражданина–буржуа 1793 года и де Сада, – функция социалистической демократии заключается именно в обучении ее членов в социалистическом духе. Функция беспрецедентная, не имеющая аналогии ни с чем в буржуазной демократии. Что нужно сегодня, так это, бесспорно, ренессанс Советов – системы демократии рабочего класса, которая возникает каждый раз вместе с пролетарской революцией – б Парижской Коммуне, в русской революции 1905 года и в Октябрьской революции. Но это не происходит в одну ночь. Проблема в том, чтб рабочие безразличны к этому: они ни во что не верят авансом».
Думаю, проблема не вполне ясна и сегодня – решение будет нащупываться постепенно, рождаться самой практикой. Но ясно уже сейчас: путь, на котором не найти ответа, способ, которым нельзя решить задачу создания новой культуры, – это именно сталинский способ. Суть его можно выразить одним словом: насилие. Этот стержневой принцип Сталин тоже придумал не сам. Задолго до того, как Сталин применил его на практике, этот принцип был разработан и обоснован теоретически. Вот что писал «левый» Бухарин в «Экономике переходного периода» в 1920 году:
«…необходимо уничтожение так называемой «свободы труда». Ибо последняя не мирится с правильно организованным, «плановым» хозяйством и таким же распределением рабочих сил. Следовательно, режим трудовой повинности и государственного распределения рабочих рук при диктатуре пролетариата выражает уже сравнительно высокую степень организованности всего аппарата и прочности пролетарской власти вообще». < С более широкой точки зрения, т. е.
с точки зрения большего по своей величине исторического масштаба, пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».
Не случайно в одном и том же сочинении шла речь и об «отмене политэкономии», и о «созидательном» насилии над трудящимися. Бухарин понимал, что насилие над объективными законами развития общества неизбежно связано с насилием над людьми. Понимал и не видел причин скрывать призыв к тому и другому. Ведь он тогда искренне считал насилие подходящим средством для строительства нового общества. Во время «военного коммунизма» он не один так думал. Но позднее такие намерения не могли быть результатом добросовестного заблуждения – только злого умысла.
После 1921 года, когда свершился суд над «военным коммунизмом» и его идеологией, включая бухаринскую «Экономику переходного периода», – после всего этого уже нельзя было говорить, что при социализме исчезает политическая экономия, исчезают экономические законы и потому можно делать все, что хочешь. Вот почему Сталин если и делал то, что Бухарин – «левый» предлагал, то обосновывал это иначе, другими словами. В «Экономических проблемах социализма в СССР» Сталин писал, что объективные экономические законы существуют. Но как–то так получалось, что это не мешает делать все, что хочешь, – такое уж было у Сталина понимание законов.
В противоречии с марксовой и ленинской оценкой капитализма как полнейшей материальной подготовки социализма Сталин заявляет, что Советская власть должна была создать социалистические формы хозяйства «на пустом месте». Одно это заявление Сталина уже определяло весь подход к делу: раз в наследство досталось лишь «пустое место», нечего и разбираться в объективных свойствах имеющегося человеческого материала и экономических ресурсов. И Сталин учит: «Можно ограничить сферу действия тех или иных экономических законов…», «закон стоимости не имеет регулирующего значения в нашем социалистическом производстве…», «нужно выключить излишки колхозного производства из системы товарного обращения и включить их в систему продуктообмена между государственной промышленностью и колхозами».
Сам строй мыслей Сталина был таков, что даже когда он опирался на суждения Ленина, то в его, сталинском, изложении необъяснимым образом получалось «совсем наоборот». Вот он приписывает Ленину решение «…сохранить на известное время товарное производство (обмен через куплю–продажу), как единственно приемлемую для крестьян форму экономических. связей с городом…». Вроде бы все верно – но все неверно, как неверен «правильный» ответ на неправильно поставленный вопрос. Да, Ленин исходил из сохранения товарного производства в переходный период, но ему никогда не пришло бы в голову приписывать себе решение «сохранить товарное производство». Ведь с таким же успехом можно разрешать дождю литься. Для Ленина вопрос стоял так: сохраняется ли товарное производство как объективный элемент экономических отношений при общественной собственности на средства производства? Он надеялся (заранее теоретически предполагал – вслед за Марксом), что не сохраняется. Но, понаблюдав за хозяйственной практикой в первые полгода нэпа, сделал вывод: нет, сохраняется, продуктообмена не получилось, получилась торговля. И решение он принимал не о том, что от воли правительства не зависит (сохранять ли товарные отношения), а о том, как, коль скоро установлено, что товарно–денежные отношения не умерли, организовать управление производством.
