355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » Старая дева » Текст книги (страница 8)
Старая дева
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 19:42

Текст книги "Старая дева"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 10 страниц)

– Мадемуазель, не истолкуйте превратно мою поспешность; мне не хотелось поручать этому остолопу Ренэ справиться о вашем здоровье, поэтому я пришел сам.

– Я совершенно здорова, – ответила она растроганно. – Благодарствуйте, господин дю Букье, – произнесла она после небольшой паузы с особенным выражением в голосе, – за проявленную вами заботу и за хлопоты, которые я вам вчера причинила...

Она вспомнила себя в объятиях дю Букье, и этот случай в особенности показался ей проявлением воли неба. Впервые она предстала перед мужчиной в подобном виде: с разорванным поясом, с разрезанной шнуровкой, со всеми своими женскими сокровищами, грубо извлеченными из скрывавшего их футляра.

– Нести вас было для меня таким удовольствием, что я даже не почувствовал тяжести.

Тут мадемуазель Кормон так посмотрела на дю Букье, как не смотрела еще ни на одного мужчину в мире. Ободренный поставщик бросил на старую деву многозначительный взгляд, пронзивший ее сердце.

– Я сожалею, – добавил он, – что это не дало мне права удержать вас навеки в своих руках. (Она внимала ему с восхищением.) Говоря между нами, в беспамятстве, там, на кровати, вы были прелестны. Ни разу в жизни не видел я женщины красивее, а я перевидал их немало на своем веку!.. Полные женщины тем-то и хороши, что стоит им только показать свою красоту, и они уже торжествуют победу.

– Вы изволите смеяться надо мной, – пролепетала старая дева. – Как нехорошо! И без того весь город, вероятно, злословит о том, что приключилось со мною вчера.

– Не будь я дю Букье, сударыня, если чувства мои к вам не оставались всегда неизменны. Ваш отказ не мог заставить меня расстаться с заветными моими надеждами.

Старая дева потупила взор. Настала минута молчания, тягостного для дю Букье. Но мадемуазель Кормон уже решилась, она подняла глаза, полные слез, и нежно поглядела на дю Букье.

– Если это так, сударь, – проговорила она дрожащим голосом, – обещайте мне только жить по-христиански, никогда не перечить моим религиозным привычкам, оставить за мной право выбирать себе духовников, и я отдаю вам руку, – сказала она, протягивая ее поставщику.

Дю Букье схватил эту славную, толстую руку, полную экю, и благоговейно облобызал ее.

– Но я попрошу вас еще об одном, – продолжала мадемуазель Кормон, не отнимая руки.

– На все согласен, если это неисполнимо – исполню! (Заимствование у Божона.)

– Увы! – начала старая дева. – Во имя любви ко мне вам придется взять на душу грех, тяжкий грех, я знаю, ибо ложь – один из семи смертных грехов; но вы покаетесь потом, не правда ли? Мы вместе искупим его... (Они нежно посмотрели друг на друга.) А возможно, это будет ложь, которую сама церковь называет «ложь во спасение»?

«Не оказалась бы и эта вроде Сюзанны, – мелькнуло в голове у дю Букье. – Мне везет».

– Итак, мадемуазель? – произнес он вслух.

– Вы должны, – продолжала она, – сами объявить...

– Что?

– Что наш брак был решен еще полгода тому назад.

– Очаровательница! – произнес поставщик тоном безгранично преданного человека. – На подобную жертву можно согласиться лишь ради той, которую боготворишь уже десять лет.

– И это несмотря на всю мою суровость? – спросила она.

– Да, несмотря на всю вашу суровость.

– Господин дю Букье, я была несправедлива к вам.

Она снова протянула ему свою толстую, красную руку, которую дю Букье снова поцеловал.

В эту минуту дверь отворилась, и помолвленные, посмотрев, кто идет, увидели восхитительного – но опоздавшего! – шевалье де Валуа.

– А, прекрасная владычица дум моих! – произнес он, входя. – Вы уже на ногах?

Она улыбнулась шевалье и почувствовала, что сердце ее сжалось. Г-н де Валуа, замечательно моложавый и обольстительный, походил на Лозена, входящего в Пале-Рояль к принцессе королевской крови.

– Ну-с, любезный дю Букье, – проговорил он насмешливо, настолько он был уверен в успехе, – господин де Труавиль и аббат де Спонд измеряют ваш дом, как присяжные оценщики.

– По чести говоря, – отозвался дю Букье, – пожелай только виконт де Труавиль, и за сорок тысяч франков я готов отдать ему свой дом: мне он теперь ни к чему. Если мадемуазель позволит... Да ведь рано или поздно, а надо сказать... Мадемуазель, можно объявить?

– Да!

Ну-с, любезный шевалье, – сказал бывший поставщик, – будьте же первым, кому я объявляю... (мадемуазель Кормон потупилась) о чести, о милости, которую оказала мне мадемуазель и которую я держу в секрете уже около полугода. Через несколько дней – наша свадьба, брачный контракт уже готов, завтра мы его подпишем. Вы сами понимаете, что мой дом на улице Синь мне больше не понадобится. Я исподволь подыскивал покупателя, и вполне естественно, что аббат де Спонд, знавший об этом, повел господина де Труавиля ко мне...

Эта грубая ложь казалась настолько правдоподобной, что шевалье попался на нее. Слова любезный шевалье были своего рода реваншем Петра Великого Карлу XII под Полтавой за прежние поражения. Для дю Букье это была сладкая месть за тысячи молча проглоченных колкостей; но, упоенный победой, он мальчишеским жестом провел по волосам и... сдвинул парик.

– Поздравляю вас обоих, – с подчеркнутой приятностью произнес шевалье, – и желаю вам кончить тем, чем кончаются все волшебные сказки: они жили-поживали и добра наживали, и было у них много детей. – И он принялся разминать понюшку. – Только, сударь мой, вы забыли, что... носите парик, – добавил он саркастически.

Дю Букье покраснел, парик его на десять дюймов съехал на затылок. Мадемуазель Кормон взглянула, увидела голый череп и целомудренно опустила глазки. Дю Букье метнул на шевалье самый ядовитый взгляд, какой когда-либо останавливала жаба на своей жертве.

«Чертовы аристократы, вы пренебрегали мной, но будет день, и я уничтожу вас всех!» – подумал он.

Шевалье де Валуа вообразил, что он снова добился перевеса. Но мадемуазель Кормон была совсем не из тех девиц, что способны понять связь между париком дю Букье и пожеланием де Валуа; впрочем, если бы она и поняла – ее рука была отдана. Для шевалье стало ясно, что все потеряно. Действительно, заметив, что мужчины безмолвствуют, простодушная дева решила развлечь их.

– Сыграйте-ка вдвоем в пикет, – сказала она без всякого умысла.

Дю Букье усмехнулся и, в качестве будущего хозяина дома, пошел за ломберным столиком. Шевалье де Валуа – то ли совсем потеряв голову, то ли желая тут же на месте узнать причину своего поражения и помочь беде – поплелся за поставщиком покорно, как баран, которого ведут на убой. Он получил, словно обухом по голове, самый тяжелый удар, какой когда-либо постигал мужчину; ведь может и дворянин быть, по меньшей мере, ошеломлен. Вскоре возвратились достойный аббат де Спонд и виконт де Труавиль. Мадемуазель Кормон тотчас же вскочила, выбежала в прихожую и, отведя дядюшку в сторону, поведала ему на ухо о своем решении. Узнав, что дом на улице Синь подходит господину де Труавилю, она попросила будущего супруга сделать ей одолжение – сказать, якобы дядя знал, что дом продается. Она боялась доверить эту ложь аббату из-за его рассеянности. Ложь процветала вовсю, как если бы это была сама добродетель. Вечером весь Алансон узнал важную новость. Целых четыре дня город был взбудоражен не меньше, чем в дни событий злополучных 1814—1815 годов. Одни недоверчиво смеялись, другие допускали возможность такого брака; эти порицали, те одобряли. Среднее сословие алансонцев торжествовало, расценивая помолвку как свою победу. На другой день шевалье де Валуа в кругу друзей произнес убийственные слова:

– Кормоны кончают тем, с чего начали! От управителя до поставщика – рукой подать!

Весть о выборе, сделанном мадемуазель Кормон, поразила бедного Атаназа в самое сердце, но он ничем не выдал ужасного смятения, овладевшего им. О помолвке он узнал в доме председателя суда дю Ронсере, где его мать играла в бостон. Г-жа Грансон взглянула на сына в зеркало, и ей показалось, что он побледнел; но он был бледен еще с утра, потому что неясные слухи об этой помолвке уже дошли до него. Мадемуазель Кормон была для Атаназа картой, на которую он ставил свою жизнь, и его уже охватывало леденящее предчувствие гибели. Когда душа и воображение преувеличивают размеры несчастья и взваливают его непосильным бременем на плечи и чело; когда ускользает долго лелеемая надежда, которая своим осуществлением укротила бы огненного ястреба, вонзившего когти в сердце; когда человек, не рассчитывая на свои силы, теряет веру в себя, когда он теряет веру в будущее, не полагаясь на всемогущество божье, – он разбивается насмерть. Атаназ по своему воспитанию был продуктом императорской эпохи. Вера в судьбу – религия императора – спустилась с трона до самых последних рядов армии и даже до школьных скамей.

Атаназ, уставившись глазами в карты г-жи дю Ронсере, стоял в каком-то оцепенении, а потому казался безучастным, и г-жа Грансон решила, что она заблуждалась относительно чувств сына. Мнимое безразличие Атаназа объясняло его отказ принести в жертву этому браку свои либеральные воззрения – слово, созданное незадолго до того специально для императора Александра и пущенное в ход, если не ошибаюсь, г-жой де Сталь, через Бенжамена Констана. Начиная с этого рокового вечера несчастный юноша избрал для своих прогулок самое живописное место на берегу Сарты, откуда рисовальщики, облюбовавшие Алансон, делают наброски его видов. Тут расположено несколько мельниц. Река оживляет однообразие полей. Берега Сарты украшены изящными, картинно разбросанными купами деревьев. Местность, хотя и плоская, не лишена скромной прелести, характерной для Франции, где свет не слепит глаза восточной яркостью, а туманы не удручают душу чрезмерной продолжительностью. Это была пустынная окраина. В провинции никто не интересуется красотами природы, то ли от пресыщения, то ли от полного отсутствия поэтической жилки. Если в провинции существуют аллеи, места для прогулок, какая-нибудь площадка, откуда глазам открываются дали, – туда никто не ходит. Атаназ полюбил этот уединенный, оживляемый рекою уголок, где под первыми улыбками вешнего солнца уже зеленели луга. Те, кому случалось видеть, как он сидит там под тополем, кто ловил на себе его проникновенный взгляд, иногда говорили г-же Грансон: «У вашего сына есть что-то на душе».

– Я знаю, чем он занят! – отвечала мать с довольным видом, давая понять, что он обдумывает какой-то большой труд.

Атаназ перестал вмешиваться в политику, он больше не высказывал своего мнения; но по временам он казался почти веселым, иронически веселым, как тот, кто поносит в душе весь мир. Этот юноша, не разделявший ни провинциальных взглядов, ни провинциальных удовольствий, мало кого занимал, он даже не возбуждал ничьего любопытства. Если кто заговаривал о нем с его матерью, то только из внимания к ней. Душа Атаназа не находила отклика ни в чьей другой душе; ни одна женщина, ни один друг не пришли осушить его слезы, он ронял их в воды Сарты. Если бы в это время здесь появилась великолепная Сюзанна, сколько бед предотвратила бы встреча этих двух существ, ибо они полюбили бы друг друга! А она все-таки приехала сюда. Рассказ об одном довольно необычайном происшествии, завязка которого произошла около 1799 года в «Гостинице Мавра», пробудил честолюбие Сюзанны и потряс ее детски-капризное воображение. Некая парижская девица, прелестная, как ангел, была подослана полицией обольстить маркиза де Монторана[35]35
  Маркиз де Монторан – действующее лицо романа Бальзака «Шуаны».


