355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Поиски Абсолюта » Текст книги (страница 4)
Поиски Абсолюта
  • Текст добавлен: 25 сентября 2016, 23:22

Текст книги "Поиски Абсолюта"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)

Валтасар хотел пройти от жены прямо к себе в комнату, но забыл, что с этой стороны она заперта. Он пошел через переднюю.

– Маргарита, положи белье на кресло и помоги мне одеться, я не хочу звать Марту, – сказала г-жа Клаас дочери.

Валтасар схватил Маргариту, весело повернул ее к себе и сказал:

– Здравствуй, дитя мое, ты прехорошенькая в этом муслиновом платье и с розовым поясом!

Потом он поцеловал ее в лоб и пожал ей ручку.

– Маменька, папа сейчас поцеловал меня, – сказала Маргарита, входя к матери, – он смотрит таким веселым, таким счастливым!

– Дитя мое, твой отец великий человек. Скоро три года, как он работает ради славы и преуспеяния семьи, и теперь полагает, что достиг цели своих изысканий. Этот день должен быть для всех нас настоящим праздником…

– Маменька, – ответила Маргарита, – вся прислуга так огорчалась, видя его нахмуренным, что мы не будем одиноки в своей радости… Ах, наденьте другой пояс, посвежее.

– Хорошо, только скорей, мне надо еще поговорить с Пьеркеном. Где он?

– В зале, играет с Жаном.

– А где Габриэль и Фелиция?

– Они в саду, я слышу их голоса.

– Так скорее иди туда и последи, чтобы они не рвали тюльпанов! Твой отец еще не видел тюльпанов в этом году и, может быть, захочет посмотреть на них нынче, когда, встанет из-за стола. Скажи Лемюлькинье, пусть отнесет отцу все необходимое, чтобы привести себя в порядок.

Когда Маргарита вышла, г-жа Клаас взглянула на детей через окна, выходящие в сад, и увидала, что они рассматривают насекомое с блестящими зелеными, в золотых пятнышках, крыльями, которое в народе называют «швец».

– Ведите себя хорошо, милые мои, – сказала она, поднимая двигавшуюся в пазах раму, чтоб проветрить комнату.

Потом она тихонько постучалась в дверь к мужу, желая убедиться, что он опять не отвлекся чем-нибудь. Он открыл, и она весело сказала, заметив, что он переодевается:

– Ведь ты ненадолго оставишь меня одну с Пьеркеном? Приходи скорей.

Она спустилась так проворно, что, услыхав ее шаги, посторонний человек и не догадался бы о ее хромоте.

– Когда барин переносил вас, барыня, в спальню, – сказал лакей, встретившийся ей на лестнице, – платье зацепилось, и добро бы только дрянной лоскут оторвался, – да вот сломали челюсти у этой фигуры, кто ее теперь поправит? Лестницу попортили, перила были такие красивые!

– Ничего, славный мой Мюлькинье, и не думай ее поправлять, это не беда!

«Что такое случилось? – размышлял Лемюлькинье. – Почему это не беда? Уж не отыскал ли барин свой Абсолют?»

– Здравствуйте, Пьеркен, – сказала г-жа Клаас, открывая дверь в залу.

Нотариус подбежал, чтобы подать своей родственнице руку, по Жозефина любила спираться только на руку своего мужа, поэтому она с улыбкой поблагодарила Пьеркена и сказала:

– Вы, вероятно, пришли по поводу тридцати тысяч франков?

– Да, вернувшись домой, я получил уведомление от торгового дома Проте и Шифревиль о том, что они предъявили господину Клаасу к оплате шесть векселей по пяти тысяч франков каждый.

– Но нынче об этом Валтасару не говорите, – предупредила она. Оставайтесь у нас обедать. Если он случайно спросит вас, зачем вы пришли, пожалуйста, сошлитесь на какой-нибудь благовидный предлог. Дайте мне письмо, я сама поговорю с ним. Все обстоит прекрасно, – продолжала она, видя, как изумился нотариус. – Через несколько месяцев мой муж, вероятно, расплатится со всеми своими долгами.

Услыхав эту фразу, произнесенную шопотом, нотариус посмотрел на Маргариту, входившую через садовую дверь вместе с Габриэлем и Фелицией, и сказал:

– Ваша дочь никогда еще не была так хороша, как сейчас.

Госпожа Клаас, усевшаяся в кресле с маленьким Жаном на коленях, подняла голову и взглянула на дочь и нотариуса с притворным безразличием.