Сталин же на нескольких страницах «Экономических проблем» доказывает, что еще не приспело время «устранить товарное производство». Не о том толкует, что это невозможно в принципе, а о том, что пока не надо, не пришло время. И вполне определенно говорит, что придет такое время, и рассуждает, каким способом тогда лучше будет это самое… «устранить». Способ оказывается простой: ликвидировать единственную помеху – колхозную собственность. И ликвидация произойдет, по всей вероятности, очень просто: «путем организации единого общенародного хозяйственного органа (с представительством от госпромышленности и колхозов) с правом сначала учета всей потребительской продукции страны, а с течением времени – также распределения продукции…» Не знаешь, чему больше дивиться: теоретической, ну, скажем, смелости этого рассуждения (план перестройки общественных отношений путем создания нового ведомства) или административному лицемерию: уж кто–кто, а Сталин–то прекрасно знал, что колхозы не распоряжались своей продукцией, как не распоряжались ею и государственные предприятия.
«Подняв» колхозную собственность «до уровня общенародной», предлагалось немедленно оказаться в коммунизме. Непостижимая скромность помешала Сталину проделать это при жизни – ведь в его описании это было так просто, вполне осуществимо имевшимися у него средствами.
С позиции Ленина, рассматривавшего разноукладность экономики как проблему коренную, долговременную, решаемую на длительном пути сложного общественного развития, – с этой позиции Сталин перешел на позицию заурядного бюрократа, рассматривавшего наличие разных укладов как техническую помеху в текущих делах (например, хлебозаготовках), соответственно устранимую простыми административными средствами. Насколько же дальше смотрел Маркс, располагавший для анализа куда меньшим историческим опытом! Он не мог еще, не зная социалистической практики, определить такую «деталь» (в масштабах всемирной истории), как сохранение товарно–денежных отношений на стадии переходной – социалистической. Он не мог знать, завершится ли превращение науки в непосредственную производительную силу до захвата политической власти пролетариатом, одновременно с ним или много позже. Он не знал и о длительности переходной стадии (как не знал о ней до Октября никто другой). Но принципиальную связь решающих общественных процессов он видел куда лучше, связывая (в подготовительных рукописях к «Капиталу») устранение товарного производства лишь с умозрительно представляемым качественным скачком в развитии производительных сил. Как мы знаем теперь, подобный скачок невероятно удален во времени. Понять и принять такую сущность общественно– экономических процессов, ведущих к коммунизму, значило бы для Сталина отказаться от всех своих методов, отказаться от самого себя. Он предпочел отбросить эти «пустяки».
По Сталину, необходимо «обеспечить» преимущественный рост производства средств производства. Он обсуждает, можно ли «отказаться от примата производства средств производства», и рьяно доказывает, что «отказаться» нельзя Между тем Маркс показывал действие этого закона на материале современного ему капиталистического хозяйства, где этот закон действовал даже никем не осознанный, действовал потому, что такова была объективная необходимость Другое дело, что при социализме появляется возможность реализовать закономерные пропорции сознательно, то есть с меньшими потерями. Но предполагать, будто их можно по желанию и не реализовывать, значит, мягко говоря, преувеличивать свои возможности.
Признать наличие объективных требований к плану и к тем, кто планирует, значило для Сталина лишить себя возможности под видом планирования издавать директивы помпадурского свойства. Между тем этот прием, послуживший в конце 20‑х годов средством захвата им власти, в дальнейшем стал целью, стал одним из главных проявлений этой власти. Трудно сказать, на какой стадии сталинское планирование причинило больший ущерб – в первой пятилетке, когда он занялся ускорительством, или после войны, когда на склоне лет он выдавал планы, прямо тормозящие развитие экономики. В знаменитой предвыборной речи 1946 года он заявил, что для того, чтобы иметь «гарантию от всяких случайностей», надо производить 50 миллионов тонн чугуна в год, 60 миллионов тонн стали, 500 миллионов тонн угля и 60 миллионов тонн нефти, на что уйдет, по его мнению, три–четыре пятилетки. Через три пятилетки, в 1960 году, было произведено 46,7 миллиона тонн чугуна, 65,3 миллиона тонн стали, 509,6 миллиона тонн угля, 147,9 миллиона тонн нефти – и никто не считал это гарантией от всех случайностей. Не столь велик был количественный просчет Сталина, сколь качественный, принципиальный просчет. Как и двадцать лет назад, он требовал побольше угля и чугуна, а нужно было гораздо больше нефти, гораздо важнее названных им отраслей становились неназванные – энергетика и химия, а еще важнее – преследуемые и гонимые: кибернетика и, в другой области, генетика. Перст вождя стал указывать не вперед, а назад, и в этом тоже была своя закономерность – закономерность развития произвола, поименованного впоследствии субъективизмом.
Интересно, что даже такой внешне решительный критик Сталина, как Джилас, в молодости один из лидеров Союза коммунистов Югославии, а в зрелые годы враг его, в своем нашумевшем некогда «Новом классе» смотрит на события сквозь сталинские очки, только перевернув их. Сталин объявлял себя продолжателем дела Маркса и Ленина, утверждая, что плоды его трудов прекрасны. Джилас безоговорочно изображает Сталина продолжателем дела Маркса и Ленина, утверждая, что плоды их общих трудов ужасны. На самом же деле плоды сталинской деятельности ужасны постольку, поскольку Сталин предал дело Маркса и Ленина.
По Джиласу, сталинская бюрократия выросла из дореволюционной ленинской партии, и большевики–подпольщики были основой этой бюрократии. Джилас даже не считает нужным сделать какие–либо оговорки по поводу того, что основная масса большевиков–подпольщиков стала жертвой сталинского террора. И главной целью уничтожения людей было уничтожение идеи, носителями которой они были (или могли стать), уничтожение прежней политической тенденции и закрепление новой.
Попробуем подвести итог этому уничтожению идей. Ленин, осмысливая опыт революции, прошел путь от утверждения, что «социализм есть не что иное, как государственно–капиталистическая монополия, обращенная на пользу всего народа и постольку переставшая быть капиталистической монополией» [3]3
В. И. Л е н и н. Полное собрание сочинений, том 34, стр.192.
[Закрыть] (1917 год), до великой мысли, что социализм есть «строй цивилизованных кооператоров»[4]4
'Там же, том 45, стр.373.
[Закрыть] (1923 год). Разница между государственной (пусть не капиталистической) монополией и строем кооператоров понятна без объяснений. Сталин же довел государственную монополию до степени бюрократической диктатуры, опирающейся на безграничный террор. Ленин добился разработки идеи рабочей демократии в партии и величайшей революционной силой считал демократическую власть трудящихся, осуществляемую через Советы. Сталин уничтожил и власть Советов в ленинском понимании, и партийную демократию. Ленин видел столбовую дорогу мировой революции в единении всех антиимпериалистических сил. Сталин «левым» сектантством ослабил рабочее движение в час решающей схватки с фашизмом. (В 1929 году даже в Болгарии, где фашистскую диктатуру знали не понаслышке, на волне повсеместной борьбы с «правым уклоном» Димитрова и Коларова третировали как «правых» за их политику единого фронта.) Можно продолжить этот перечень, упомянув экономические отношения, национальную политику и многое другое. Но достаточно и этого, чтобы убедиться: Сталин не просто устранял соперников в борьбе за личную власть, но добивался этого с помощью радикального политического переворота.
Конечно, в дальнейшем, сделав главное – захватив власть, – он применял на практике многие элементы не своей, а ленинской политики. Отчасти этого требовали соображения маскировки, ибо факт переворота, совершенного в 1928–1930 годах, был семейной тайной, которая скрывалась даже более тщательно, чем подлинный характер борьбы с «врагами народа» в 1937 году. Отчасти сказывались соображения чисто прагматические. Так, отказ от чрезмерных плановых темпов во второй пятилетке был вызван слишком очевидным разрушительным действием ускорительства на народное хозяйство.
Иногда у Сталина оказывались руки коротки сломать то, что он хотел бы сломать. Так было с колхозами. Палками загоняя туда крестьян, он думал, что создает маршевые роты, которыми легко будет командовать. Он не предвидел, какие внутренние силы таит в себе демократическая организация, которая сама распределяет прибавочный продукт и сама избирает своих руководителей. Только увидев колхозы в деле, Сталин понял, что форсировал рождение силы, не подвластной ему. И возненавидел колхозы лютой ненавистью, которую пронес до последнего своего сочинения, где объявил их «низшей формой» за меньшую способность подчиняться команде. Всю жизнь Сталин душил колхозы как только мог и больше всего – голодом.
Сталинизм не смог стать единственной, всеохватывающей нормой советской жизни, но Сталин в этом не повинен. Он–то старался. Сталин паразитировал на социалистической революции – вот откуда иллюзия единства этих противоположных начал. Сталинизм и революция всегда шли рядом, «обнявшись крепче двух друзей» – кто кого задушит. Прочность иллюзии единства наглядно демонстрирует тот же Джилас в другой своей книге. «Новый класс» написан вскоре после смерти Сталина – сразу можно было и не разобраться. «Встречи со Сталиным» вышли несколькими годами позже, было время и подумать, и документы изучить. Джилас лишь углубил заблуждение. У него Сталин «построил социализм», защищал идеи коммунизма, сделал отсталую Россию индустриальной. Строил и развивал, а не ломал и тормозил развитие – вот как, оказывается. Прямо некрасовский разговор в вагоне: «Кто строил эту дорогу? – Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька». А по бокам–то всё косточки русские…
По Джиласу, Сталин – «монстр», крупнейший преступник всех прошлых и даже будущих времен. И в то же время он призывает «быть справедливым» к Сталину: оказывается, только по–сталински можно было решать стоявшие перед страной задачи, только так можно было ею руководить, только Сталин мог с этим справиться, и он был при этом непревзойденным государственным деятелем своего времени, самым значительным после Ленина. Здесь ярый противник Сталина заговорил вдруг языком самых заядлых его защитников.