[Закрыть]
, одного из шуанских главарей, назначенных Бурбонами; она встретилась с ним в «Гостинице Мавра», как раз когда он возвращался из похода в Мортань; она его обольстила и предала. Эта легендарная особа, эта власть красоты над мужчиной, все отношения между Мари де Верней[36]36
  Мари де Верней – действующее лицо романа Бальзака «Шуаны».


[Закрыть]
и маркизом де Монтораном поразили Сюзанну: с первых дней своей сознательной жизни она стремилась играть мужчинами. Через несколько месяцев после своего бегства, направляясь с одним художником в Бретань, она не отказала себе в удовольствии побывать проездом в родном городе. Ей хотелось повидать Фужер, где произошла развязка авантюры маркиза де Монторана, и посетить театр этих красочных военных действий, трагические эпизоды которых, еще мало изученные, были известны ей с самой юности. К тому же она жаждала показаться в Алансоне в столь блестящем сопровождении и до неузнаваемости преображенной. Она рассчитывала заодно обеспечить безбедное существование своей матери и послать под благовидным предлогом бедняге Атаназу некоторую сумму денег, ибо в наши дни деньги являются для гения тем же, чем в середине века были боевой конь и доспехи, добытые Ревеккой для Айвенго.

Целый месяц в городе делали самые нелепые предположения относительно замужества мадемуазель Кормон. Составились две партии – маловеров, которые отрицали возможность этого брака, и верующих, которые настаивали на ней. К концу второй недели маловеры получили ощутительный удар: дом дю Букье был продан за сорок тысяч франков г-ну де Труавилю, пожелавшему приобрести в Алансоне совсем, совсем скромное жилище, – потому что в будущем, после смерти княгини Шербеловой, ему предстояло переселиться в Париж; он рассчитывал спокойно дожидаться наследства, занимаясь восстановлением хозяйства на своих землях. Такой факт, как продажа дома, казался достаточно убедительным. Но маловеры не сдавались. Они утверждали, что женится или не женится дю Букье, а дельце само по себе было весьма выгодно: ему-то дом обошелся только в двадцать семь тысяч франков. Верующие были сражены таким решительным заявлением маловеров. Шенелю, нотариусу мадемуазель Кормон, говорили опять-таки маловеры, никто еще словом не обмолвился относительно брачного контракта. На двадцатый день верующие, непоколебимые в своем убеждении, одержали решительную победу над маловерами. Г-н Лепрессуар, нотариус либералов, пришел в дом к мадемуазель Кормон, и там был подписан брачный контракт. Это была первая из многочисленных жертв, которые мадемуазель Кормон впредь была вынуждена приносить своему супругу. Дю Букье питал глубокую ненависть к Шенелю; он приписывал его влиянию отказ, полученный им некогда от мадемуазель Арманды и, как он думал, повлекший за собой в свое время и отказ мадемуазель Кормон. Старый боец Директории ухитрился подъехать к достойной деве, считавшей, что она не умела понять прекрасную душу поставщика, и пожелавшей загладить свою вину перед ним: во имя любви она пожертвовала своим нотариусом! Тем не менее она ознакомила его с контрактом, и Шенель, человек, достойный быть героем Плутарха, в письменной форме оградил интересы мадемуазель Кормон. Именно это обстоятельство и послужило единственной причиной, оттягивающей свадьбу. Мадемуазель Кормон получила много анонимных писем. К своему величайшему изумлению, она узнала, что Сюзанна девственной непорочностью могла бы поспорить с нею самой и что соблазнитель в парике уже неспособен играть роль в подобных похождениях. Мадемуазель Кормон пренебрежительно отнеслась к анонимным письмам; но она написала Сюзанне, чтобы выяснить положение дел в связи с Обществом вспомоществования матерям. Сюзанна, до которой, разумеется, дошли слухи о предстоящей женитьбе дю Букье, призналась в своей хитрости и отослала Обществу тысячу франков, оказав таким образом весьма плохую услугу бывшему поставщику. Мадемуазель Кормон созвала чрезвычайное совещание общества, постановившее впредь оказывать помощь не в виду предстоящей беды, но только по ее свершении. Несмотря на различные подвохи, ставшие, на потеху всего города, предметом сплетен, которые со смаком пересказывались, оглашение было сделано в церкви и в мэрии. Атаназу пришлось подготовить брачное свидетельство. Во имя общественного целомудрия и всеобщего спокойствия невеста уехала в Пребоде, где дю Букье навещал ее по два раза в день: утром – с пышными уродливыми букетами в обеих руках – и под вечер, к обеду. Наконец в один пасмурный, дождливый июньский полдень в алансонской приходской церкви, на глазах у всего города состоялось бракосочетание мадемуазель Кормон и, с позволения сказать, господина дю Букье, как выражались маловеры. Из дома в мэрию и из мэрии в церковь новобрачные ехали в роскошной для Алансона коляске, которую дю Букье выписал тайком из Парижа. Весь город рассматривал утрату старой одноколки как своего рода общественное бедствие. Шорник с улицы Порт де Сеэз громко выражал свое негодование, ибо терял пятьдесят франков ежегодного дохода, которые ему приносила починка одноколки. Алансон пришел в ужас, видя, как благодаря дому Кормон в городе водворяется роскошь. Каждый опасался, что вздорожают съестные припасы, непомерно повысится квартирная плата и нахлынут предметы парижской меблировки. Иных настолько терзало любопытство, что они совали Жаклену несколько монеток в десять су, только бы поближе рассмотреть эту коляску, посягавшую на экономику края. Пара лошадей, купленных в Нормандии, тоже немало напугала алансонцев.

– Кто же станет приезжать за лошадьми нашего завода, раз мы сами покупаем лошадей на стороне! – говорили в кружке дю Ронсере.

Хотя на первый взгляд вывод этот казался глупым, но в нем заключалась глубокая мысль относительно возможности для края загребать чужие деньги. Провинция видит национальное богатство не столько в активно обращающихся капиталах, сколько в бесплодном накоплении. В довершение всего сбылось убийственное пророчество старой девы. Пенелопа пала от плеврита, которым она заболела за полтора месяца до свадьбы хозяйки; ничто не могло ее спасти. Г-жа Грансон, Мариетта, г-жа дю Кудре, г-жа дю Ронсере – словом, весь город подметил, что мадам дю Букье ступила в церковь левой ногой; примета тем более ужасная, что в те времена слово левый уже начинало приобретать политический смысл. Священник, которому надлежало произнести проповедь, нечаянно открыл свой молитвенник на заупокойном псалме. Таким образом, этот брачный союз сопровождался предзнаменованиями столь мрачными, столь грозными, столь зловещими, что никто не предрекал ему ничего доброго. Все шло из рук вон плохо. О свадебном пире нечего было и думать, так как новобрачные уехали в Пребоде. Итак, говорили все друг другу, парижским обычаям предстояло одержать верх над провинциальными. Вечером весь Алансон судил и рядил обо всем этом вздоре; те, кто рассчитывал на лукулловское пиршество, обязательное для провинциальных свадеб и принимаемое обществом как непременная дань, почти поголовно возмущались. А свадьба Жозетты и Жаклена прошла весело; только эта парочка и опровергла все мрачные предсказания.

Дю Букье пожелал потратить всю сумму, вырученную от продажи дома, на то, чтобы отремонтировать и переделать по-модному старинный особняк Кормон. С этой целью он решил прожить полгода в Пребоде и перевез туда дядюшку де Спонда. Новость эта ужаснула весь город, каждый был охвачен предчувствием, что дю Букье задумал увлечь край на пагубный путь комфорта. Страх еще усилился, когда в одно прекрасное утро горожане увидели, как дю Букье, направляясь из Пребоде в Валь-Нобль, чтобы наблюдать за работами по дому, восседает, вместе с облаченным в ливрею Ренэ, в тильбюри, в который запряжена недавно купленная лошадь. Начало своей хозяйской деятельности дю Букье ознаменовал тем, что приобрел на женины накопления ренту государственного казначейства, которая шла по шестьдесят семь франков пятьдесят сантимов. Постоянно играя на повышение, он за год сколотил себе личный капитал, без малого равный капиталу его супруги. Однако все грозные предзнаменования, все катастрофические новшества потускнели перед одним происшествием, стоявшим в самой тесной связи с этим браком и придавшим ему нечто еще более роковое.

В вечер свадьбы Атаназ с матерью сидел после обеда за десертом в гостиной, перед камельком, где служанка, принеся охапку валежника, разожгла огонек, именуемый в здешних местах угостительным.

– Ну что ж! Пойдем сегодня вечером к председателю дю Ронсере, раз уж мы остались без мадемуазель Кормон, – сказала г-жа Грансон. – Господи! Я никогда не привыкну называть ее госпожой дю Букье, у меня язык не поворачивается произнести это имя.

Атаназ печально и принужденно взглянул на мать; у него не было сил ей улыбнуться, но ему хотелось выразить как бы признательность за эту наивную попытку если не исцелить, то смягчить его боль.

– Мама, – произнес он, и голос его прозвучал так нежно, так по-детски, как по-детски прозвучало это давно забытое обращение. – Милая мама, побудем еще дома, здесь так хорошо у огня!

Мать, не поняв умом, вняла сердцем этой последней просьбе убитого горем сына.

– Хорошо, дитя мое, останемся, – сказала она, – мне, конечно, приятнее провести вечер в разговорах с тобой о твоих планах, чем за карточным столом, где я могу проиграться.

– Ты сегодня такая красивая, я бы все смотрел на тебя. К тому же и мысли мои нынче под стать этой невзрачной маленькой гостиной, где мы столько выстрадали.

– И где нам еще предстоит немало страдать, бедный мой Атаназ, пока ты добьешься признания. Я нужды не боюсь; но, мое сокровище, каково мне видеть, что безрадостно проходит твоя прекрасная молодость! Каково сознавать, что вся твоя жизнь – один только труд! Для матери – это нож в сердце; от такой муки я долго не могу заснуть по вечерам, с нею по утрам я пробуждаюсь. Боже мой, боже! Чем я прогневила тебя? За что ты меня наказываешь?

Она пересела с кресла на маленький стульчик и прижалась к Атаназу, положив голову к нему на грудь. В неподдельном материнском чувстве всегда есть прелесть влюбленности. Атаназ целовал глаза, лоб, седые волосы матери, свято желая прилепиться душою ко всему, чего касались его губы.

– Я никогда ничего не достигну, – сказал он, стараясь скрыть от матери роковое решение, которое зрело у него в голове.

– Вот тебе на! Ты, никак, падаешь духом? Не ты ли сам говорил, что мысль всемогуща? Лютеру понадобилось только десять пузырьков чернил, десять стоп бумаги и твердая воля, чтобы потрясти всю Европу. Что ж! Ты прославишься и станешь творить добро теми же средствами, какими он творил зло. Не твои ли это слова? Смотри, как внимательно я тебя слушаю и понимаю лучше, чем ты думаешь, ибо я все еще ношу тебя под сердцем – малейшая твоя мысль отдается во мне, как некогда легчайшее твое движение.

– Видишь ли, мама, я здесь ничего не добьюсь; и я не хочу, чтобы ты была свидетельницей моих терзаний, усилий, тревог. Родная, позволь мне покинуть Алансон; лучше мне страдать вдали от тебя.

– А я хочу всегда быть подле тебя, – с достоинством возразила мать. – Как тебе страдать вдали от матери, от твоей маменьки, которая, если понадобится, станет твоей служанкой, а захочешь – исчезнет, чтобы тебе не мешать, но даже тогда не скажет, что ты загордился! Нет, нет, Атаназ, мы никогда не расстанемся.

Атаназ обнял мать так страстно, как умирающий обнял бы самое жизнь.

– И тем не менее я так хочу, – продолжал он. – Иначе ты меня потеряешь... Болеть душой вдвойне, за тебя и за себя, свыше моих сил. Ведь ты же хочешь, чтобы я жил, не правда ли?

Госпожа Грансон растерянно посмотрела на сына.

– Так вот что у тебя на уме! Мне не раз об этом говорили. Значит, ты уезжаешь?

– Да.

– Ты не уедешь, не сказав мне всего, не предупредив меня. Тебе же нужны вещи, деньги. У меня зашито в нижней юбке несколько золотых, ты их возьмешь.

Атаназ разрыдался.

– Вот все, что я хотел тебе сказать, – снова заговорил он. – Теперь я провожу тебя к председателю. Пойдем...

Мать и сын вышли. Атаназ расстался с матерью на пороге дома, где она собиралась скоротать вечер. Долго он смотрел на свет, пробивавшийся сквозь щели ставней; прижавшись к окну, он слушал, и его охватила какая-то исступленная радость, когда четверть часа спустя до него донесся голос матери, объявлявший: – Большой шлем в червях!

– Бедная матушка, я обманул тебя! – воскликнул он, выходя на берег Сарты.

Он подошел к красавцу тополю, под которым столько передумал за последние полтора месяца и где устроил себе сиденье из двух больших камней. Он любовался красотой природы, озаренной в этот час луной; за несколько часов пред ним снова пронеслось его славное будущее: он прошел по городам, повергаемым в волнение одним звуком его имени; он услышал приветственный гул толпы, он вдохнул фимиам празднеств, он поклонился призраку своей жизни; он предался победному ликованию, он воздвиг себе памятник, он призвал свои несбыточные мечты, чтобы сказать им «прости» на последнем олимпийском пиршестве. Подобное волшебство могло длиться лишь краткое время, и вот оно развеялось навсегда. В этот предсмертный час Атаназ обнял прекрасное дерево, к которому привязался, как к другу; затем положил в карманы сюртука два камня и застегнулся на все пуговицы. Из дому он преднамеренно вышел без шляпы. Он разыскал то глубокое место, которое давно наметил; без колебания скользнул он в воду, стараясь, чтоб не было никакого шума, – и шума почти не было. Когда, примерно в половине десятого, г-жа Грансон вернулась домой, служанка ничего не сказала ей об Атаназе, она подала ей письмо; г-жа Грансон развернула его и прочла следующие скупые слова: Добрая моя маменька, я отправился в путь, не сердись на меня.

– Нечего сказать, славно он меня провел! – воскликнула она. – Но белье! Но деньги! Ну что ж, он мне напишет, и я тогда поеду к нему. Детишки всегда воображают, что могут перехитрить отца с матерью! – И она спокойно улеглась спать.

За день до того, утром, как и ожидали рыбаки, Сарта разлилась. В эту пору мутные воды гонят множество угрей из их родных ручьев. Вот почему на том месте, куда бросился в воду горемыка Атаназ, уверенный, что его никогда не найдут, оказался раскинутый невод. Около шести часов утра рыбак вытащил труп юного самоубийцы. Две-три приятельницы, какие были у несчастной вдовы, очень осторожно подготовили ее к прибытию страшных останков. Можно себе представить, как весть об этом самоубийстве прогремела на весь Алансон. Еще накануне у талантливого юноши не было ни одного покровителя; на следующий день после его смерти раздавалось на тысячи голосов: «Кто-кто, а я бы, конечно, ему помог!» Так удобно выставить себя благодетелем без всяких затрат! Шевалье де Валуа пролил свет на это самоубийство. Из чувства мести этот дворянин рассказал о чистой, неподдельной, прекрасной любви Атаназа к мадемуазель Кормон. Г-жа Грансон, которую надоумил шевалье, вспомнила множество мельчайших обстоятельств и подтвердила рассказ г-на де Валуа. История становилась трогательной, некоторые женщины плакали. Горе г-жи Грансон было затаенным, немым, мало кому понятным. Материнская скорбь по умершим детям бывает двух видов. Бывает так, что люди понимают всю глубину этой печали: утрата сына, всеми уважаемого, всеми любимого, молодого или красивого, на пути к успеху и богатству или уже прославившегося, вызывает всеобщее сочувствие; свет разделяет это горе и, придавая ему более широкий характер, смягчает его. Но есть другая скорбь, скорбь матери, которая одна только знает, чем было ее дитя, которая одна ловила его улыбки, которая одна подметила сокровища слишком рано скошенной жизни; при таком горе прячут от чужих глаз свой траурный креп, черней которого нет ничего. Горе это не поддается описанию; к счастью, немногие женщины знают, какую струну сердца оно обрывает навек. Еще до того, как г-жа дю Букье вернулась в город, жена председателя дю Ронсере, одна из ее закадычных приятельниц, поспешила бросить этот труп на розы ее радости и сообщить ей, от какой любви она отказалась; она тихонько влила не одну сотню капель полынной горечи в мед первого месяца ее брачной жизни. Возвращаясь в Алансон, г-жа дю Букье случайно столкнулась на углу улицы Валь-Нобль с г-жой Грансон... Взгляд умиравшей от горя матери поразил старую деву в самое сердце. В нем было проклятие, тысячу раз повторенное, – тысяча искр в одном луче. Взгляд этот ужаснул г-жу дю Букье, он предвещал ей, призывал на нее несчастье. В самый день катастрофы, вечером, г-жа Грансон, одна из тех, кто был наиболее нетерпимо настроен против городского священника, всегда ратовавшая за викария церкви св. Леонарда, содрогнулась при мысли о непреклонности католического учения, исповедуемого ее же партией. После того как она своими руками одела сына в саван, вспоминая о богоматери, г-жа Грансон, изнывая душой в мучительной тревоге, отправилась к присягнувшему священнику. Она застала этого скромного человека за разборкой пеньки и льна, которые он отдавал прясть всем нуждающимся женщинам и девушкам в городе, чтобы у них никогда не было недостатка в работе, – разумная благотворительность, которая спасла от нищеты не одно семейство, неспособное побираться. Кюре тотчас оставил свою пеньку и поспешил проводить г-жу Грансон в гостиную, где ожидавший его ужин своей скудостью напомнил измученной женщине ее собственный стол.

– Господин аббат, – сказала она, – я пришла вас умолять... – Не в силах окончить речь, она залилась слезами.

– Знаю, чтó привело вас ко мне, – ответил святой человек. – Я полагаюсь на вас, сударыня, и на вашу родственницу госпожу дю Букье, что в случае чего вы постараетесь умилостивить в Сеэзе епископа. Да, я помолюсь за ваше несчастное дитя; я отслужу по нем панихиду; но постараемся избежать огласки, не дадим повода недоброжелателям сбежаться в церковь со всего города... я один, без причта, ночью...

– Да, да, как вам угодно, только бы он лежал в освященной земле! – проговорила бедная мать и, взяв руку священника, поцеловала ее.

И вот, около полуночи четверо юношей, самых любимых товарищей Атаназа, крадучись перенесли гроб в приходскую церковь. Там уже находилось несколько подруг г-жи Грансон – группа женщин в черном, с опущенными вуалями, да еще семь-восемь юношей, которым поверял свои тайны этот безвременно погибший талант. Четыре факела освещали гроб, покрытый траурным крепом. Священник, которому прислуживал мальчик-клирошанин, на чью скромность можно было положиться, прочел заупокойные молитвы. Затем самоубийцу потихоньку отнесли в отдаленный угол кладбища, где крест из потемневшего от времени дерева, без надписи, отметил для матери его могилу. Атаназ жил и умер во мраке. Никто ни одним словом не выдал священника, епископ хранил молчание. Благочестием матери искупилось нечестие сына.

Прошло несколько месяцев, и однажды вечером бедная, обезумевшая от горя женщина, движимая, как все обездоленные, безотчетным желанием жадно прильнуть устами к своей горькой чаше, вздумала посмотреть на место гибели своего сына. Кто знает, может быть, инстинкт подсказывал ей, что под тополем она угадает его предсмертные мысли; а может быть, она хотела видеть то, на что глядел в последний раз ее сын. Для одних матерей такое место – плаха, а для других – святыня. Терпеливые анатомы человеческой природы никогда не устанут твердить об истинах, о которые должны разбиться все теории, законы и философские системы. Скажем еще и еще раз: стремление мерить людские чувства единой меркой – нелепость; у каждого человека чувства сочетаются с элементами, свойственными только ему, и принимают его отпечаток.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю