Текст книги "История величия и падения Цезаря Бирото"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц)
– Это не дешево обойдется, – заметил Попино. – Нам надо затратить как можно меньше средств, чтобы привлечь розничных торговцев значительной скидкой.
– Правильно, мой милый, что верно, то верно. Не забудь, за «Макассарское масло» будут биться: оно кажется полезным, у него такое завлекательное название. Его выдают за заграничное, а наше, как на горе, отечественного происхождения. Слушай, Попино, хватит ли у тебя сил уничтожить «Макассарское масло»? Правда, ты возьмешь верх над ним по части вывоза за океан: кажется, Макассар действительно находится где-то там в Индии, и, мне думается, естественнее посылать индусам французские изделия, чем отсылать им то, что они нам якобы поставляют. К твоим услугам люди, торгующие с колониями. Но нам надо бороться и за границей, и у нас в провинции! Ведь рекламы уши всем прожужжали о «Макассарском масле»; нечего себя зря обнадеживать, оно всех покорило, всюду проникло, публика его ценит.
– А я его погублю! – воскликнул Попино, и глаза его засверкали.
– Но как? – спросил Бирото. – Ох уж эта мне молодежь! Однако выслушай меня до конца.
Ансельм вытянулся, как солдат, стоящий перед маршалом Франции.
– Попино, я выдумал масло для ращения волос, оно питает кожу на голове и сохраняет цвет волос как у мужчин, так и у женщин. Оно будет пользоваться не меньшим успехом, чем мой крем и туалетная вода, но сам я не хочу заниматься продвижением этого открытия, ибо собираюсь оставить торговлю. Это тебе, сынок, придется распространять мое «Комагенное масло» – от латинского слова кома, что значит волосы, как объяснил мне господин Алибер, лейб-медик. Это слово встречается в трагедии «Береника», где Расин вывел короля Комагенского, любовника прекрасной королевы, прославившейся своими роскошными волосами; по-видимому, из желания польстить своей возлюбленной этот король назвал так свое королевство. Как проницательны гениальные люди! Ничто не ускользнет от их взоров.
Юный Попино с серьезным видом слушал эту галиматью, очевидно, предназначенную специально для него, как человека образованного.
– Ансельм! Я остановил свой выбор на тебе, решив основать новый торговый дом на Ломбардской улице, – заявил Бирото. – Я буду твоим тайным компаньоном и дам тебе денег на обзаведение. Пусть только пойдет «Комагенное масло», и мы попробуем выпустить ванильную эссенцию и мятный спирт. Словом, мы произведем переворот в аптекарском и парфюмерном деле, станем продавать не натуральные масла, а концентрированные. Ну, молодой честолюбец, доволен ли ты?
Ансельм не мог выговорить ни слова, он был просто подавлен такими милостями, но его полные слез глаза говорили лучше всяких речей. Предложение парфюмера, казалось, было продиктовано отеческой снисходительностью, – Бирото как бы говорил ему: «Добейся богатства и уважения – и ты заслужишь Цезарину!»
– Сударь, – выговорил наконец Попино, приняв взволнованность Бирото за удивление, – я обязательно добьюсь успеха!
– Вот и я был когда-то таким, – воскликнул парфюмер, – я ответил бы точно так же. Если ты и не станешь мне зятем, то богачом обязательно будешь. Но что с тобой, мой милый?
– Позвольте мне надеяться, что, добившись одного, я достигну и другого.
– Я не могу запретить тебе надеяться, дружок, – сказал Бирото, тронутый тоном Ансельма.
– Если так, сударь, могу я сегодня же начать искать помещение для лавки? Ведь надо поскорее приняться за дело.
– Да, дружок. Завтра мы запремся с тобой вдвоем на фабрике. Прежде чем начать поиски на Ломбардской улице, ты зайди к Ливингстону, узнай, можно ли будет завтра пустить в ход мой гидравлический пресс. Сегодня в обед мы отправимся с тобой к знаменитому ученому, добрейшему господину Воклену, и посоветуемся с ним. Он как раз занимается сейчас изучением строения волос, недавно он исследовал свойства их красящего вещества, его происхождение, а также самой ткани волоса. В этом вся суть дела, Попино. Тебе передам я свое открытие, а ты уж постарайся хорошенько им воспользоваться. Прежде чем идти к Ливингстону, забеги к Пьеру Бенару. Друг мой, бескорыстие господина Воклена приносит мне величайшее огорчение: невозможно уговорить его принять хоть какой-нибудь подарок. К счастью, я узнал от Шифревиля, что ему хотелось иметь гравюру «Дрезденской мадонны», работы некоего Мюллера; и вот после двухлетней переписки с Германией Бенар наконец разыскал оттиск этой гравюры на китайской бумаге, без надписи; стоит гравюра полторы тысячи франков. Сегодня наш благодетель должен увидеть ее у себя в передней, когда пойдет нас провожать, ты уж позаботься, чтоб к этому времени к гравюре была готова рама. Так мы с женой напомним ему о себе, ну а о нашей благодарности и говорить не приходится, вот уж шестнадцать лет, как мы за него каждый день бога молим. Никогда в жизни я его не забуду, но знай, Попино: ученые, углубленные в науку, забывают все – жену, друзей, осчастливленных ими людей. Мы, простые смертные, умом не блещем, но сердце у нас горячее. И это утешительно: не всем же быть профессорами. У господ академиков все ушло в ум; их никогда в церкви не увидишь. Господин Воклен день-деньской проводит, запершись у себя в кабинете или в лаборатории; хочется верить, что он вспоминает бога, изучая его творения. Итак, решено: я обеспечу тебя необходимыми средствами для торговли, передам тебе свое открытие, мы будем вести дело на половинных началах, и письменный договор нам не нужен. Лишь бы нам повезло, а мы уж с тобой поладим. Ступай, дружок, я пойду по делам. Послушай-ка, Попино, через три недели я даю большой бал, закажи себе фрак, ты должен появиться на балу уже как коммерсант с весом...
Это последнее проявление доброты так растрогало Попино, что он схватил большую руку Цезаря и поцеловал ее. Влюбленному юноше польстило доверие парфюмера, а влюбленные ни в чем не знают удержу.
«Бедный малый! – сказал себе Бирото, глядя, как Ансельм побежал через Тюильрийский сад. – Вот было бы хорошо, если бы Цезарина его полюбила! Но он хромает, волосы у него как медь, а молодые девушки такие привередницы! Не верится мне, чтобы Цезарина... Да и мать спит и видит выдать ее за нотариуса. С Александром Кротта она жить будет в богатстве; коли деньги есть, все хорошо, а в бедности никакое счастье невозможно. Впрочем, пусть дочь сама решает, лишь бы глупостей не натворила».
Соседом Бирото был небогатый торговец зонтиками и тростями, некто Кейрон, уроженец Лангедока; дела его шли плохо, и Бирото не раз выручал его деньгами. Кейрон с удовольствием уступил бы богатому парфюмеру свои две комнаты на втором этаже, а сам перебрался бы в помещение за лавкой, чтобы поменьше платить домовладельцу.
– Вот что, сосед, – фамильярно сказал Бирото, входя в лавку торговца зонтиками, – жена согласилась расширить нашу квартиру! Если хотите, пойдем сегодня в одиннадцать часов к господину Молине.
– Дорогой господин Бирото, – ответил торговец зонтиками, – я и не заикался об отступных, но сами понимаете, на то мы и купцы, чтобы извлекать из всего выгоду.
– Черт побери! – возразил парфюмер. – Что ж, я деньги лопатой загребаю? И кто его знает, согласится ли еще архитектор, которого я вызвал, выполнить мой проект? Прежде чем заключить сделку, сказал он мне, надо проверить, на одном ли уровне находятся квартиры. Затем необходимо получить у господина Молине разрешение пробить стену для двери, да еще вопрос, общая ли это стена? Кроме того, придется повернуть лестницу и переместить площадку, чтобы можно было прямо переходить из дома в дом. Вот сколько у меня расходов, а разоряться я не намерен.
– Что вы, сударь! – воскликнул южанин. – Скорее солнце с землей поженятся и у них народятся детки-планетки, чем вы разоритесь.
Бирото погладил себе подбородок, приподнялся на носки и грузно опустился на пятки.
– Притом же, – продолжал Кейрон, – я прошу вас только взять у меня кое-какие векселя.
Кейрон подал парфюмеру пачку из шестнадцати векселей на пять тысяч франков.
– А-а! – протянул парфюмер, перелистывая векселя, – все краткосрочные, на два, на три месяца...
– Возьмите их хотя бы из шести процентов, – подобострастно попросил Кейрон.
– Да что я – ростовщик? – укоризненно сказал парфюмер.
– Господи, я ходил, сударь, к вашему бывшему приказчику дю Тийе; он наотрез отказался принять эти векселя. Видно, хотел выведать, за сколько я согласен их уступить.
– Не знаю я что-то этих подписей, – сказал парфюмер.
– Немудрено, это все продавцы вразнос, в нашей торговле немало забавных фамилий!
– Ладно, всех взять не обещаю, но самые краткосрочные возьму.
– Четырехмесячных векселей здесь наберется на тысячу франков. Неужели мне из-за этой тысячи кланяться в ноги кровопийцам, которые высасывают из нас все наши доходы! Сделайте милость, возьмите все. Если бы я мог учесть векселя... Но у меня нет никакого кредита, вот это и губит нас, мелких торговцев.
– Ну, ладно, будь по-вашему, принимаю все векселя. Селестен с вами расплатится. Будьте готовы к одиннадцати часам. А вот и мой архитектор, господин Грендо, – прибавил парфюмер, увидав входившего молодого человека, с которым он познакомился накануне, когда был у г-на де ла Биллардиера. – Вопреки обычаю талантливых людей, вы аккуратны, сударь, – сказал Цезарь с изысканной любезностью коммерсанта. – Если, как выразился один монарх, остроумный человек и великий политик, аккуратность – вежливость королей, то для купца она – клад. Время дорого, время – деньги, особенно для вас, художников. Архитектура, позволю себе сказать, объединяет все виды искусства. Мы поднимемся с вами наверх, минуя лавку, – прибавил он, указывая на дверь своего дома.
Четыре года назад г-н Грендо получил первую премию по архитектуре; он недавно вернулся из Рима, где пробыл три года на казенный счет. В Италии молодой художник думал об искусстве, в Париже – о карьере. Только правительство может отпускать архитектору миллионы, необходимые ему для утверждения своей славы; ведь так естественно по возвращении из Рима возомнить себя Фонтеном или Персье, и всякий честолюбивый архитектор склонен придерживаться правительственного курса; либеральный студент Грендо стал архитектором-роялистом и старался заручиться покровительством влиятельных лиц. Когда художник ведет себя подобным образом, товарищи называют его интриганом. У молодого архитектора был выбор: либо ублажить парфюмера, либо хорошо заработать на нем. Но Бирото – помощник мэра, Бирото – будущий владелец половины земельных участков в районе церкви Мадлен, где рано или поздно непременно вырастут прекрасные здания, был нужным для него человеком. Грендо решил поэтому пожертвовать сегодняшним барышом ради будущих благ. Он терпеливо выслушал планы, предложения, соображения Бирото, одного из тех буржуа, которые являются неизменной мишенью для острот и насмешек презирающих их художников, и почтительно последовал за парфюмером, кивая головой в знак согласия с его замыслами. Когда Цезарь подробно все объяснил, молодой архитектор кратко изложил Бирото его же собственный план.
– Три окна у вас выходят на улицу и одно внутреннее окно – на площадку лестницы. К этим четырем окнам вы добавите еще два из соседнего дома, которые находятся с ними на одном уровне, а лестницу повернете таким образом, чтобы все комнаты со стороны улицы составили один общий этаж.
– Вы отлично поняли меня, – с удивлением сказал парфюмер.
– Чтобы осуществить ваш план, нам придется осветить новую лестницу сверху и устроить каморку привратника в цоколе.
– В цоколе?
– Да, это основание, на котором будет покоиться...
– Понимаю, сударь, понимаю...
– Ну, а по части расположения комнат и их убранства предоставьте мне свободу действий. Я хочу сделать их достойными...
– Достойными! Вы нашли нужное слово, сударь.
– Какой срок даете вы мне для переделки квартиры?
– Три недели.
– Какую сумму вы отпускаете на работы? – спросил Грендо.
– А во что обойдется такой ремонт?
– Архитектор подсчитывает стоимость нового здания с точностью до одного сантима, – ответил молодой человек, – но так как мне не приходилось еще обставлять буржуа... простите, сударь, это выражение вырвалось у меня невольно, – предупреждаю вас, что заранее определить стоимость перестройки или ремонта нельзя. Боюсь, что и через неделю я не смогу представить вам даже черновой сметы расходов. Доверьтесь мне: у вас будет великолепная лестница с верхним светом, красивый парадный подъезд, а в цоколе...
– Опять этот цоколь!
– Не беспокойтесь, я найду место и для каморки привратника. Я с большим старанием и любовью займусь переделкой и убранством вашего жилища. Да, сударь, для меня искусство важнее денег! Кроме того, разве можно выдвинуться, не заставив людей говорить о себе? Я полагаю, лучшее средство – это не идти на темные сделки с подрядчиками, а добиваться прекрасных результатов при незначительных затратах.
– С такими взглядами, молодой человек, – сказал Бирото покровительственным тоном, – вы далеко пойдете!
– Значит, – продолжал Грендо, – с каменщиками, малярами, слесарями, столярами, плотниками вы договариваетесь сами. Я беру на себя только проверку их счетов. Я прошу у вас только две тысячи франков гонорара, и вы не пожалеете затраченных денег. Очистите мне завтра к полудню помещение и предоставьте рабочих.
– Все же сколько приблизительно придется мне затратить денег? – спросил Бирото.
– От десяти до двенадцати тысяч франков, – ответил Грендо. – Но я не считаю обстановки, которую вы, конечно, захотите обновить. Вы дадите мне адрес вашего обойщика, мне нужно вместе с ним подобрать цвета, чтобы ничем не погрешить против хорошего тона.
– Мой поставщик – господин Брашон, улица Сент-Антуан, – с видом владетельного герцога ответил парфюмер.
Архитектор вынул маленькую книжечку, подарок какой-нибудь хорошенькой женщины, и записал адрес.
– Итак, сударь, – сказал Бирото, – я полагаюсь на вас. Повремените немного с началом работ, мне надо договориться об уступке двух комнат в соседнем доме и получить разрешение пробить стену.
– Известите меня запиской сегодня вечером, – попросил архитектор. – Мне придется за ночь составить планы, а мы предпочитаем работать на буржуа, чем на прусского короля, то есть не работать впустую. Пока я измерю высоту комнат, величину окон, простенков...
– Вы должны непременно закончить все к назначенному дню; иначе лучше и не начинать.
– Будьте спокойны! – ответил архитектор. – Работы будут идти днем и ночью; мы применим новые способы просушки стен. Но только смотрите, как бы вас не подвели подрядчики, заранее сторгуйтесь и подпишите с ними письменные обязательства!
– Париж – единственный город в мире, где можешь, словно волшебник, творить чудеса, – сказал Бирото, сопровождая свои слова величественным жестом, достойным какого-нибудь восточного повелителя из «Тысячи и одной ночи». – Надеюсь, вы окажете мне честь присутствовать у нас на балу, сударь. Далеко не все талантливые люди презирают купечество, и вы, несомненно, встретите у меня крупнейшего ученого, академика, господина Воклена; будет и господин де ла Биллардиер, и граф до Фонтэн, и господин Леба, и председатель коммерческого суда; будут представители судейского сословия: граф де Гранвиль из королевского суда, господин Попино, член суда первой инстанции, господин Камюзо из коммерческого суда и его тесть господин Кардо... Возможно, пожалует даже герцог де Ленонкур, первый камергер короля. Я приглашаю друзей для того... чтобы отпраздновать освобождение Франции... и отметить... награждение меня орденом Почетного легиона...
Грендо сделал неопределенный жест.
– Быть может... я заслужил эту награду и... монаршую милость... ведь я был членом коммерческого суда... я сражался за Бурбонов тринадцатого вандемьера на ступенях церкви святого Роха, там я был ранен Наполеоном... Эти заслуги...
В эту минуту Констанс в утреннем туалете вышла из спальни Цезарины, где она одевалась; одного взгляда жены было достаточно, чтобы прервать излияния Бирото, который подыскивал наиболее простые выражения, стараясь с надлежащей скромностью познакомить ближнего своего с собственным величием.
– Вот познакомься, милочка: господин де Грендо, человек молодой, но всеми уважаемый и даровитый. Господин де ла Биллардиер рекомендовал мне его в качестве архитектора, чтобы произвести кое-какие незначительные переделки в нашей квартире.
Цезарь незаметно от жены сделал знак архитектору, приложив палец к губам при слове «незначительные», и архитектор его отлично понял.
– Констанс, господину де Грендо надо измерить площадь и высоту комнат. Предоставь ему эту возможность, дорогая, – сказал Бирото и выскользнул на улицу.
– Дорого все это обойдется? – спросила Констанс архитектора.
– Нет, сударыня, около шести тысяч франков.
– Около! – воскликнула г-жа Бирото. – Сударь, я прошу вас, не начинайте работ без сметы и договора. Я знаю обычай господ подрядчиков: шесть тысяч на деле означает двадцать тысяч. Мы не вправе позволить себе подобное сумасбродство. Мой муж, конечно, хозяин у себя дома, но прошу вас, сударь, дайте ему время подумать.
– Сударыня, господин помощник мэра настоятельно просил меня закончить работы в три недели; если мы запоздаем, вы только напрасно понесете расходы.
– Расходы расходам рознь, – заметила прекрасная парфюмерша.
– Ах, сударыня, неужели вы полагаете, что для архитектора, мечтающего воздвигать памятники, такое уж завидное дело ремонтировать квартиру? Я согласился заняться этим единственно из уважения к господину де ла Биллардиеру, и если вы страшитесь расходов...
Он сделал вид, будто собирается уйти.
– Хорошо, сударь, хорошо, – заторопилась Констанс и, вернувшись в спальню, бросилась на грудь Цезарины.
– Ах, дочка! твой отец, видно, решил разориться. Он пригласил архитектора, – тот носит усы и эспаньолку и собирается воздвигать памятники! Он готов разнести весь дом, чтобы попытаться устроить нам новый Лувр. Цезарю всегда не терпится натворить глупостей; ночью он рассказал мне о своем проекте, а утром уже приводит его в исполнение.
– Полно, мама, пусть папа поступает, как хочет, господь бог ему всегда помогал, – сказала Цезарина, целуя мать; затем она села за пианино, желая показать архитектору, что и дочь парфюмера не чужда искусству.
Когда архитектор вошел в спальню, он был изумлен красотой Цезарины и остановился как вкопанный.
Цезарина вышла из своей комнатки в утреннем капоте, свежая и румяная, как бывает свежа и румяна девушка в восемнадцать лет; стройная и тоненькая, белокурая, с голубыми глазами, она поразила архитектора своей гибкостью, столь мало свойственной парижанкам, нежным цветом лица любимого художниками оттенка, с сетью голубых жилок, пульсирующих под тонким покровом. Хотя она выросла и жила в душной атмосфере парижской лавки, где воздух плохо освежается и куда редко заглядывает солнце, жизнь ее сложилась так, что она цвела здоровьем, как римлянка, выросшая среди природы, на берегу Тибра. Пышные, как у отца, волосы, которые она зачесывала кверху, открывали прелестные линии шеи, на плечи ее спускались локоны, тщательно завитые, как у всех продавщиц, которых желание привлечь внимание заставляет с чисто английской педантичностью относиться ко всем мелочам туалета. Красота этой цветущей девушки не была красотой английской леди или французской герцогини, то была красота цветущей белокурой фламандки с полотен Рубенса. У Цезарины был вздернутый, как у отца, нос, но значительно тоньше выточенный и походивший на истинно французские носы, которые так хорошо изображал Ларжильер. Кожа ее, напоминавшая гладкую и упругую ткань, говорила о девичьей свежести и нерастраченных силах. У нее был прекрасный лоб, как у матери, но отмеченный безмятежной ясностью девушки, не ведающей никаких забот. Голубые глаза с поволокой светились нежной ласковостью счастливой юности. Если счастье лишило ее головку той поэтичности, какой художники наделяют свои создания, придавая им несколько преувеличенную задумчивость, то все же смутное томление, знакомое молодым девушкам, привыкшим всегда жить под материнским крылышком, придавало ей нечто идеальное. Несмотря на свое изящество, Цезарина отличалась крепким сложением, ноги ее выдавали крестьянское происхождение отца, вдобавок у нее были красные, как у мещанок, руки. Чувствовалось, что рано или поздно она располнеет. Наблюдая в лавке за молодыми элегантными женщинами, она в конце концов переняла у них манеру одеваться, поворачивать голову, разговаривать, двигаться, подражая дамам из общества, и она кружила головы всем знакомым молодым людям; приказчикам она казалась необыкновенно изысканной. Попино поклялся себе, что ни на ком не женится, кроме Цезарины. Только эта нежная, полувоздушная блондинка, готовая разрыдаться от малейшего упрека, могла дать ему почувствовать его мужское превосходство. Эта очаровательная девушка возбуждала к себе любовь, не оставляя времени подумать, хватит ли у нее ума, чтобы удержать это чувство; но кому нужен пресловутый парижский ум в среде, где основой счастья является здравый смысл и добродетель? Своим нравственным обликом Цезарина походила на мать, только все в ней было утонченнее благодаря воспитанию; она любила музыку, рисовала карандашом «Мадонну» Рафаэля, читала книги г-жи Коттен и г-жи Риккобони, Бернарден де Сен-Пьера, Фенелона, Расина. Она никогда не сидела за конторкой, разве только за несколько минут до обеда или когда – в исключительных случаях – заменяла мать. Отец и мать, как все новоиспеченные буржуа, делали все, чтобы привить дочери неблагодарность: ставя ее выше себя, они боготворили Цезарину, но, к счастью, девушка обладала мещанскими добродетелями и не злоупотребляла любовью родителей.
Госпожа Бирото следила за архитектором с тревожным и умоляющим видом, с ужасом указывая дочери на причудливые движения складного метра, этой трости архитекторов и подрядчиков, которым Грендо измерял помещение. В ударах этого магического жезла ей мерещились зловещие предзнаменования, ей хотелось бы видеть стены менее высокими, комнаты менее просторными, она не решалась даже расспросить молодого человека о последствиях его колдовства.
– Будьте спокойны, сударыня, я ничего не унесу, – сказал с улыбкой художник.
Цезарина не могла удержаться от смеха.
– Сударь, – взмолилась Констанс, не заметив шутки архитектора, – будьте экономны, мы вас отблагодарим...
Прежде чем направиться к господину Молине, владельцу соседнего дома, Цезарь решил взять в конторе Рогена составленный домашним порядком договор о переуступке помещения, который должен был ему подготовить Александр Кротта. Выходя на улицу, Бирото в окне кабинета Рогена увидел дю Тийе. Хотя связь его бывшего приказчика с женой нотариуса была достаточным объяснением пребывания дю Тийе в этом доме в час, когда там подготовлялись акты на земельные участки, все же Бирото, несмотря на крайнюю свою доверчивость, встревожился. Судя по возбужденному лицу дю Тийе, в кабинете о чем-то спорили.
«Неужели он имеет отношение к этому делу?» – подумал Бирото, поддаваясь свойственной купцу недоверчивости.
Подозрение, как молния, прорезало его мозг. Он обернулся и разглядел в окне г-жу Роген: тогда присутствие банкира перестало казаться ему столь подозрительным.
– А вдруг Констанс все-таки права? – спросил он сам себя. – Нет, что за глупость, прислушиваться к женским бредням! Впрочем, сегодня же поговорю об этом с дядей. От Батавского подворья, где живет Молине, до улицы Бурдонне рукой подать.
Человек недоверчивый, коммерсант, уже имевший дело с мошенниками, был бы спасен; но все прошлое Бирото, его неразвитой ум, лишенный способности схватывать и сопоставлять факты, способности, приводящей одаренного человека к пониманию причин происходящего, погубили его. Принарядившийся торговец зонтиками ожидал парфюмера, и они уже направились было к домовладельцу, когда Виржини, кухарка Бирото, схватила хозяина за рукав.
– Сударь, барыня просит вас не уходить из дому...
– Вот еще, – воскликнул Бирото, – опять женские причуды!
– Пока вы не выпьете чашку кофе, он уже подан.
– Что ж, пожалуй. Сосед, – обратился Бирото к Кейрону, – у меня столько дел в голове, что я забываю о желудке. Не откажите в любезности, идите, не ожидая меня; встретимся у дверей Молине, а еще лучше, подымитесь к нему, объясните наше дело. Мы так сбережем время.
Господин Молине был мелкий рантье, чудак, какие встречаются лишь в Париже, как определенный вид моха-лишайника произрастает лишь в Исландии. Сравнение это тем более уместно, что Молине принадлежал к странным существам, сочетавшим в себе свойства растительного и животного мира, и новый Мерсье отнес бы его к тем тайнобрачным, которые растут, цветут и увядают на карнизах, в трещинах или у подножия стен старинных и зловонных домов, где существа эти по преимуществу и встречаются. На первый взгляд это человекорастение из класса зонтичных, обладавшее синим круглым картузом, венчавшим его голову, раздвоенным стеблем, облеченным в зеленые панталоны, луковичными корнями, запрятанными в мягкие покромчатые туфли, белесоватой и плоской физиономией, не принадлежало к ядовитому виду. В этом чудаковатом субъекте вы признали бы типичного держателя акций, который верит всем слухам, закрепленным типографской краской в периодической печати, и на все имеет один ответ: «Прочтите газету!» Буржуа по природе своей – друг порядка, на словах он склонен идти против правительства, которому тем не менее неизменно послушен; вообще это существо слабое, но иной раз – свирепое; бесчувственный, как судебный пристав, когда дело коснется его имущественных прав, буржуа заботливо кормит семенами курослепа птиц и рыбьими костями – кошку, перестает писать расписку в получении квартирной платы, чтобы насвистать мотив канарейке; недоверчивый, как тюремщик, он все же вкладывает свои деньги в сомнительные предприятия и пытается затем наверстать потерянное мерзкой скупостью. Зловредность подобного гибрида обнаруживалась лишь при тесном соприкосновении с ним: чтобы почувствовать его отвратительную горечь, надо покипеть с ним в одном котле, когда его интересы сталкиваются с интересами других. Как все парижане, Молине испытывал потребность господствовать, он жаждал власти, какою в той или иной мере обладает любой человек, даже привратник, по отношению к большему или меньшему количеству своих жертв; всякий кого-нибудь да тиранит: жену, ребенка, жильца, приказчика, лошадь, собаку или обезьяну, срывая на них злобу от обид, полученных в более высоких сферах, куда каждый стремится. Маленький, нудный старикашка, Молине не имел ни жены, ни детей, ни племянника, ни племянницы; он жестоко помыкал экономкой, но не мог превратить ее в козла отпущения, ибо она всячески избегала общения с ним, тщательно исполняя при этом свои обязанности. Его снедала жажда тирании; ради удовлетворения ее он терпеливо и досконально изучил законы о найме квартир, о смежных стенах, искусно толковал все правила, касающиеся жилых домов, границ участков, различных налогов, уборки улиц и тротуаров, праздничного убранства города, освещения, сточных труб, недопустимости загромождения улиц выступающими на тротуар зданиями и близости смрадных помещений. Его способности, деятельность, весь его ум были направлены на то, чтобы всегда быть готовым отстоять в бою свои права домовладельца; для него это была забава, но такая забава смахивала на манию. Он охотно выступал «против незаконных посягательств на права сограждан», на поводы для жалоб были относительно редки, и эта страсть под конец обратилась против его жильцов. Жилец становился его врагом, его подчиненным, его подданным, его вассалом; он требовал к себе уважения и считал грубияном всякого, кто молча проходил мимо него по лестнице. Молине собственноручно писал счета и отсылал их в полдень, когда наступал срок платежа. Неисправный плательщик получал требование об уплате с указанием предельного срока. Ну, а затем – опись имущества, судебные издержки, вся судейская кавалерия обрушивалась на несчастного со скоростью того приспособления, которое палач называет механикой. Молине не допускал ни отсрочек, ни запозданий, сердце его превращалось в камень, едва речь заходила о квартирной плате.
– Я дам вам взаймы, если вы сейчас стеснены в средствах, – заявлял он платежеспособному жильцу, – но внесите в срок квартирную плату, всякое промедление влечет за собой потерю на процентах, которую закон нам не возмещает.
После длительного изучения своенравных прихотей жильцов, которые представлялись ему сплошь сумасбродами, ибо, сменяясь, они обычно разрушали то, что было сделано их предшественниками, словно царствующие династии, Молине даровал жильцам свою собственную хартию и свято ее соблюдал. К слову сказать, старикашка-домовладелец никогда не производил ремонта: печи у него не дымили, лестницы блистали чистотой, потолки оставались белыми, карнизы безупречными, паркеты не прогибались, штукатурка не обваливалась; замки были недавно куплены, все стекла целы, стены не трескались; поломки он замечал, лишь когда жильцы съезжали с квартиры, передача ее домовладельцу происходила в присутствии слесаря, маляра и стекольщика: «Это все народ покладистый, – говорил он, – дорого с вас не возьмут». Впрочем, нанимателю предоставлялось право заново отделывать квартиру; но стоило неосторожному осуществить это право, как Молине начинал день и ночь ломать себе голову, как бы выжить жильца и завладеть отремонтированным помещением: он выслеживал несчастного, подстерегал, пускался во все тяжкие. Он прекрасно разбирался во всех тонкостях парижского законодательства о сдаче помещений в наем. Сутяга и крючкотвор, он писал сладенькие, любезные письма жильцам; но этот стиль, так же как и его приторные, вкрадчивые манеры, скрывали душу Шейлока. Он неизменно требовал платы за полгода вперед, засчитывал ее за последний период найма и изобретал целую систему стеснительных условий. Он проверял, какова обстановка жильца, и прикидывал, может ли она служить залогом. Лишь только появлялся новый жилец, Молине, как сыщик, собирал о нем сведения, ибо он избегал некоторых профессий, малейшие странности жильца его пугали. Когда предстояло заключать договор с квартирантом, он обдумывал его целую неделю, опасаясь что-либо упустить и попасть впросак. Тому, кто не знал его как домовладельца, Жан-Батист Молине казался добрым, услужливым человеком; играя в бостон, он не пилил неумелого партнера; смеялся над тем, над чем смеются все буржуа, болтал о том, о чем все болтают: о возмутительном поведении булочников, обвешивающих покупателей, о попустительстве полиции, о семнадцати геройских депутатах «левой». Молине читал «Здравый смысл священника Мелье[12]12
Мелье Жан (1664—1729) – французский материалист и атеист, утопический коммунист. Мелье был сельским священником; в произведении «Завещание», обнаруженном после его смерти, Мелье выразил протест против всего современного ему феодального строя. У Бальзака речь идет о произведении французского материалиста и атеиста XVIII века Поля-Анри Гольбаха (1723—1789), в котором автор разъяснял смысл «Завещания» Мелье.
[Закрыть]» и ходил к обедне, не в силах решить спора между деизмом и христианством, но он никогда не подавал просфоры и всегда возмущался наглыми поборами духовенства. Неутомимый кляузник, он осаждал бесконечными письмами газеты, но те их не печатали и оставляли без ответа. Словом, Молине вел себя, как всякий почтенный буржуа, который торжественно кладет в камин рождественское полено, играет в короли, изощряется в первоапрельских шутках, в хорошую погоду прогуливается по бульварам, охотно глазеет на конькобежцев, а в дни фейерверков уже в два часа спешит, с булкой в кармане, на площадь Людовика XV, чтобы занять местечко получше.