Текст книги "Утраченные иллюзии"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 44 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
– Библиотека закрыта, а по какой причине, сударь, не знаю, – сказал незнакомец.
В эту минуту в глазах Люсьена стояли слезы, он поблагодарил его жестом более красноречивым, нежели слова, и открывающим путь к юношескому сердцу. Они вместе пошли по улице де Гре, направляясь в улицу Лагарпа.
– Ну что ж, прогуляюсь в Люксембургском саду, – сказал Люсьен. – Как трудно, выйдя из дому, вернуться и опять сесть за работу.
– Нарушается течение мысли, – заметил незнакомец. – Вы чем-то огорчены?
– Со мной случилось любопытное происшествие, – сказал Люсьен.
Он рассказал о своем посещении набережной, лавки старого книгопродавца и о его предложениях; он назвал себя и в нескольких словах описал свое положение: не прошло и месяца, как он истратил на стол шестьдесят франков, тридцать франков – на гостиницу, двадцать – на театр, десять – в читальне, всего сто двадцать франков, и у него осталось всего лишь сто двадцать франков.
– Ваша история, – сказал незнакомец, – моя история, история тысячи юношей, приезжающих ежегодно из провинции в Париж. Мы с вами еще не самые несчастные. Видите этот театр? – сказал он, указывая на купол Одеона. – Однажды в одном из домов на площади Одеона поселился человек даровитый, но скатившийся в пропасть нищеты. В довершение несчастья он был женат на любимой женщине, что не постигло еще ни меня, ни вас. На радость или на горе, как вам угодно, у него родилось двое детей; он был обременен долгами, но уповал на свое перо. Он предложил театру Одеон комедию в пяти актах. Комедия одобрена, принята, актеры репетируют, директор торопит репетиции. Пять удачных актов оказываются пятью драмами, пережить которые труднее, чем написать пять актов. Бедный автор живет на чердаке, отсюда вы можете увидеть его крышу. Он тратит последние гроши, жена закладывает одежду, семья ест один хлеб. В тот день, когда шла последняя репетиция, накануне первого представления, семья уже задолжала пятьдесят франков: булочнику, молочнику, привратнику, владельцу дома. Поэт оставил себе лишь самое необходимое: сорочку, фрак, панталоны, жилет и сапоги. Уверенный в успехе, он приходит домой, говорит, что настал конец их злоключениям. «Наконец-то все за нас!» – восклицает он. «Пожар! – вскричала жена. – Одеон горит!» {72} Да, Одеон горел. Итак, не сетуйте на судьбу. Вы одеты, у вас нет ни жены, ни детей, у вас в кармане сто двадцать франков на всякий случай и нет долгов. Пьеса выдержала сто пятьдесят представлений в театре Лувуа. Король назначил автору пенсию. Бюффон {73} сказал: «Гений – это терпение». И верно, из всех человеческих свойств терпение более всего напоминает тот метод, каким природа создает свои творения. Что такое искусство? Сгусток природы.
Молодые люди уже шагали по Люксембургскому саду. Люсьен скоро узнал имя незнакомца, пытавшегося его утешить, имя, прославленное впоследствии. Молодой человек был не кто иной, как Даниель д’Артез, один из самых известных писателей нашей эпохи, один из тех редких людей, которые, по слову поэта, представляют собою «созвучие прекрасного таланта с душой прекрасною…».
– Нельзя стать великим человеком малою ценою, – мягко сказал ему Даниель. – Гений орошает свои творения слезами. Талант – явление духовного порядка и, как все живое, в детстве подвержен болезням. Общество отвергает неполноценные таланты, как природа устраняет существа хилые или уродливые. Кто желает возвыситься над людьми, тот должен быть готовым к борьбе, должен не отступать ни перед какими трудностями. Великий писатель – это мученик, оставшийся в живых, вот и все. Ваш лоб отмечен печатью гения, – сказал д'Артез Люсьену, как бы охватывая его своим взглядом, – но если у вас нет воли, если вы не обладаете ангельским терпением и если вы, как бы далеко ни уводили вас от цели превратности судьбы, не можете сызнова начать бесконечный путь к совершенству, уподобясь черепахе, которая, где бы ни очутилась, всегда стремится к родному океану, теперь же откажитесь от вашей задачи.
– Так вы готовы идти на муки? – сказал Люсьен.
– Готов к любым испытаниям, к любой клевете, предательству, зависти соперников, к наглости, коварству, алчности торгашей, – тоном смирившегося человека отвечал юноша. – Если ваше произведение прекрасно, первая неудача не значит ничего…
– Не пожелаете ли вы прочесть мой роман и высказать ваше мнение? – сказал Люсьен.
– Пожалуй! – сказал д’Артез. – Я живу в улице Катр-Ван, в доме, где один из замечательнейших, один из прекраснейших гениев нашего времени, необычайное явление в области науки, Деплен, величайший из хирургов, принял первые мучения в борьбе с первыми житейскими трудностями на пути к славе. Воспоминание об этом каждый вечер дает мне ту меру мужества, в которой я нуждаюсь поутру. Я живу в той комнате, где он нередко питался вишнями и хлебом, как Руссо, но возле него не было Терезы {74} . Приходите через час: я буду дома.
Поэты расстались, пожав друг другу руки, в неизъяснимом порыве грусти и нежности. Люсьен пошел за рукописью. Даниель д’Артез пошел в ссудную кассу отдать в заклад часы и купить две вязанки дров, чтобы его новый друг мог погреться у камина в этот холодный день. Люсьен явился точно в срок и прежде всего увидел дом, еще менее приглядный, чем его гостиница, с длинными мрачными сенями, в конце которых виднелась темная лестница. Комната Даниеля д’Артеза находилась в шестом этаже: два узких окна, между ними черный крашеный книжный шкаф, забитый папками с наклеенными ярлычками, жалкая деревянная кровать, напоминавшая койки в спальной коллежа, ночной столик, купленный по случаю; два кресла, набитых волосом, стояли в глубине этой комнаты, оклеенной шотландскими обоями, которые лоснились от времени и копоти. Большой, длинный стол, заваленный бумагами, занимал пространство между камином и окном. Против камина у стены стоял ветхий комод красного дерева. Потертый ковер застилал весь пол. Эта полезная роскошь уменьшала расходы на топливо. Перед столом – обычное канцелярское кресло, крытое красным, но добела вытертым сафьяном; полдюжины, плохоньких стульев довершали убранство комнаты. На камине Люсьен заметил старинный пузатый подсвечник о четырех восковых свечах и с козырьком; Люсьен, чувствуя во всем жестокую нужду, спросил, на что такие дорогие свечи; д’Артез ответил, что не выносит запаха сальных свечей. В этом обстоятельстве сказывалась тонкость ощущений, признак изысканной чувствительности. Чтение романа длилось семь часов. Даниель слушал благоговейно, не вымолвив ни слова, не сделавши каких-либо замечаний – редчайшее доказательство чуткости, проявленной слушателем.
– Ваше мнение, – спросил Люсьен у Даниеля, кладя рукопись на камин.
– Вы на прекрасном и правильном пути, – торжественно отвечал юноша, – но ваш роман необходимо переработать. Если вы не желаете быть лишь слабым отголоском Вальтера Скотта, вам надобно не подражать ему, как вы это делали, а создать собственную манеру письма. Чтобы обрисовать ваших героев, вы, как и он, начинаете роман с пространных разговоров; когда ваши герои наговорились вдоволь, тогда только вы вводите описание и действие. Борьба противоположных начал, необходимая для драматизма в любом произведении, у вас оказывается на последнем месте. Переставьте в обратном порядке условия задачи. Замените бесконечные разговоры, красочные у Скотта и бесцветные у вас, описаниями, к которым так склонен наш язык. Пусть ваш диалог будет необходимым следствием, венчающим ваши предпосылки. Вводите сразу в действие. Беритесь за ваш сюжет то сбоку, то с хвоста: короче, обрабатывайте его в разных планах, чтобы не стать однообразным. Применив к истории Франции формы драматического диалога Шотландца, вы будете новатором. У Вальтера Скотта нет страсти: или она неведома ему, или запрещена лицемерными нравами его родины. Для него женщина – воплощенный долг. Героини его романов, за редкими исключениями, все одинаковы, все они, как говорят художники, сделаны по одному шаблону. Они все происходят от Клариссы Гарлоу {75} . Его женские образы являются воплощением одной и той же идеи, и поэтому он мог показать только образцы одного типа, различной более или менее яркой окраски. Женщина будит страсть и вносит в общество смятение. Формы страсти бесконечны. Описывайте человеческие страсти, и вы будете располагать теми огромными возможностями, от которых отказался этот великий гений ради того, чтобы его читали во всех семьях чопорной Англии. Во Франции, в самую бурную эпоху нашей истории, вы встретите очаровательные пороки и блистательные нравы у представителей католицизма и можете противопоставить им мрачные фигуры кальвинистов. Любое из прошлых царствований, начиная с Карла Великого, потребует по меньшей мере одного романа, а некоторые, как, например, царствование Людовика XIV, Генриха IV, Франциска I, – даже четырех-пяти романов. Вместо тягучего повествования о событиях, всем уже известных, вы создадите живописную историю Франции и, изображая костюмы, утварь, здания, внутреннее их убранство, домашнюю жизнь, воссоздадите дух эпохи. От вас зависит стать самобытным, рассеяв общепринятые заблуждения, искажающие образ большинства наших королей. Дерзните в первом же вашем произведении восстановить величественный и яркий образ Екатерины Медичи, которую вы принесли в жертву предрассудкам, еще тяготеющим над нею. Наконец, покажите Карла IX таким, каким он был в самом деле, а не таким, каким его изобразили протестантские писатели. После десяти лет упорного труда вы достигнете славы и богатства.
Было уже девять. Люсьен, следуя тайному примеру своего будущего друга, предложил ему отобедать у Эдона и истратил там двенадцать франков. Пока они обедали, Даниель открыл Люсьену сущность своих занятий и надежд. Д’Артез не допускал, чтобы выдающийся талант мог обойтись без глубокого знания философии. В настоящее время он был занят тем, что усваивал богатое наследие философии древних и новых времен. Так же, как Мольер, прежде чем писать комедии, Даниель хотел сделаться глубоким философом. Он изучал жизнь по книгам и жизнь живых людей, мысли и события. Среди его друзей были ученые-натуралисты, молодые врачи, политические писатели, художники – целое общество трудолюбивых, вдумчивых людей с большим будущим. Он существовал на гонорар за добросовестные и плохо оплачиваемые статьи для словарей библиографических, энциклопедических или естественно-исторических; он писал ровно столько, чтобы иметь возможность жить и осуществлять намеченную им цель. Д’Артез начал писать произведение, исполненное вымысла, исключительно для того, чтобы изучить изобразительные средства языка. Книга не была еще окончена; то принимаясь за нее, то вновь бросая, он оставлял ее на дни душевного упадка. То было произведение психологическое, широкого охвата, в форме романа. Несмотря на то, что Даниель держал себя очень скромно, Люсьену он все же представлялся гигантом. В одиннадцать часов, когда они выходили из ресторана, Люсьен уже чувствовал горячую дружбу к этой добродетели, чуждой напыщенности, к этой возвышенной натуре, не сознающей своего величия. Поэт не оспаривал советов Даниеля, он следовал им буквально. Прекрасный талант д’Артеза, созревший под влиянием уединенных размышлений и критики, предназначенной не для других, но для себя одного, внезапно распахнул перед Люсьеном дверь в великолепные чертоги фантазии. Пылающий уголь коснулся уст провинциала, и слово парижского труженика нашло в душе ангулемского поэта подготовленную почву. Люсьен принялся за исправление своего романа. Встретив в пустыне Парижа родственное сердце, исполненное великодушных чувств, великий человек из провинции повел себя так, как ведут себя все молодые люди, жаждущие любви: он привязался к д’Артезу, как хроническая болезнь; он заходил за ним, чтобы идти в библиотеку, в хорошую погоду гулял с ним в Люксембургском саду и, пообедав вместе с ним у Фликото, каждый вечер провожал его до его бедного жилища; словом, он жался к нему, как жались друг к другу французские солдаты в снежных российских равнинах. В первые же дни знакомства с Даниелем Люсьен заметил не без горечи, что его присутствие стесняет друзей, собиравшихся у д’Артеза: разговоры этих избранных существ, о которых д’Артез говорил с таким восторгом, отличались сдержанностью, вопреки явным признакам их тесной дружбы. Люсьен незаметно уходил, мучась этим невольным изгнанием, а также любопытством, которое возбуждали в нем эти неизвестные ему люди, называвшие друг друга запросто, по именам. Все они, как и д’Артез, были отмечены печатью высоких дарований. Наконец Даниель, без его ведома, преодолел их тайное недоброжелательство к Люсьену, и поэт был признан достойным вступить в это содружество возвышенных умов. Теперь Люсьен мог ближе узнать людей, собиравшихся почти каждый вечер у д’Артеза и связанных горячей дружбой, серьезностью умственных запросов. В д’Артезе все они предугадывали крупного писателя и считали его своим вождем, с тех пор как их покинул один из необычайнейших людей современности, гений с мистическим уклоном, их первый вождь, воротившийся к себе в провинцию по причинам, говорить о которых здесь излишне, но в их разговорах нередко упоминалось его имя: Луи {76} .Нетрудно понять, какое участие и какое любопытство могли возбуждать в поэте его новые друзья, стоит лишь рассказать о тех, которые, подобно д’Артезу, успели достигнуть славы; но многие из них погибли слишком рано.
Среди тех, кто жив еще и поныне, был Орас Бьяншон, в ту пору студент-медик, практикант при больнице Милосердия, в будущем одно из светил парижской Медицинской школы и слишком известный сейчас, чтобы надо было описывать его наружность, характер, склад ума. Затем Леон Жиро, глубокий философ, смелый теоретик, который пересматривает все философские системы, судит их, излагает в ясной форме и несет к подножию своего кумира – Человечества.Великий во всем, даже в заблуждениях, всегда честных и потому благородных, этот неутомимый труженик и добросовестный ученый стал главой этико-политической школы; однако только время может дать ей настоящую оценку. Хотя убеждения направили его в области, чуждые его товарищам, все же он остался их верным другом. Искусство было представлено Жозефом Бридо, одним из лучших живописцев молодой школы. Если бы не его чересчур впечатлительная натура, обрекавшая его на тайные страдания, Жозеф, впрочем, не сказавший еще последнего слова, мог бы стать преемником великих итальянских мастеров: у него рисунок римской школы и венецианский колорит, но его губит любовь, нанося раны не только в сердце, – она вонзает свои стрелы в его мозг, она вносит расстройство в его жизнь, бросает из одной крайности в другую. Смотря по тому, счастлив он или несчастлив в своей мимолетной любви, Жозеф посылает на выставку то этюды, где сила цвета преобладает над рисунком, то картины, завершенные под гнетом мнимых огорчений, когда он увлекается только рисунком, забыв о цвете, хотя владеет им вполне. Он то и дело обманывает ожидания друзей и публики. От его смелых поисков в области искусства, от его причуд, от богатства его фантазии был бы без ума Гофман. Если наиболее совершенные его вещи вызывают восхищение, он сам упивается своей удачей, но тут же начинает тревожиться о том, что его не восхваляют за другие картины, где он своим духовным взором видит то, что недоступно постороннему глазу. Жозеф в высшей степени своенравен: как-то в присутствии друзей он уничтожил законченную уже картину, находя ее чересчур «записанной».
– Уж очень разделана, – сказал он, – слишком по-ученически!
Он самобытен и порою непостижим, ему присущи все бедственные и все счастливые свойства нервных натур, у которых жажда совершенства становится болезнью. По уму он родной брат Стерна {77} , но без его писательского дара. Остроты его, игра мысли – неподражаемы. Он красноречив и умеет любить, но в чувствах так же своенравен, как и в творчестве. В Содружестве его любили как раз за то, что мещане назвали бы его недостатками. Наконец, Фюльжанс Ридаль – писатель, один из самых вдохновенных юмористов; он, как поэт, беспечный к славе, швыряет на театральные подмостки лишь самые заурядные свои произведения и бережет лучшие сцены в серале своего мозга для себя и для друзей. Он берет от публики лишь столько денег, сколько необходимо для независимого существования, и, получив их, перестает работать. Плодовитый и ленивый, как Россини, Ридаль, подобно всем великим комическим поэтам, подобно Мольеру и Рабле, привык в любом явлении рассматривать все «за» и «против»; поэтому он был скептиком, он умел смеяться, и смеялся надо всем. Фюльжанс Ридаль – великий философ обыденной жизни. Знание света, дар наблюдательности, презрение к славе, к мишуре, как он говорит, не иссушили его сердца. Столь же равнодушный к собственным интересам, сколь отзывчивый к чужим, он принимается действовать только ради друга. В полном согласии с духом Рабле, он любит хорошо поесть, но и не слишком за этим гонится. Он меланхолик и в то же время весельчак. Друзья зовут его наш полковой пес,и ничто лучше не обрисует его, как это прозвище. Трое остальных членов Содружества, не менее выдающихся, нежели эти четверо, чьи силуэты здесь показаны, сошли в могилу один вслед за другим: раньше всех умер Мэро, который вызвал знаменитый спор между Кювье и Жоффруа Сент-Илеро {78} м, двумя равными гениями, и этой важной проблеме суждено было разделить ученый мир на два лагеря незадолго до смерти первого из них, аналитика, того, кто отстаивал ограниченное знание против пантеиста и поныне здравствующего и высоко чтимого в Германии {79} . Мэро был другом Луи, которого вскоре безвременная смерть похитила из мира умственной деятельности. К этим двум избранникам смерти, теперь забытым, несмотря на огромную широту их дарования и знаний, надобно причислить Мишеля Кретьена, республиканца большого размаха, мечтавшего об европейской федерации и в 1830 году игравшего большую роль в движении сенсимонистов. Политический деятель, по силе равный Сен-Жюсту и Дантону {80} , но простодушный и кроткий, словно девушка, мечтатель, преисполненный любви, одаренный мелодичным голосом, который очаровал бы Моцарта, Вебера или Россини, он так певал иные песни Беранже, что сердце преисполнялось поэзии, любви и надежды. Мишель Кретьен, такой же нищий, как Даниель и Люсьен, как все его друзья, жил с диогеновской беспечностью. Он составлял указатели к большим сочинениям, проспекты для книгопродавцев, но о политических своих учениях молчал, как могила молчит о тайнах смерти. Этот веселый представитель ученой богемы, этот великий государственный человек, который мог бы преобразить облик общества, пал у стен монастыря Сен-Мерри, как простой солдат. Пуля какого-то лавочника сразила одно из благороднейших созданий, когда-либо существовавших на французской земле. Мишель Кретьен погиб не за свои идеи. Федерация, которую проповедовал Кретьен, представляла для аристократии Европы более грозную опасность, чем республиканская пропаганда, она была более целесообразна и менее безрассудна, нежели страшные и туманные идеи свободы, провозглашенные юными безумцами, которые считают себя наследниками Конвента. Этого благородного плебея оплакивали все, кто знал его, и нет среди них ни одного, кто бы не вспоминал об этом великом, но безвестном политическом деятеле.
Эти девять человек образовали Содружество, где уважение и приязнь установили мир среди самых противоположных учений и идей. Даниель д’Артез, пикардийский дворянин, был таким же убежденным приверженцем монархии, как Мишель Кретьен – убежденным сторонником европейской федерации. Фюльжанс Ридаль смеялся над философскими доктринами Леона Жиро, который, в свою очередь, предсказывал д’Артезу крушение христианства и распад семьи. Мишель Кретьен, исповедовавший учение Христа, божественного основоположника Равенства, защищал бессмертие души от скальпеля Бьяншона, истого аналитика. Они обсуждали, но не осуждали. Тщеславие было им чуждо, потому что они были и ораторами и слушателями одновременно. Они поверяли друг другу свои труды и с милым юношеским чистосердечием спрашивали дружеского совета. И если вопрос стоял серьезно, тогда возражавший забывал о своих мнениях, чтобы войти в круг понятий друга и оказать помощь тем более успешную, что он мог быть беспристрастен к произведению или вопросу, находившемуся вне сферы занимавших его мыслей. Мягкость и терпимость – качества, свидетельствующие о благородстве души, – были присущи почти каждому из них. Зависть, этот страшный дар наших обманутых надежд, наших погибших талантов, наших недостигнутых успехов, наших отвергнутых притязаний, была им незнакома. К тому же все они шли различными путями. Поэтому любой человек, принятый, как и Люсьен, в их общество, чувствовал себя легко. В истинном таланте всегда все просто, открыто, он чист и чужд самомнения, его эпиграмма приятно волнует ум, никогда не бьет по самолюбию. Как только исчезало первое благоговейное волнение, новичок чувствовал неизъяснимую отраду в обществе этих избранных молодых людей. Дружеские отношения не исключали сознания собственного достоинства, глубокого уважения к своему соседу; наконец, каждый понимал, что может оказаться и благодетелем и должником другого, поэтому все принимали взаимные услуги не стесняясь. Беседы, непринужденные и увлекательные, касались самых разнообразных тем. Слова, меткие как стрелы, легко слетали с уст и проникали в глубь сердец. Крайняя скудость их жизни и великолепие умственных сокровищ являли разительное противоречие. Здесь вспоминали о жизненных невзгодах только тогда, когда они давали повод для дружеской шутки. Однажды, ранней осенью, выдался морозный день; одна и та же мысль осенила друзей д’Артеза: все пятеро зашли к нему и под плащами принесли дрова, – произошло то, что случается на загородных прогулках, где каждый участник обязан принести какое-нибудь блюдо, и все приходят с пирогами. В друзьях чувствовалась та внутренняя красота, что проявляется и во внешности и, наравне с трудами и бессонными ночами, налагает на лица дивный отпечаток, подобный блеску золота. Непорочность жизни и пламень мысли придавали их чертам, несколько неправильным, правильность и чистоту. Поэтически высокий лоб говорил сам за себя. Живые, ясные глаза свидетельствовали о безупречной жизни. Когда лишения давали себя знать, молодые люди переносили их так весело и так дружно, так мужественно боролись с ними, что и лишения не омрачали ясного выражения их лиц, свойственного юношам, которые еще не ведают настоящих грехов, еще не унизили себя сделками с совестью, заключенными из малодушия перед нуждой или из стремления возвыситься любыми средствами, или же по той покладистой снисходительности, с какою литераторы воспринимают всякие измены. Чувство уверенности, которого не знает любовь, скрепляет дружбу и увеличивает ее прелесть. У этих молодых людей была уверенность друг в друге: каждый пожертвовал бы самыми насущными своими интересами ради священного единства их сердец, враг одного становился врагом их всех. Неспособные ни на какую низость, они могли любому обвинению противопоставить грозное «нет!» и смело защищать друг друга. Равно благородные сердцем и равной силы в вопросах чувств, они могли свободно мыслить и свободно говорить, ибо они жили в области науки и разума: отсюда искренность их отношений и живость речей. В уверенности, что каждое слово будет правильно понято, их мысль витала свободно, поэтому их отношения были просты, они поверяли друг другу и горести и радости, они думали и чувствовали от полноты сердца. Обаятельная чуткость, обратившая басню «Два друга» {81} в сокровище для возвышенных душ, была им свойственна. Взыскательность, с которой они принимали в свою среду нового человека, была понятна: они слишком хорошо сознавали свое величие и были слишком счастливы друг другом, чтобы вводить в Содружество людей новых и неиспытанных.
Эта федерация чувств и интересов существовала без столкновений и разочарований в продолжение двадцати лет. Только смерть, вырвавшая из их среды Луи Ламбера, Мэро и Мишеля Кретьена, могла разлучить эту доблестную плеяду. В 1832 году, когда Мишель Кретьен погиб, Орас Бьяншон, Даниель д’Артез, Леон Жиро, Жозеф Бридо, Фюльжанс Ридаль пошли за его телом в Сен-Мерри, несмотря на опасность такого поступка в годы политических бурь, и отдали ему последний долг. Они ночью проводили дорогие останки на кладбище Пер-Лашез. Орас Бьяншон устранил все препятствия, не уклонившись ни от одного; он ходатайствовал перед министрами, сознавшись им в давней дружбе с погибшим федералистом. Трогательная сцена погребения запечатлелась в памяти немногочисленных друзей, которые сопровождали пятерых знаменитостей. Прогуливаясь по этому нарядному кладбищу, вы заметите зеленый холмик могилы с черным деревянным крестом, на котором красными буквами начертано: «Мишель Кретьен». Памятник примечательный. Друзья, купившие это место на вечные времена, решили, что именно простотой должно почтить память того, кто сам был прост.
Итак, в этой холодной мансарде осуществлялись прекраснейшие мечтания чувств. Там братья, одинаково сильные каждый в своей области, просвещали друг друга и чистосердечно высказывали все, даже самые дурные мысли; все они были люди глубоких знаний и закалены в горниле нужды. Принятый в среду этих избранных существ и признанный равным, Люсьен в их кругу представлял поэзию и красоту. Он прочел им сонеты, вызвавшие восторг. Его просили прочесть сонет, как он сам просил Мишеля Кретьена спеть песню. Среди пустыни Парижа Люсьен обрел наконец оазис в улице Катр-Ван.
В начале октября Люсьен, истратив последние деньги на дрова, остался без средств в самый разгар работы над исправлением своего романа. Даниель д’Артез топил торфом камин и стоически переносил нищету: он никогда не жаловался, был аккуратен, как старая дева, и настолько педантичен, что порою казался скупым. Мужество д’Артеза воодушевляло Люсьена; он был новым членом Содружества, и признаться в своей отчаянной нужде было для него невыносимо. Однажды утром он пошел в улицу Дюкок, чтобы продать своего «Лучника Карла IX», но не застал Догро. Люсьен не знал, как снисходительны великие умы. Слабости, свойственные поэтам, упадок духа, наступающий вслед за напряжением души, взволнованной созерцанием натуры, которую они призваны воспроизвести, – все это было понятно его друзьям. Эти люди, такие стойкие в личных несчастьях, принимали близко к сердцу огорчения Люсьена. Они угадали, что он нуждается в деньгах. И тихие вечера дружеской беседы, глубоких размышлений, поэзии, признаний, вдохновенных полетов в области мысли, в грядущее народов, в прошлое истории кружок увенчал поступком, показавшим, как мало Люсьен знал своих друзей.
– Люсьен, друг мой, – сказал ему Даниель, – ты вчера не пришел к Фликото, и мы знаем почему.
Люсьен не мог удержать слез, и они полились по его щекам.
– Ты не откровенен с нами, – сказал Мишель Кретьен, – мы сделали пометку крестиком на камине, и, когда дойдет до десяти…
– Неожиданно, – сказал Бьяншон, – нам всем представилась работа: я вместо Деплена дежурил у больного богача; д’Артез написал статью для «Энциклопедического обозрения» {82} , Кретьен уже было собрался исполнять свои песенки в Елисейских Полях, с платком и с четырьмя свечами, но ему заказал брошюру какой-то господин, пожелавший подвизаться на политическом поприще, и Мишель отпустил ему на шестьсот франков Макиавелли. Леон Жиро занял пятьдесят франков у своего издателя. Жозеф продал эскизы, а в воскресенье шла пьеса Фюльжанса, и зал был полон.
– Вот двести франков, – сказал Даниель, – получай и впредь не греши.
– Пожалуй, он еще бросится к нам в объятия, точно мы невесть что для него сделали! – сказал Кретьен.
Чтобы понять, какое блаженство испытывал Люсьен среди этой живой энциклопедии возвышенных умов, среди молодых людей, украшенных различными дарами, которые каждый извлекал из своей науки, достаточно привести письма, полученные Люсьеном на следующий день от его близких в ответ на страшный крик, исторгнутый у него отчаяньем:
Давид Сешар Люсьену
«Милый Люсьен, прилагаю к письму вексель на твое имя на сумму двести франков, сроком на три месяца. Ты можешь учесть его у г-на Метивье, бумаготорговца, нашего парижского поставщика, – улица Серпант. Люсьен, дорогой мой! У нас решительно ничего нет. Жена моя ведает теперь делами типографии и выполняет свою работу с такой самоотверженностью, терпением и энергией, что я благословляю небо, пославшее мне в жены этого ангела. Она сама убедилась в невозможности оказать тебе какую-либо помощь. Но, друг мой, ты стоишь на столь прекрасном пути, тебе сопутствуют сердца столь благородные и великодушные, что, я думаю, ты не уклонишься от прекрасного призвания при поддержке таких почти божественных умов, как господа Даниель д’Артез, Мишель Кретьен и Леон Жиро, и, следуя советам господ Мэро, Бьяншона и Ридаля, с которыми твое письмо нас познакомило.
Я подписал этот вексель без ведома Евы и найду способ выкупить его в срок. Не отступай от своего пути: он тернист, но ведет к славе. Я предпочту претерпеть тысячи бед, только бы знать, что тебя не засосало какое-нибудь парижское болото. Имей мужество и впредь избегать пагубных мест, злых людей, ветреников и литераторов известного разбора, которым я узнал истинную цену, живя в Париже.
Одним словом, будь достойным соперником этих возвышенных душ, которые благодаря тебе стали и мне дороги. Ты скоро будешь вознагражден за свое поведение. Прощай, возлюбленный брат мой! Ты восхитил мое сердце, я не ожидал от тебя такого мужества.
Давид».
Ева Сешар Люсьену
«Мой друг, мы плакали, читая твое письмо. Пусть же знают эти благородные сердца, к которым направил тебя добрый ангел, что некая мать и некая бедная молодая женщина утром и вечером будут молить за них бога, и, если горячие молитвы доходят до его престола, он ниспошлет всем вам свои милости. Да, брат мой, их имена врезаны в мое сердце. О! Я когда-нибудь их увижу; я встречусь с ними, хотя бы пришлось идти пешком, чтобы поблагодарить их за дружбу к тебе, ибо она точно пролила бальзам на мои свежие раны. Мы, друг мой, работаем здесь, как чернорабочие. Мой муж, этот безвестный великий человек, которого я с каждым днем все больше люблю, открывая все новые сокровища его сердца, забросил типографию, и я догадываюсь почему: твоя бедность, наша бедность, бедность нашей матери его убивает. Нашего обожаемого Давида, как Прометея, терзает коршун – черная тоска с острым клювом. Что касается его самого, этот благородный человек совсем не заботится о себе, он уповает на удачу. Все дни он посвящает опытам, изыскивая дешевое сырье для выделки бумаги; он просил меня заняться вместо него делами и помогает мне по мере возможности. Увы! Я беременна! Событие, которое в другое время исполнило бы нас радости, огорчает меня в том положении, в котором мы все находимся. Наша мать точно помолодела, она нашла силы вернуться к тяжелой работе сиделки. Если бы не заботы о деньгах, мы были бы счастливы. Старик Сешар не желает дать сыну ни лиара: Давид ходил к нему, надеясь занять хоть немного денег, чтобы помочь тебе, ибо твое письмо повергло его в отчаяние. «Я знаю Люсьена, он потеряет голову и натворит глупостей», – сказал он. Я его побранила. «Чтобы мой брат не исполнил своего долга! – отвечала я ему. – Люсьен знает, что я умерла бы от горя». Мы с матушкой, без ведома Давида, заложили кое-какие вещи: матушка выкупит их, как только получит деньги. Таким путем мы достали сто франков, которые и посылаем тебе с дилижансом. Не сетуй на меня, друг мой, что я не отвечала на твое первое письмо. Нам приходилось так тяжко, что случалось не спать по ночам, я работала, как мужчина. Ах! Я не думала, что у меня достанет силы. Госпожа де Баржетон – женщина бездушная и бессердечная: даже разлюбив тебя, она обязана была, ради себя самой, оказать тебе покровительство и помощь, ведь она вырвала тебя из наших объятий и бросила в это ужасное парижское море, где только по милости божьей можно встретить истинную дружбу в потоке людей и интересов. О ней жалеть не стоит! Моя мечта – чтобы подле тебя была преданная женщина, мой двойник; но теперь, когда я знаю, что ты в кругу друзей, родственных нам по их чувствам к тебе, я спокойна. Расправь свои крылья, мой любимый, мой прекрасный гений! Ты – наша любовь, ты будешь нашей славой!