Пьеркен был среднего роста, ни толст, ни худ, его красивое, но заурядное лицо выражало печаль, – свидетельствовавшую, впрочем, скорее об огорчениях, чем о меланхолии, – и мечтательность, скорее неопределенную, чем насыщенную мыслями; он слыл мизантропом, но был слишком корыстен, слишком жаден, чтобы всерьез ссориться со светом. Взгляд, обычно уходящий куда-то в пространство, безразличное выражение лица, подчеркнутая молчаливость, казалось, свидетельствовали о глубине души, на самом же деле скрывали под собой пустоту и ничтожество нотариуса, занятого исключительно только соблюдением материальных интересов, впрочем, не настолько еще старого, чтобы не испытывать зависти. Его стремление сблизиться с домом Клаасов можно было бы объяснить безграничной преданностью, если бы здесь не служила подоплекой жадность. Он казался щедрым, но прекрасно все рассчитывал. Сам того не сознавая, он в зависимости от обстоятельств держался с Клаасами по-разному: бывал, как то свойственно обычно всем дельцам, резок, груб и ворчлив, когда думал, что Клаас разорился; а потом в его манерах начинали сквозить любезность, сговорчивость, почти раболепие, как только являлось предположение, что работы родственника сулят удачу. То он видел в Маргарите Клаас инфанту, к которой и приблизиться нельзя простому нотариусу, то считал ее бедной девушкой, которая была бы чрезвычайно счастлива его предложением. Он был простодушным провинциалом, истым фламандцем, даже не лишенным чувства преданности и доброты; но его наивный эгоизм не давал этим достоинствам развиться в полную меру, а некоторые смешные черты портили его. Г-жа Клаас вдруг вспомнила, каким сухим тоном разговаривал с ней нотариус на паперти св. Петра, и заметила, как от одной ее фразы изменилось все его обращение; она догадалась о его замыслах и внимательно взглядывала на дочь, желая прочесть в ее душе, что та думает о кузене, – однако, кроме полнейшего безразличия, ничего в ней не приметила. Некоторое время разговор вращался около городских новостей, потом хозяин дома спустился из своей спальни, откуда, к невыразимому удовольствию жены, уже несколько минут как доносился скрип сапог по паркету. В этом скрипе угадывалась походка, какая бывает у человека молодого и подвижного, она возвещала о полном преображении, и г-жа Клаас так нетерпеливо ожидала прихода мужа, что едва уняла дрожь, когда он стал спускаться с лестницы. Валтасар вскоре появился в модном тогда костюме. На нем были до блеска начищенные сапоги с отворотами, позволявшие видеть верхнюю часть белых шелковых чулок, панталоны из синего казимира с золотыми пуговицами, белый, в цветочках, жилет и синий фрак. Он побрился, причесал волосы, надушил голову, обстриг ногти и вымыл руки с такой тщательностью, что для тех, кто недавно его видел, показался неузнаваемым. Дети его, жена и нотариус вместо полубезумного старика увидали сорокалетнего мужчину, на лице у которого была написана обаятельная приветливость и любезность. Худоба и впалые щеки, изобличавшие усталость и страдания, придавали ему, казалось, даже особую приятность.

– Здравствуйте, Пьеркен, – сказал Валтасар Клаас.

Вновь став отцом и мужем, химик взял младшего своего сына с колен жены и стал его подкидывать в воздух.

– Посмотрите на этого малыша, – сказал он нотариусу. – При виде этого прелестного существа не возникает ли у вас желание жениться? Поверьте, мой милый, семейные радости могут во всем утешить. Гоп-ля! Гоп-ля! приговаривал он, высоко поднимая Жана и опуская его на землю. – Гоп-ля!

Ребенок заливался смехом, то взлетая к потолку, то опускаясь до пола. Мать отвернулась, чтобы не выдать душевного волнения, вызванного в ней этой игрою, казалось бы, такой простой, но представлявшей для нее целый домашний переворот.

– Посмотрим, что ты за человек, – сказал Валтасар, ставя сына на паркет и бросаясь в кресло. Ребенок подбежал к отцу, его привлекал блеск золотых пуговиц, украшавших панталоны над отворотами сапог.

– Ах ты, малыш! – сказал отец, обнимая его. – Настоящий Клаас, молодец! Ну, Габриэль, как поживает дядюшка Морильон? – сказал он старшему сыну, трепля его за ухо. – Доблестно одолеваешь переводы с латинского и на латинский? Собаку съел в математике?

Потом Валтасар поднялся, подошел к Пьеркену и сказал с присущей ему приветливой вежливостью:

– Дорогой мой, у вас, вероятно, есть ко мне дела? – Затем взял его под руку и увлек в сад, добавив: – Взгляните на мои тюльпаны…

Госпожа Клаас проводила мужа глазами и не могла сдержать радости, видя, что он опять молод и приветлив, что он опять стал самим собою; она поднялась с кресла, обняла дочь за талию и, целуя ее, сказала:

– Милая Маргарита, дитя мое дорогое, сегодня я люблю тебя еще больше, чем всегда.

– Давно уже я не видала, чтобы отец был так мил, – заметила дочь.

Лемюлькинье доложил, что обед подан. Чтобы не итти под руку с Пьеркеном, г-жа Клаас взяла сама руку Валтасара, и все семейство перешло в столовую.

Эта комната, где на потолке выступали обнаженные балки, правда, украшенные росписью, каждый год промывавшиеся и прочищавшиеся, была украшена высокими дубовыми поставцами, где виднелись любопытнейшие экземпляры посуды, переходившей по наследству. Стены были обиты лиловой кожей, по которой золотом были вытеснены охотничьи сцены. Над поставцами там и сям блестели искусно расположенные перья необыкновенных птиц и редкие раковины. От начала XVI века сохранились здесь кресла прямоугольной формы, с витыми столбиками и небольшой спинкой, обитые гобеленовой тканью и отделанные бахромою, кресла столь распространенные в старину, что Рафаэль изобразил одно из них на картине, именуемой «Мадонна в кресле». Дерево почернело, но золоченые гвоздики сияли точно новые, заботливо подновляемая обивка радовала глаз своим красным цветом. Вся Фландрия оживала здесь вместе с нововведениями, пришедшими некогда из Испании. На столе графины и бутылки отличались тем почтенным видом, какой придает им старинная пузатая форма. Бокалы были именно те бокалы давних времен, высокие, на ножках, какие можно видеть на всех картинах голландской или фламандской школы. Фаянсовая посуда, украшенная цветными фигурами в манере Бернара де Палисси, вышла из английского завода Веджвуда. Массивные серебряные приборы, граненые и с выпуклым орнаментом, настоящее фамильное серебро, состоящее из предметов разнообразных на вид, разной формы и чекана, напоминали о начале благосостояния Клаасов и о постепенном росте их богатства. Салфетки были бахромчатые, на испанский манер. Что касается столового белья, то всякий поймет – его великолепие было для Клаасов вопросом чести. Это убранство стола, это серебро предназначались для повседневного употребления. В переднем доме, где давались праздники, была особо роскошная утварь, и то, что все ее чудеса предназначались лишь для торжественных дней, сообщало ей печать величия, исчезающую при ежедневном употреблении, когда вещи, так сказать, роняют свое достоинство. В заднем доме все носило отпечаток патриархального простодушия. Наконец, прелестная подробность: в саду но стене дома, под самыми окнами, тянулась виноградная лоза, своими отростками окаймлявшая окна со всех сторон.

– Вы остаетесь верны традициям, – сказал Пьеркен, получая тарелку тимьянового супа, в который фламандские и голландские поварихи кладут шарики, скатанные из мяса и ломтики поджаренного хлеба, – вот воскресный суп, какой бывал в обычае у наших отцов. Только в вашем доме да у моего дяди Дэраке и подается этот традиционный нидерландский суп… Ах, виноват, старик Саварон де Саварюс с гордостью угощает им у себя в Турнэ, но в остальных местах старая Фландрия исчезает. Теперь мебель делается в античном стиле, только и видишь, что каски, щиты, копья и ликторские фасции. Всякий перестраивает свой дом, продает старую мебель, переплавляет серебро или выменивает на севрский фарфор, который не стоит ни старого саксонского, ни китайского. О, что до меня, то я фламандец душою. Сердце обливается кровью, когда вижу, что медники покупают по цене дерева или железного лома нашу прекрасную мебель, инкрустированную медью или оловом. Мне кажется, происходят резкие перемены в быте. Все, вплоть до искусства, решительно ухудшается. Раз приходится торопиться, ничто не получает добросовестной отделки. Во время моей последней поездки в Париж меня сводили посмотреть картины, выставленные в Лувре. Честное слово, только для ширм годятся все эти холсты, без воздуха, без глубины. Художники боятся колорита. И они-то хотят, я слыхал, низвергнуть нашу старую школу… Ай-ай!..

– Старые наши художники, – ответил Валтасар, – изучали различные комбинации и устойчивость красок, подвергая их действию солнца и дождя. Но вы правы, материальные средства искусства теперь культивируются меньше, чем когда бы то ни было.

Госпожа Клаас не слушала разговора. Как только нотариус сказал, что фарфоровые сервизы в моде, у нее появилась блестящая мысль продать массивное серебро, полученное в наследство после брата, – она надеялась таким образом расквитаться с тридцатитысячным долгом мужа.

– Ага! – говорил Валтасар нотариусу, когда г-жа Клаас опять стала прислушиваться к разговору. – О моих работах поговаривают в Дуэ?

– Да, – ответил Пьеркен, – все недоумевают, на что вы тратите столько денег. Вчера я слыхал, как господин старший председатель высказывал сожаление, что такой человек, как вы, ищет философского камня. Тогда я позволил себе заметить, что вы слишком образованны, чтобы упрямо добиваться неосуществимой цели, что вы слишком христианин, чтобы вступать в борьбу с самим богом, и, как все Клаасы, слишком расчетливы, чтобы бросать деньги на какую-то ерунду. Однако, признаться, я разделял общее сожаление по поводу того, что вы удаляетесь от общества. И в самом деле, вас точно нет в городе. Право, сударыня, вам было бы приятно, если бы вы услыхали похвалы, которые каждый спешил воздать вам и господину Клаасу.

– Вы показали себя добрым родственником, опровергая обвинения, скверные хотя бы тем, что они делают меня смешным, – ответил Валтасар – А, так в Дуэ считают, что я разорен! Ну, вот, дорогой Пьеркен, через два месяца у нас с госпожою Клаас годовщина свадьбы, и я задам такой праздник, что своим великолепием он вернет мне то почтение, какое дорогие мои соотечественники питают к талерам.

Госпожу Клаас бросило в краску. Уже два года как не вспоминалось о годовщине свадьбы. Подобно тому, как у сумасшедшего бывают минуты просветления, когда их способности приобретают необыкновенный блеск, Валтасар никогда еще не проявлял такой чуткой нежности. Он был полон внимания к детям, и речи его пленяли любезностью, умом, тонкостью замечаний. Проявление отеческих чувств, так долго не обнаруживавших себя, было лучшим праздником для жены, к которой он обращал слова и взгляд, вновь выражавшие постоянную симпатию, – ту, что идет от сердца к сердцу и доказывает чудесную общность душевной жизни.

Старый Лемюлькинье, казалось, помолодел, он входил и уходил с необычной для себя веселостью, вызванной осуществлением его тайных надежд. Столь внезапная перемена в обращении хозяина была для него еще более знаменательна, чем для г-жи Клаас. Там, где семейство видело счастье, слуга видел богатство. Помогая Валтасару в его работах, он заразился его безумием. Потому ли, что он уловил смысл его исканий из слов, вырывавшихся у химика, когда цель ускользала из рук, потому ли, что врожденная у человека склонность подражать помогла ему усвоить идеи того, с кем он дышал одним и тем же воздухом, – Лемюлькинье проникся к своему господину суеверным чувством, в котором к страху и восхищению примешивался и эгоизм. Лаборатория стала для него тем же, чем бывает для простого народа лотерейное бюро, – организованною надеждой. Каждый вечер он ложился с одной и той же мыслью: «Завтра, быть может, мы будем купаться в золоте». И наутро он просыпался с верою, такой же живой, как накануне. Его имя указывало на вполне фламандское происхождение. Когда-то простолюдины именовались просто по кличкам, произошедшим от их профессии или места рождения, от их физических особенностей или душевных качеств. Прозвище становилось фамилией в семьях, которыми они обзаводились, выйдя на волю. Во Фландрии торговца льняными нитками называли «лемюлькинье»; такой, вероятно, и была профессия того предка, который, выйдя из крепостного состояния, стал горожанином, что впоследствии не помешало внуку торговца нитками из-за каких-то неудач вернуться к крепостному состоянию, с той только разницей, что он получал жалованье. История Фландрии, ее пряжи и ее торговли вкратце заключалась, таким образом, в этом старом слуге, которого ради благозвучия часто звали просто «Мюлькинье». Его характер и внешность были не лишены оригинальности. Широкое и длинное лицо, имевшее форму треугольника, испещряли следы оспы, которая, оставив на нем множество белых и блестящих рубцов, придала ему фантастический вид. Худой и высокий, он ступал важно и таинственно. Глазки, того же желтоватого цвета, как и его гладкий парик, никогда прямо не смотрели. Таким образом, и внешность его вполне соответствовала вызываемому им чувству любопытства. Выполняемые им обязанности препаратора, посвященного в тайны своего господина, о работах которого он упорно молчал, придавали ему отпечаток чего-то колдовского. Когда он проходил по Парижской улице, обыватели провожали его любопытным и боязливым взглядом, ибо ответы, которыми он иногда удостаивал их, были похожи на изречения Сивиллы и таили в себе намеки на сокровища. Гордый сознанием, что хозяин без него не может обойтись, он командовал другими слугами, был довольно придирчив и, пользуясь своей властью, добивался разного рода льгот, делавших его почти что хозяином в доме. В противоположность всем фламандским слугам, которые чрезвычайно привязаны к семье своих хозяев, он любил только Валтасара. Какая бы печаль ни удручала г-жу Клаас, какое бы приятное событие ни происходило в доме, Лемюлькинье ел хлеб с маслом и пил пиво, сохраняя обычную свою флегму.

После обеда г-жа Клаас предложила пить кофе перед клумбой тюльпанов, расположенной посредине сада. Глиняные горшки с тюльпанами, названия которых были выбиты на шиферных дощечках, врыты были в землю таким образом, что составляли пирамиду; на вершине ее рома разновидность тюльпана «драконова пасть», которая имелась только у Валтасара. Этот цветок, носивший название tulipa Claesiana,[6]6
  Тюльпан Клааса (лат.).


[Закрыть]
соединял в себе семь цветов, и его длинные вырезные лепестки казались позолоченными по краям. Отец Валтасара, не раз отказывавшийся продать тюльпан даже за десять тысяч флоринов, принимал такие меры предосторожности против похищения хотя бы одного из его семян, что держал цветок в зале, любуясь им нередко целыми днями. Стебель у тюльпана был высокий, совершенно прямой, крепкий, восхитительного зеленого цвета; пропорции растения соответствовали чашечке, отличавшейся яркой чистотой красок, которая придавала когда-то такую большую ценность этим пышным цветам.

– Да здесь тюльпанов на целых тридцать – сорок тысяч франков, – сказал нотариус, поглядывая то на кузину, то на клумбу, отливавшую тысячей красок.

Цветы, похожие в лучах заходящего солнца на драгоценные каменья, так восхищали г-жу Клаас, что она не уловила смысл этого замечания, отзывавшего нотариальной конторой.

– К чему все это? – продолжал нотариус, обращаясь к Валтасару. – Вам бы их продать.

– Ба! разве я нуждаюсь в деньгах! – ответил Клаас с пренебрежением, как человек, для которого сорок тысяч франков – сущий пустяк.

На минуту все умолкли, только дети кричали:

– Посмотри же, мама, на этот тюльпан!

– О! вот красивый!

– А тот как называется?

– Что за бездна, в которой теряется ум человеческий! – воскликнул Валтасар, в отчаянии заламывая руки. – Соединение кислорода и водорода благодаря различию доз порождает в той же самой среде и из того же самого начала эти краски, каждая из которых свидетельствует об особом результате соединения.

Жена вполне понимала термины, употребляемые Клаасом, но он говорил так быстро, что она не успела ухватить мысль; Валтасар вспомнил, что она изучала его любимую науку, и сказал, делая ей таинственный знак:

– Ты могла бы понять мои слова, но не тот смысл, который я в них вкладываю.

И он, казалось, снова погрузился в свои обычные размышления.

– Да, вероятно, – сказал Пьсркен, беря чашку кофе из рук Маргариты. Гони природу прочь, она прискачет снова! – добавил он шопотом, обращаясь к г-же Клаас. – Будьте добры, переговорите с ним вы, сам дьявол не вытащит его теперь из этой созерцательности. Тут уж до завтра ничего не поделаешь.

Он простился с Клаасом, притворившимся, что он ничего не слышит, поцеловал маленького Жана, которого держала на руках мать, и, сделав глубокий поклон, удалился. Когда входная дверь за ним захлопнулась, Валтасар взял жену за талию и, чтобы рассеять в ней тревогу по поводу его напускной задумчивости, сказал ей на ухо:

– Я хорошо знал, как его спровадить.

Госпожа Клаас повернула голову к муж не стыдясь слез, выступивших у нее на глазах: так сладостны были эти слезы! Потом она приникла лбом к плечу Валтасара и спустила Жана с колен.

– Вернемся в залу, – сказала она, помолчав.

Весь вечер Валтасар был безумно весел; он придумывал всяческие игры для детей и сам так разыгрался, что не заметил, как два-три раза отлучалась жена. В половине десятого, когда Жана уже уложили, Маргарита помогла своей сестре Фелиции раздеться и вернулась в залу, но увидела, что отец и мать заняты беседой; мать сидела в большом кресле, отец держал ее за руку. Боясь помешать родителям, она собиралась уже уйти, ничего им не сказав, но г-жа Клаас заметила ее и позвала:

– Поди сюда, Маргарита, поди, милое мое дитя. – Потом, она привлекла ее к себе и, с глубокой нежностью поцеловав в лоб, добавила: – Книгу возьми с собою в комнату и ложись пораньше.

– Спокойной ночи, дорогая, – сказал Валтасар.

Маргарита поцеловала отца и ушла. Клаас с женою остались одни, они некоторое время смотрели, как угасают в саду последние отблески заката на темном, уже неясном узоре листвы. Когда почти совсем стемнело, Валтасар взволнованно сказал жене:

– Пойдем наверх.

Еще задолго до того, как в английских нравах укрепилось отношение к спальне жены, как к месту священному, у фламандцев эта комната была недоступна посторонним. Хранительницы семейного уюта не чванились в этой стране своей добродетелью, но усвоенная с детства привычка и домашние суеверия превращали спальню в прелестное святилище, где воздух был напоен чувствами нежными, где простота соединялась со всем что есть приятного и священного в совместной жизни. При тех особых условиях, в которых очутилась г-жа Клаас, всякая женщина пожелала бы окружить себя самыми изящными вещами; но она это сделала с особенно изысканным вкусом, зная, как вся обстановка влияет на чувства. Что для хорошенькой женщины было бы роскошью, то для нее становилось необходимостью. Она поняла важность слов: «Красивой женщиной можно себя сделать», – того изречения, которым руководилась во всем своем обиходе первая жена Наполеона, часто впадая при этом в фальшь, тогда как г-жа Клаас всегда была естественна и искренна. Валтасар хорошо знал спальню своей жены, но до такой степени забыл о бытовой стороне жизни, что, входя, он ощутил сладостную дрожь, точно видел все в первый раз. Праздничная радость торжествующей женщины сияла роскошными красками тюльпанов, подымавшихся из длинных горлышек больших и искусно расставленных ваз китайского фарфора, изливалась потоками света, эффекты которого можно было сравнить только с самыми радостными звуками фанфар. Свечи сообщали гармонический блеск шелковым, жемчужного цвета, тканям, однотонность которых оживлялась отблесками золота, скромно украшавшего некоторые предметы, и различными оттенками цветов, похожих на драгоценные каменья. Все это убранство внушено было тайною мыслью о нем, только о нем!.. Более красноречиво Жозефина не могла бы сказать Валтасару, что он был источником всех ее радостей и горестей. Вид этой комнаты погружал душу в чудесное состояние и изгонял все печальные мысли, оставляя в ней только чувство ровного и чистого счастья. От ткани обоев, купленной в Китае, шел сладкий запах, который пронизывал все тело, но не был навязчив. Наконец, тщательно задернутые занавески выдавали желание уединиться, ревнивое намерение сберечь здесь малейшие звуки голоса и держать здесь в плену взоры вновь завоеванного супруг?. Гладко-гладко причесав свои прекрасные черные волосы, падавшие по сторонам лба, как иссиня-черные крылья, закутавшись до самой шеи в пеньюар, украшенный длинной пелериной с нежной пеной кружев, г-жа Клаас пошла задернуть ковровую портьеру, которая не пропускала извне ни звука. Дойдя до двери, она послала мужу, сидевшему у камина, веселую улыбку, которой умеет передать неотразимую прелесть надежды умная женщина, полная такой душевной красоты, что и лицо у нее порою становится прекрасным. Наибольшее очарование женщины состоит в постоянном призыве к великодушию мужчины, в таком милом признании своей слабости, чем она вызывает в нем гордость и пробуждает великодушнейшие чувства. Разве признание в слабости не несет в себе магических обольщений? Когда кольца портьеры с глухим шумом скользнули по деревянному пруту, г-жа Клаас обернулась к мужу и, точно желая скрыть в эту минуту свои физические недостатки, оперлась рукой на стул, чтобы подойти грациозно. То была просьба о помощи. Погруженный тогда в созерцание ее лица, оливковая смуглость которого выступала на сером фоне, привлекая и радуя взгляд, Валтасар встал, взял жену на руки и отнес ее на диван. Этого она и хотела.

– Ты обещал посвятить меня в тайну своих исканий, – сказала она, взяв его руку и удерживая ее в электризующих своих руках. – Согласись, друг мой, я достойна знать все это, так как имела мужество изучить науку, осужденную церковью, чтобы быть в состоянии понять тебя. Я любопытна, ничего не скрывай от меня. Расскажи мне, что произошло с тобой в то утро, когда ты встал озабоченный, хотя накануне я оставила тебя таким счастливым.

– Оказывается, ты так кокетливо оделась, чтобы беседовать о химии?

– Друг мой, выслушать твою исповедь, чтобы еще глубже заглянуть тебе в душу, – разве это для меня не высшее наслаждение? Разве это не такое согласие душевное, которое заключает в себе и порождает все блаженство жизни? Твоя любовь возвращена мне теперь целиком, во всей своей чистоте. Я хочу знать, какая идея была настолько могуча, чтобы лишить меня твоей любви на такой долгий срок. Да, больше, чем ко всем женщинам мира, я ревную тебя к мысли. Любовь огромна, но не беспредельна, тогда как наука ведет в безграничные глубины, и я не увижу твоих одиноких странствований по ним. Мне ненавистно все, что встает между нами. Если бы ты добился славы, к которой стремишься, я была бы несчастна: ведь она принесла бы тебе столько радости! Только я, сударь, должна быть источником ваших наслаждений.

– Нет, ангел мой, не идея направила меня на этот прекрасный путь, а человек.

– Человек?! – воскликнула она в ужасе.

– Помнишь, Пепита, польского офицера, которому мы дали у себя приют в тысяча восемьсот девятом году.

– Помню ли! – сказала она. – Как часто досадовала я на то, что память снова и снова вызывает передо мной эти глаза, пылавшие, как языки пламени, впадины над бровями, черными, как адские угли, этот большой, совсем голый череп, торчащие кверху усы, угловатое худое лицо!.. А сама походка, пугающая своим спокойствием!.. Если бы нашлось место в гостиницах, конечно, он здесь не ночевал бы…

– Польского дворянина звали Адам Вежховня, – продолжал Валтасар. – Когда вечером ты оставила нас одних в зале, мы случайно заговорили о химии. Нищета оторвала его от занятий этой наукой, он стал солдатом. Мы признали друг в друге посвященных, кажется, по поводу стакана сахарной воды. Когда я приказал Мюлькинье принести колотого сахару, капитан изумленно посмотрел на меня.

«Вы изучали химию?» – спросил он меня. «У Лавуазье», – ответил я. И из груди его вырвался вздох, такой вздох, какой обнаруживает в человеке целый ад, таящийся в мыслях или заключенный в сердце, – словом, это было нечто пылкое, сосредоточенное, невыразимое словом. Окончание своей мысли он передал взглядом, оледенившим меня. Наступило молчание, а затем он рассказал, что после того, как Польша была осуждена на гибель, он нашел себе убежище в Швеции. Там он старался утешиться, занимаясь химией, к которой всегда чувствовал непреодолимое влечение.

«Ну вот, я вижу, – добавил он, – вы узнали, как и я, что аравийская камедь, сахар и крахмал дают в порошке абсолютно тождественную субстанцию и качественно один и тот же результат при анализе».

Опять наступила пауза, а затем, в упор поглядев на меня, он доверительно стал нашептывать мне торжественные слова, от которых теперь в памяти у меня остался только общий смысл, но так властно звучал его голос, такой пыл чувствовался в интонациях, такая сила в жестах, что все у меня внутри перевернулось и каждое слово было для моего рассудка, как удар кузнечного молота. Вот вкратце его рассуждения, в которых мне чудился тот пылающий уголь, что бог вложил в уста Исайи, ибо благодаря работе у Лавуазье я мог оценить все их значение.

«Тождественность этих трех субстанций, по видимости столь различных, сказал он, – привела меня к мысли, что все вещества в природе должны иметь одно и то же начало. Труды современной химии доказали истинность этого закона в наиболее важной части явлений природы. Химия делит все существующее на две различных области: на природу органическую, природу неорганическую. Охватывая все растительные и животные существа, в которых обнаруживается более или менее совершенная организация, или, точнее, большая или меньшая подвижность, определяющая большую или меньшую чувствительность, органическая природа есть, конечно, важнейшая часть нашего мира. И вот, анализ свел все продукты этой природы к четырем простым веществам, из которых три – газы: азот, водород и кислород, четвертое же – тело твердое, но не металл, а углерод. Напротив, неорганическая природа, столь мало разнообразная, лишенная движения и чувства, которой можно отказать и в способности к росту, так легкомысленно приписанной ей Линнеем,[7]7
  Линней Карл (1707–1778) – знаменитый шведский естествоиспытатель, создавший систематику животного и растительного мира.


[Закрыть]
насчитывает пятьдесят три простых вещества, различные комбинации которых образуют все ее создания. Правдоподобно ли, что средства более многочисленны там, где результаты меньше? И вот, мнение моего старого учителя таково, что эти пятьдесят три вещества имеют общее начало, некогда видоизменявшееся благодаря какой-то ныне угасшей силе, которую гений человеческий должен оживить. Итак, предположите на мгновение, что деятельность этой силы вновь пробуждена, тогда у нас возникла бы единая химия. Природа органическая и неорганическая покоилась бы, вероятно, на четырех началах, а если нам удалось бы разложить азот, который мы должны рассматривать как начало отрицательное, то их будет только три. И вот мы уже близки к великой „троичности“ древних мудрецов и средневековых алхимиков, над которыми мы напрасно смеемся. Современная химия здесь остановилась. Это много и мало. Много – потому, что химия привыкла не отступать ни перед какой трудностью. Мало – в сравнении с тем, что остается сделать. Этой прекрасной науке хорошую услугу оказал случай. Не представлялся ли алмаз, эта слеза кристаллизовавшегося чистого углерода, последней субстанцией, какую только можно создать? Старые алхимики, считавшие золото разложимым, а следовательно, воссоздаваемым, отступали перед мыслью делать алмазы; однако мы открыли природу алмаза и закон, лежащий в основе его состава. Я же, сказал он, – пошел дальше! Опыт мне показал, что таинственную троичность, которою интересуются с незапамятных времен, нельзя найти при нынешних анализах, не подчиненных единой цели. Прежде всего обратимся к одному из опытов. Посейте зерна кресс-салата (ведь следует взять одну из субстанций органической природы), – посейте их в серный цвет (надо, равным образом, взять простое тело). Поливайте зерна дистиллированной водой, чтобы не дать проникнуть в продукты произрастания ни одному неизвестному элементу! Зерна прорастают, ростки появляются в среде известной, питаясь только элементами, известными из анализа. Срежьте в разных местах стебли растения в количестве, достаточном для получения нескольких драхм пепла, чтобы производить опыт над известной массой; и что же? – когда вы сожжете стебли, то при анализе пепла обнаружите кремневую кислоту, алюминий, фосфорнокислый и углекислый кальций, углекислый магний, сернокислый и углекислый калий и окись железа, как если бы кресс рос на обычной почве, где-нибудь на берегу реки. А ведь эти субстанции не существуют ни в сере, которая является простым телом и служила почвой для растении, ни в воде, употреблявшейся для орошения и по составу своему известной; но так как в зерне их тоже нет, то мы не можем объяснить присутствие их в растении иначе, как допуская существование элемента, общего веществам, содержащимся в кресс-салате, и веществам, служившим ему средой. Таким образом, воздух, дистиллированная вода, сера и субстанции, открываемые анализом в крессе, то есть поташ, известь, магнезия, алюминий и т. д., вероятно, содержали в себе общее начало, переходящее из одного вещества в другое в условиях атмосферы, насыщенной солнечными лучами. Из этого безупречно убедительного опыта, – воскликнул он, – я вывел существование Абсолюта! Отчетливое и ясное решение задачи об Абсолюте – в субстанции, общей всем веществам, видоизменяемой единою силой и могущей, на мой взгляд, быть искомой. Там вы встретите таинственную троичность, перед которою во все времена человечество склоняло колена: первичная материя, средство, результат. Вы найдете это грозное число три во всех человеческих делах, оно главенствует в религиях, науках и законах. На этом, – сказал он мне, – труды мои остановились из-за войны и бедности… Вы ученик Лавуазье, вы богаты, распоряжаетесь своим временем, я могу поделиться с вами своими предположениями. Вот какова цель, к которой мои личные опыты уже приблизились. Первичная материя должна быть началом, общим трем газам и углероду. Средство должно быть началом, общим электричеству отрицательному и электричеству положительному. Старайтесь открыть доказательства, которые обоснуют эти две истины, и вы будете знать высшую причину всех явлений природы. О! для того, кто носит здесь, – сказал он, ударяя себя по лбу, последнее слово творения, предчувствуя Абсолют, разве может считаться жизнью участие в движении людских скопищ, которые в установленный час бросаются друг на друга, не зная, что они делают? Моя нынешняя жизнь представляет собою нечто совершенно обратное сновидению. Мое тело ходит взад и вперед, действует, сходится среди огня, пушек, людей, пересекает всю Европу по воле власти, которой я подчиняюсь, презирал ее. Но моя душа чужда этим действиям, она остается недвижимой, погруженной в идею, бесчувственной ко всему из-за этой идеи, из-за поисков Абсолюта, – того начала, благодаря которому из совершенно подобных зерен, помещенных в одну и ту же среду, одни дают цветы белые, другие – желтые! То же самое применимо к шелковичным червям: они питаются одинаковыми листьями и в строении своем не имеют явных различий, однако одни из них выделяют шелк желтый, другие – шелк белый; применимо это, наконец, и к самим людям, у которых часто бывают дети, совершенно непохожие ни на мать, ни на отца – притом отца несомненного. Логический вывод из этого факта не содержит ли в себе основу всех явлений природы? Да и нашим представлениям о боге не соответствует ли более всего вера в то, что он все создал средством простейшим? В традиционном преклонении пифагорейцев перед числом один, откуда выходят все числа и второе представляет собою единство материи, перед числом два, первым соединением и типом возможных соединений, перед числом три, которое во все времена было знаком бога, то есть материи, силы, явления, – не резюмировалось ли смутное постижение Абсолюта? Недаром у Шталя, Бехера, Парацельса, Агриппы – всех великих искателей оккультных причин – был пароль „Трисмегист“, что означает: „великая троичность“. Невежды, привыкшие осуждать алхимию, то есть трансцендентную химию, не знают, конечно, что нашими нынешними работами оправдываются страстные поиски, которым предавались эти великие люди! Открыв Абсолют, я принялся бы за движение. Ах! пока я кормлюсь порохом и посылаю солдат на бессмысленную смерть, мой старый учитель накапливает открытие за открытием, он летит к Абсолюту! А я умру, как собака, где-нибудь возле батареи!..»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю