355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Оноре де Бальзак » З. Маркас » Текст книги (страница 1)
З. Маркас
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:48

Текст книги "З. Маркас"


Автор книги: Оноре де Бальзак



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)

Оноре де Бальзак
З. Маркас

Я ни разу не встречал, даже среди наиболее замечательных людей нашего времени, человека столь поразительной наружности; изучение этого лица внушало чувство грусти, переходившее под конец в ощущение, сходное с болью. Существовало какое-то соответствие между этим человеком и его именем. Буква «Z», стоявшая перед фамилией Маркас, – буква, которую можно было видеть на всех адресованных ему письмах, которую он никогда не забывал проставить в своей подписи, – эта последняя буква алфавита заключала в себе нечто неуловимо роковое.

Маркас! Повторите про себя это имя, состоящее из двух слогов: не чувствуете ли вы в нем какое-то зловещее значение? Не кажется ли вам, что человека, который носит это имя, ждет удел мученика? Хоть это имя странно и дико, у него все права на то, чтобы сохраниться в памяти потомства; оно звучит стройно, оно легко произносится, ему присуща та краткость, которая подобает прославленным именам. Не ощущается ли в нем нежность, равная его необычности? Но не кажется ли оно вам также незаконченным? Я не взялся бы утверждать, что имена не оказывают никакого влияния на судьбу. Существует тайная и необъяснимая гармония или, наоборот, явный разлад между именем человека и событиями его жизни; здесь нередко вскрывались отдаленные, но действенные соответствия. Битком набит весь шар земной, все в нем находится в связи со всем. Быть может, когда-нибудь люди вернутся к тайным наукам.

Не видится ли вам в форме буквы «Z» нечто изломанное внешним противодействием? Не отображают ли очертания этой буквы неверный и причудливый зигзаг бурной жизни? Что за ветер дохнул на эту букву, которая во всех тех языках, где она существует, стоит во главе каких-нибудь пятидесяти слов, не более! Маркаса звали Зефиреном. Святой Зефирен – один из наиболее почитаемых бретонских святых. Маркас был бретонец.

Вдумайтесь еще раз в это имя: З. Маркас! В фантастическом сочетании этих семи букв – целая человеческая жизнь. Семь! Наиболее многозначительное из кабалистических чисел. Носитель этого имени умер тридцати пяти лет: таким образом, его жизнь слагается из семи пятилетий. Маркас! Как будто что-то драгоценное падает и разбивается то ли с шумом, то ли беззвучно.

Я кончал в 1836 году юридический факультет Парижского университета. Жил я в ту пору на улице Корнеля, в гостинице, все номера которой сдавались студентам. Это было одно из тех зданий, в глубине которых вьется лестница, освещаемая сначала светом с улицы, затем подслеповатыми окошками и, наконец, чердачным окном. В этой гостинице было сорок номеров, обставленных так, как обставляются комнаты, предназначенные для студентов. В каждом из них имелась кровать, несколько стульев, комод, зеркало и стол, – а что еще нужно в молодости! Как только небо прояснится, студент открывает окно. Но на этой улице он не найдет соседки, за которой можно поволочиться. По ту сторону улицы взоры его встречают давно закрытый Одеон, с его уже потемневшими стенами, оконцами актерских уборных и широкой черепичной крышей. Я был не настолько богат, чтобы снять красивую и удобную комнату и даже вообще снять комнату. Мы с Жюстом занимали вдвоем номер с двумя кроватями на шестом этаже.

По эту сторону лестницы находились только две комнаты: наша и другая, маленькая, – ее занимал З. Маркас. С полгода ни я, ни Жюст ничего не знали о нашем соседе. Правда, старуха, ведавшая гостиницей, сказала нам, что маленькая комната занята, но добавила, что сосед беспокоить нас не будет, так как он на редкость тихого нрава. И действительно, в течение шести месяцев мы ни разу не встретились с нашим соседом и не слышали в его комнате никакого шума, хотя нас разделяла только переборка – дощатая оштукатуренная переборка, столь обычная для парижских квартир.

Наша комната имела семь футов в вышину, ее стены были оклеены грошовыми бумажными обоями с букетами по голубому полю. Пол был крашеный, без того лоска, который умеют наводить полотеры. Перед нашими кроватями лежало по тощему коврику. Труба камина выходила почти тут же на крышу и дымила так сильно, что нам пришлось оборудовать над нею колпак за свой счет. Узкие, крашеные деревянные кровати напоминали кровати школьных дортуаров. На камине виднелись только два медных подсвечника, то со свечами, то без свечей, две наши трубки, табак, рассыпанный или в кисете, да кучки пепла, оставленные посетителями или нами самими, когда нам случалось курить сигары. На окне висели миткалевые занавески, скользившие по железному пруту. Справа и слева от окна были прибиты к стене две небольшие книжные полки из дерева дикой вишни, знакомые всем, кто бывал в Латинском квартале; мы держали на них те немногие книги, которые были необходимы нам для занятий. Чернила в чернильнице неизменно напоминали лаву, застывшую в кратере вулкана (разве любая чернильница не может в наше время стать Везувием?). Затупившимися перьями мы прочищали свои трубки. Вопреки законам денежного обращения, бумага была у нас еще более редким гостем, чем звонкая монета.

Можно ли удержать молодых людей в подобных комнатах? Понятно, что студенты работают в кафе, в театре, в аллеях Люксембургского сада, у гризеток, даже в университете – всюду, только не в ужасной своей комнате: ужасной – если дело идет о работе, прелестной – когда в ней болтают и курят. Накройте стол скатертью, вообразите, что перед вашими глазами обед, доставленный лучшим ресторатором квартала, четыре прибора, две девушки, закажите литографский снимок с этой картинки домашней жизни, – завзятая святоша и та улыбнется, взглянув на нее.

Мы думали только о развлечениях. Доводы в пользу такой беспорядочной жизни мы почерпнули из наблюдений над одной весьма серьезной стороной современной общественной жизни. Ни Жюст, ни я не видели ни малейшей возможности завоевать себе положение на тех двух поприщах, которые мы избрали по настоянию наших родителей. Вместо одного адвоката, одного врача – их сотня. Толпа осаждает эти два поприща. Ей кажется, что это – два пути к успеху, а в действительности это две арены: на них соперники убивают друг друга, борются друг с другом – не огнестрельным или холодным оружием, но интригами и клеветой, напряженнейшим сверхчеловеческим трудом, интеллектуальными походами, такими же кровопролитными, какими были итальянские походы республиканских солдат. Теперь, когда всюду идет состязание умов, нужно научиться проводить по сорок восемь часов подряд в кресле за письменным столом, как полководец некогда оставался по двое суток в седле. Избыток состязающихся заставил медиков разбиться на категории: есть врач пишущий, врач лечащий, врач политиканствующий и врач воинствующий; четыре разных способа быть врачом, четыре раздела, уже заполненных до отказа. В пятой группе – группе врачей, торгующих лечебными снадобьями, – свирепствует конкуренция; там бьются оружием гнуснейших реклам, расклеиваемых по стенам парижских домов. Во всех судах почти столько же адвокатов, сколько дел. Адвокат бросился в журналистику, политику, литературу. Добавьте к этому, что и государство, осаждаемое бесчисленными претендентами на все, даже самые ничтожные, судебные и административные должности, в конце концов стало требовать от кандидатов наличия определенного состояния. Грушевидный череп тупоумного сынка богатого бакалейщика предпочтут квадратной голове дельного молодого человека, одаренного талантом, но без гроша в кармане. Юноша, у которого ничего нет, даже если он усердно трудится и напрягает все свои силы, все-таки рискует через десять лет оказаться ниже той точки, с которой он начал. В наши дни талант может пробиться только при том же условии, что и бездарность – если ему повезет. Более того, вздумай он отказаться от тех низменных средств, при помощи которых добивается успеха пресмыкающаяся посредственность, он никогда не достигнет цели.

Мы в совершенстве знали нашу эпоху, знали и самих себя, и потому избрали праздность мыслителей, а не бесцельную деятельность; ленивую беспечность и веселье, а не тщетный труд, который только ослабил бы нашу отвагу и притупил бы остроту ума. Жизнь современного общества была нами проанализирована во время веселой беседы, за трубкой, на прогулке, но это отнюдь не умалило ни трезвости, ни глубины наших суждений и наших речей.

Мы видели, что молодежь обречена на бесправие илотов, и все же нас поражало грубое равнодушие власти ко всему, что принадлежит области ума, мысли, поэзии. Какими взорами нередко обменивались мы с Жюстом, читая газеты и узнавая о политических событиях, пробегая отчеты о прениях в палатах, обсуждая поведение королевского двора, упрямое невежество которого сравнимо лишь с пошлостью его придворных, с бездарностью тех людей, которые окружают стеною новый престол, – людей, лишенных ума и способностей, ничем не прославившихся и ничего не изучивших, людей без общественного веса и без душевного величия. Поистине нельзя представить себе лучшей похвалы двору Карла X, чем теперешний двор, если только его можно считать королевским двором! Какая ненависть к стране сказывается в том, что заурядных, бездарных иностранцев принимают во французское подданство, торжественно вводят в палату пэров! Какое беззаконие! Какое этим наносится оскорбление молодым знаменитостям и честолюбивым отечественным деятелям! Мы смотрели на все это со стороны и горько сетовали, не принимая, однако, никакого решения относительно нашей личной судьбы.

Жюст, которого не разыскивал в его мансарде ни один покровитель и который сам не стал бы себе искать покровителя, был, в двадцать пять лет, проницательнейшим политиком, он обладал изумительным даром улавливать самые отдаленные связи между событиями настоящего и будущего. Еще в 1831 году он предсказал мне то, что, по его мнению, должно было произойти и действительно произошло: убийства, заговоры, владычество евреев, затруднительное положение, в котором оказалась Франция, духовное оскудение высших классов и обилие талантов в низах, где, однако, самое пылкое мужество зачастую угасает под пеплом сигары. Чем мог сделаться Жюст? Его семья хотела, чтобы он стал врачом. А стать врачом – не значило ли это двадцать лет дожидаться пациентов? Вы знаете, чем сделался Жюст? Нет? Ну, так знайте: он врач; но он покинул Францию, он в Азии. В эту минуту он, быть может, гибнет, обессилев, в пустыне, или умирает под ударами дикой орды, или, быть может, состоит первым министром какого-нибудь индийского раджи. Что касается меня, то мое призвание – действие. Я окончил коллеж в двадцать лет, следовательно, мог поступить на военную службу лишь простым солдатом. Обескураженный теми печальными перспективами, которые сулила мне профессия адвоката, я изучил мореходство. И, следуя примеру Жюста, я бегу из Франции, где, чтобы заставить других потесниться и дать тебе место, нужно затрачивать столько же времени и энергии, как и для подлинного созидания. Следуйте моему примеру, друзья мои: мой путь ведет туда, где человек – хозяин своей судьбы.

Эти важные решения были приняты с холодной трезвостью в нашей комнатке на улице Корнеля, что не мешало нам посещать Мюзаровские балы, волочиться за веселыми девушками и вести безрассудный, с виду беспечный образ жизни. Наши решения и размышления долго не могли вылиться ни во что определенное. Маркас, наш сосед, послужил нам здесь как бы проводником: он привел нас к самому краю той пропасти или той пучины, какою является жизнь современного общества; он дал нам возможность измерить ее глубину и заранее показать, что нас ждет, если она нас поглотит. Он открыл нам глаза на всю бесплодность тех надежд и тех отсрочек, каких неудачники добиваются от своего кредитора – нищеты, когда они соглашаются занять самое ничтожное место, только бы продолжать борьбу, только бы не расстаться с бурной стихией Парижа, этого города, где неудача живет на средства случая, этой великой куртизанки, которая с одинаковой легкостью берет и вновь бросает вас, улыбается вам и повертывается к вам спиной, истощая тщетным ожиданием самую могучую волю.

Наша первая встреча с Маркасом произвела на нас ошеломляющее впечатление. Вернувшись из университета, перед обедом, каждый из нас подымался в нашу комнату, где мы и поджидали друг друга, чтобы узнать, не изменилось ли что-нибудь в наших планах на вечер. Однажды, в четыре часа, Жюст увидел Маркаса на лестнице; я же встретился с ним на улице. Стоял ноябрь, но Маркас был без плаща. На нем были башмаки с толстой подошвой, панталоны из грубого сукна, со штрипками, и синий, застегнутый доверху сюртук с прямым воротником, который придавал Маркасу военный вид, тем более что на шее у него был повязан черный гастук. В таком костюме нет ничего необычного, но он гармонировал с лицом и осанкой этого человека. Первым моим чувством при виде Маркаса было не ощущение чего-то неожиданного, не изумление, не грусть, не интерес и не сострадание, но – любопытство, в котором заключалось нечто от всех этих чувств. Маркас шел медленно; в походке его сказывалась глубокая меланхолия: голова была слегка опущена, однако не потуплена, как обычно у людей, чувствующих себя в чем-то виновными. Эта крупная, могучая голова, казалось, хранившая в себе сокровища, необходимые для величайшего честолюбца, была словно обременена мыслями; она изнемогала под тяжестью какой-то душевной муки, хотя в чертах его лица нельзя было уловить ни малейшего намека на угрызения совести. Это лицо можно определить одним словом. Согласно довольно распространенному воззрению, каждое человеческое лицо являет сходство с каким-либо животным: Маркас походил на льва. Его волосы напоминали гриву, нос был короткий, тупой, широкий, раздвоенный на конце, как у льва, лоб, подобно львиному, делился глубокой бороздой надвое – на два мощных выступа. Крайняя исхудалость щек подчеркивала волосатые, резко выступающие скулы; по бокам огромного рта и вдоль впалых щек тянулись гордо очерченные подвижные морщины, оттеняемые желтоватым тоном лица. Лицо это, почти грозное, было озарено двумя светочами – двумя черными глазами, бесконечно нежными, спокойными, глубокими, исполненными мысли. Эти глаза, если можно так выразиться, были принижены. Маркас словно боялся взглянуть на кого-нибудь, боялся не столько за себя, сколько за тех, на кого упал бы его завораживающий взгляд; он обладал некоей силой, но не хотел ею пользоваться; он щадил прохожих, он трепетал при мысли, что на него могут обратить внимание. То была не скромность, а смирение, не христианское смирение, неотделимое от милосердия, но смирение, подсказанное разумом, сознанием того, что таланты в наши дни бесполезны, что ты не можешь проникнуть в среду, отвечающую твоим склонностям, и жить в ней. В иные минуты этот взгляд мог метать молнии. Из этих уст должен был исходить громовой голос, очень напоминавший голос Мирабо[1]1
  Мирабо Оноре (1749 – 1791) – вождь и оратор крупной буржуазии во время Французской буржуазной революции конца XVIII в.


[Закрыть]
.

– Я только что встретил на улице замечательного человека, – сказал я Жюсту, входя.

– Это, видимо, наш сосед, – ответил Жюст. И действительно, он описал наружность встреченного мною человека. – Таким и должен быть тот, кто живет, как мокрица, – сказал он в заключение.

– Какая приниженность и какое величие!

– Одно соответствует другому.

– Сколько разбитых надежд! Сколько замыслов, потерпевших крушение!

– Семь миль развалин! Обелиски, дворцы, башни: развалины Пальмиры среди пустыни, – сказал, смеясь, Жюст.

Мы прозвали нашего соседа «развалины Пальмиры». Уходя обедать в тот унылый ресторан на улице Лагарп, где мы были абонированы, мы осведомились об имени постояльца, проживающего в номере тридцать седьмом, и тогда-то мы услышали необычное имя, поразившее наше воображение, – З. Маркас. Как истые дети, мы повторили свыше ста раз с самыми различными интонациями – то шуточными, то меланхолическими – это имя, звуки которого делали его вполне пригодным для подобной игры. Жюст ухитрялся так выговаривать звук «З», что создавалось впечатление взвивающейся ракеты; затем, пышно развернув первый слог фамилии, произносил второй глухо и отрывисто, как бы рисуя картину низвержения этой ракеты.

– Да все-таки чем же, как же он живет?

Между этим вопросом и тем невинным подсматриванием, к которому нас побуждало любопытство, прошло ровно столько времени, сколько потребовалось для осуществления возникшего у нас проекта. Вместо того чтобы бродить по улицам, мы вернулись домой. Каждый из нас запасся романом – и ну читать да прислушиваться. Среди глубокой тишины, царившей в обеих наших мансардах, мы услышали ровное, тихое дыхание спящего человека. Я первый обратил на это внимание.

– Он спит, – сказал я Жюсту.

– В семь часов! – ответил «доктор».

Таково было прозвище, которое я дал Жюсту. Меня он прозвал «министром юстиции».

– Нужно быть очень несчастным, чтобы столько спать, – сказал я и вскочил на комод, вооружившись огромным ножом, в рукоятку которого был вделан штопор. Я провернул им в переборке круглое отверстие величиной с мелкую монету. Приложив глаз к дырке, я увидел перед собой только мрак: я не подумал о том, что было уже темно. Когда, около часу ночи, мы закрыли наши романы и уже хотели раздеваться, в комнате соседа послышался шорох; он встал, чиркнул спичкой и зажег свечу. Я снова взобрался на комод и увидел, что Маркас сидит у стола и переписывает какие-то деловые бумаги. Его комната была вдвое меньше нашей, кровать стояла в углублении стены, рядом с дверью. Правда, коридор, кончавшийся у его каморки, не отнял у нее часть площади, как в нашей комнате. Но участок земли, на котором стоял наш дом, был, видимо, срезан с углов: наружная стена дома, примыкавшая к соседнему владению, имела вид трапеции, а как раз в этом конце дома и находилась мансарда Маркаса. В этой комнате не было камина – а только небольшая белая изразцовая печка, вся в зеленых пятнах; труба ее выходила на крышу. На прорезанном в трапеции окне висели дрянные рыжие занавески. Кресло, рабочий стол и нищенский ночной столик – вот и вся мебель. Свое белье Маркас держал в стенном шкафу. Обои на стенах были ужасающие. Очевидно, до Маркаса здесь жил кто-то из прислуги. Я слез с комода.

– Что ты видел? – спросил «доктор».

– Взгляни сам, – ответил я.

На следующее утро, в девять часов, Маркас лежал в постели. Он успел позавтракать дешевой колбасой: мы увидели на тарелке, среди крошек, остатки этого хорошо известного нам продукта питания. Маркас спал. Он проснулся лишь около одиннадцати часов, встал и вновь принялся за переписку бумаг; снятые им за ночь копии лежали на столе. Уходя, мы осведомились внизу о цене занимаемой им комнаты и узнали, что она стоит пятнадцать франков в месяц. За несколько дней мы до мельчайших подробностей изучили образ жизни З. Маркаса. Он переписывал различные бумаги, видимо, по столько-то за лист, и сдавал свою работу посреднику, который жил во дворе судебной палаты и брал заказы на переписку. Полночи Маркас работал, с шести до десяти спал, затем снова занимался перепиской до трех, потом относил снятые им копии, обедал за девять су у Мизере на улице Мишель-ле-Конт, наконец возвращался к шести часам домой и тут же ложился спать. Мы убедились в том, что Маркас не произносит за месяц и пятнадцати фраз: он ни с кем не разговаривал, не разговаривал даже сам с собой в своей нищенской мансарде.

– Решительно, «развалины Пальмиры» безмолвствуют! – воскликнул Жюст.

Это молчание человека, наружность которого была столь внушительна, таило в себе что-то глубоко знаменательное. Взгляды, которыми мы с ним порой обменивались при встрече, говорили о том, что и ему случалось думать о нас, как мы думали о нем, но на том дело и кончалось. Незаметно этот человек стал для нас предметом горячего восхищения. Что было тому причиной? Мы и сами затруднились бы сказать! Скрытые ли от всех простота и монашеское однообразие его жизни, отшельническая ли его воздержанность или этот унылый труд, который давал его уму возможность бездействовать или работать, по желанию, и свидетельствовал об ожидании какого-то счастливого события, о каком-то твердо установившемся взгляде на жизнь? Долгое время наши мысли были заняты «развалинами Пальмиры», потом мы забыли о них: ведь мы были так молоды! А там наступил карнавал, тот парижский карнавал, который отныне затмит старинный карнавал в Венеции и через несколько лет будет привлекать в Париж всю Европу, если только не помешают этому злополучны префекты полиции. На время карнавала следовало бы допускать азартные игры; но тупые моралисты, добившиеся запрещения этих игр, просчитались, как дураки; видно, они согласятся терпеть это неизбежное зло лишь тогда, когда им будет доказано, что миллионы франков, которые могли бы остаться во Франции, уходят в Германию.

Вслед за веселым карнавалом, для нас, как и для всех студентов, наступили дни крайней нужды. Все предметы роскоши были проданы; каждый из нас спустил свой второй сюртук, свою вторую пару сапог, свой второй жилет – словом, все, что имелось у него в двух экземплярах, кроме своего друга. Мы питались хлебом и колбасой, мы ступали с осторожностью, мы засели за работу; мы два месяца не платили за комнату и знали наверняка, что каждого из нас ждет у привратника объемистый счет, строк в шестьдесят – восемьдесят, на сумму от сорока до пятидесяти франков. Достигнув нижней квадратной площадки лестницы, мы уже не держались развязно и весело, а нередко перепрыгивали через нее одним прыжком, прямо с последней ступеньки на улицу. В тот день, когда у нас кончился табак для наших трубок, мы вспомнили, что уже несколько дней перестали намазывать хлеб маслом. Грусть наша не поддавалась описанию.

– Табаку нет, – сказал «доктор».

– Плаща нет, – сказал «министр юстиции».

– А, бездельники! – воскликнул я, повысив голос, – вы вздумали рядиться опереточными почтарями, переодеваться маскарадными грузчиками, ужинать по утрам и завтракать по вечерам у Вери, а порой и в ресторане «Канкальская скала»... А ну-ка, на хлеб всухомятку, господа! Вам следовало бы спать под вашими кроватями, вы не достойны лежать на них...

– Так-то так, «господин министр», но табаку-то ведь нет, – сказал Жюст.

– Пора писать нашим теткам, нашим матерям, нашим сестрам, что у нас нет больше белья, что при парижских расстояниях износилось бы за это время и белье, связанное из проволоки. Разве это не интереснейшая химическая проблема – превратить белье в деньги?

– Нужно еще прожить до получения ответа.

– Пойду возьму взаймы у кого-нибудь из наших друзей, кто еще не исчерпал своих капиталов.

– А много ты добудешь?

– Что ж! Десять франков, – ответил я гордо.

Разговор наш происходил в полдень. Маркас слышал его. Он постучался к нам и сказал:

– Господа, вот табак. Вы мне его отдадите при первой возможности.

Нас поразило не предложение – мы его приняли, – но густота, мощь, полнозвучность этого голоса. Единственное, с чем можно его сравнить, – это четвертая струна на скрипке Паганини[2]2
  Паганини Николо (1782 – 1840) – знаменитый итальянский скрипач, одним из виртуозных приемов которого было (см. текст) исполнение на одной четвертой струне искуснейших вариаций на мотивы оперы Россини «Моисей в Египте».


[Закрыть]
. Маркас скрылся, не дожидаясь нашей благодарности. Мы с Жюстом переглянулись в глубоком молчании. Найти помощь у человека, который был явно беднее нас! Жюст сел писать всем своим родственникам, я же отправился вести переговоры о займе. Мне удалось раздобыть у земляка двадцать франков. В то печально-веселое время еще существовали игорные дома, и в их недрах, твердых, как горные породы бразильских рудников, молодые люди имели возможность, рискуя немногим, добыть несколько луидоров. У земляка был турецкий табак, привезенный из Константинополя каким-то моряком. Он уделил мне столько же, сколько мы получили от З. Маркаса. Я вернулся с этим богатым грузом, мы отправились к нашему соседу и торжественно преподнесли ему пачку соблазнительного золотистого турецкого табака взамен его грошового курева.

– Вы не захотели остаться моими должниками, – сказал он. – Вы отдаете мне золото за медь, вы дети... славные дети...

Он произнес каждую из этих трех фраз другим тоном, в каждую вложил иное выражение. Обыкновенные слова, но выражение... О! Выражение превращало нас в друзей, как будто связанных с ним десятилетним общением. Заслышав наши шаги, Маркас спрятал свою работу; мы поняли, что было бы нескромностью спрашивать его, каким путем добывает он средства к жизни, и устыдились своего соглядатайства. Стенной шкаф был открыт, там лежали только две рубашки, белый галстук и бритва. Вид бритвы заставил меня содрогнуться. Неподалеку от окна висело зеркало ценою не больше пяти франков. Спокойные и скупые жесты этого человека носили на себе отпечаток какого-то сурового величия. Мы с «доктором» переглянулись, как бы советуясь, чтó именно ответить нашему соседу. Видя мое замешательство, Жюст шутливым тоном спросил:

– Вы служитель муз, сударь?

– Сохрани меня бог, – ответил Маркас. – Я не был бы тогда так богат.

– Мне думалось, что только поэзия может в наши дни довести человека до жизни в такой каморке, как наши, – сказал я.

Эти слова вызвали улыбку на желтом лице Маркаса, оно вдруг стало обаятельным.

– Столь же строго к неудачникам и честолюбие, – сказал он. – Вы только еще вступаете в жизнь: идите же по проторенным путям. Не стремитесь возвыситься, вы погубите себя.

– Вы советуете нам остаться тем, чем мы являемся сейчас? – спросил, улыбаясь, «доктор».

В шутках молодежи есть такое детское, такое заразительное обаяние, что, услышав слова Жюста, Маркас опять улыбнулся.

– Какие события привели вас к такой жуткой философии? – спросил я его.

– Я опять забыл, что случай представляет собой результат гигантского уравнения, не все корни которого нам известны. Когда отправляешься от нуля, чтобы попытаться достигнуть единицы, шансы с трудом поддаются исчислению. Честолюбцам Париж представляется огромной рулеткой, и каждый молодой человек воображает, что если он будет удваивать ставки, то в конце концов непременно выиграет.

Он протянул нам полученный от нас табак и предложил выкурить с ним трубку. «Доктор» сходил за нашими трубками, Маркас набил свою и перешел в нашу комнату, захватив табак с собою: в его каморке был только один стул и одно кресло. Жюст, проворный, как белка, спустился вниз и вернулся с трактирным слугой; на подносе у слуги оказались три бутылки бордо, сыр бри и хлеб.

«Так, – определил я про себя, – пятнадцать франков».

Я угадал с точностью до одного су: Жюст важно выложил на камин пять франков сдачи.

Существует неизмеримое различие между человеком, который является членом культурного общества, и человеком, живущим в непосредственной близости к природе. Туссен-Лувертюр[3]3
  Туссен-Лувертюр Франсуа-Доминик (1743 – 1803) – вождь восставших негров о. Гаити. Был выдан французским властям в 1802 г. и заключен в крепость, где и умер.


[Закрыть]
, попав в плен, умер, не проронив ни слова. Наполеон, очутившись на своей скале, затрещал, как сорока[4]4
  «Наполеон, очутившись на своей скале, затрещал, как сорока...» – Заключенный на о. Св. Елены, Наполеон диктовал там свои мемуары.


[Закрыть]
: ему захотелось объяснить свои поступки. З. Маркас совершил ту же ошибку – правда, только в отношении Жюста и меня. Молчание, во всем его величии, можно найти лишь у дикаря. Нет такого преступника, который не испытывал бы порожденной жизнью в обществе потребности поведать кому-нибудь свои тайны, хотя мог бы молча предоставить им скатиться вместе с его головой в красную корзину, стоящую возле гильотины. Я ошибаюсь. Мы видели, как один из ирокезов предместья Сен-Марсо поднял натуру парижанина до высоты натуры дикаря. Нашелся человек – республиканец, заговорщик, француз, старик, – превзошедший все, что мы знали до сих пор о твердости негров, все то презрительное спокойствие, которое присуще побежденным краснокожим в изображении Купера: Морэ[5]5
  Морэ Пьер – участник Июльской революции, казненный в 1830 г. по обвинению в подготовке террористического акта, предпринятого корсиканцем Фиески против Луи-Филиппа.


[Закрыть]
, этот Гватимозин[6]6
  Гватимозин – последний правитель государства ацтеков в Мексике, взятый в плен Кортесом в 1521 г.; подвергнутый жестоким пыткам, он не выдал испанцам местонахождения своих сокровищ.


[Закрыть]
монтаньяров, сохранил самообладание, неслыханное в летописях европейского правосудия.

Вот что рассказал нам в то утро Маркас, прерывая свое повествование для того, чтобы съесть тартинку с сыром и запить ее вином. Мы выкурили весь табак. Только фиакры, пересекавшие площадь Одеона, да омнибусы, бороздившие ее, порой напоминали нам своим глухим рокотом о том, что за окном – Париж.

Маркас был родом из Витре, его родители жили на ренту в полторы тысячи франков. Он бесплатно учился в семинарии, но по окончании курса отказался стать священником; ощутив в себе пламень неукротимого честолюбия, он двадцати лет пришел в Париж пешком, с двумя сотнями франков в кармане. Маркас окончил юридический факультет, одновременно работал в конторе стряпчего, где дослужился до должности старшего клерка. Он имел диплом доктора прав, был знатоком законодательств древнего и нового времени и разбирался в них лучше самых знаменитых адвокатов. Он знал международное право, все европейские договоры, практику международных отношений. Он изучал людей и жизнь в пяти столицах: в Лондоне, Берлине, Вене, Петербурге и Константинополе. Никто не мог указать вернее его все прецеденты к любому случаю из практики палаты депутатов. Он в течение пяти лет писал отчеты о заседаниях обеих палат для одной из ежедневных газет. У него был дар импровизации, он говорил превосходно и мог говорить долгое время – тем обаятельным, глубоким голосом, который так запал нам в душу. Повествуя о своей жизни, Маркас доказал нам, что он великий оратор, его речь отличалась сжатостью, серьезностью и в то ж время захватывающей страстностью. Внутренний жар его слов, одушевлявшие их движения чувств, столь любезные широким массам, роднили его с Беррье; тонкостью ума, искусством убеждать он напоминал господина Тьера, но он не был так расплывчат, так нерешителен в выводах. Маркас рассчитывал сразу шагнуть к власти, не связав себя доктринами, которые необходимы для деятеля оппозиционной партии, но в дальнейшем для государственного деятеля становятся стеснительными.

Маркас изучил все, что должен знать истинный государственный деятель; поэтому он чрезвычайно удивился, убедившись в глубоком невежестве тех лиц, которые во Франции захватили в свои руки управление государством. Если призвание Маркаса побудило его к занятию науками, то природа, со своей стороны, щедро наделила его теми дарами, которые приобрести невозможно: острой проницательностью, самообладанием, гибкостью ума, быстротой суждения, решительностью и – что составляет особую силу людей подобного склада – неистощимой изобретательностью в выборе средств.

Наступил день, когда Маркас счел себя достаточно вооруженным. Францию раздирали тогда внутренние распри, порожденные победой Орлеанской ветви Бурбонов над старшей. Поле политических битв явно изменилось. Гражданская война теперь не может тянуться долгое время, в провинциях она уже не возникнет. Произойдет непродолжительная борьба в столице, местопребывании правительства, и эта борьба явится завершением той борьбы идей, которая перед тем разыграется между избранными умами. Такое положение вещей продлится до тех пор, пока во главе французского народа будет то своеобразное правительство, которое правит им ныне, – власть, не похожая ни на какую другую: ведь английское правительство имеет столь же мало общего с французским, как и территория Англии с территорией Франции. Областью, наиболее подходящей для Маркаса, явилась поэтому политическая пресса. Он был беден и не мог добиться избрания в палату; это ставило его в необходимость сразу проявить себя. Он решился на самую тяжелую жертву, какую может принести выдающийся человек, отдав свое перо на службу интересам одного богатого и честолюбивого депутата. Новый Бонапарт, он подыскивал себе Барраса; новый Кольбер надеялся найти Мазарини. Маркас оказал своему покровителю огромные услуги. При этом он не становился в позу, не превозносил себя, не жаловался на людскую неблагодарность; он оказал своему покровителю эти услуги в надежде, что тот поможет ему стать депутатом. Маркас желал лишь одного: получить взаймы такую сумму денег, которая дала бы ему возможность купить себе дом в Париже и тем приобрести требуемый избирательным законом имущественный ценз. Ричард III[7]7
  Ричард III – английский король (XV в.), герой одноименной исторической хроники Шекспира, воскликнувший во время сражения: «Коня, коня, полцарства за коня!»


[Закрыть]
хотел только коня!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю