Текст книги "История величия и падения Цезаря Бирото"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)
– Завтра тринадцатое! – прошептал совершенно убитый Бирото.
Говоря словами его же собственного проспекта, Бирото обладал сангвиническим темпераментом; волнения и умственное напряжение поглощали у него слишком много сил, восстановить которые мог только сон. Цезарина увела отца в гостиную и, чтобы развлечь его, сыграла «Сновидение Руссо» – прелестную вещицу Герольда, а Констанс села подле мужа с работой. Бедняга уронил голову на подушку дивана и всякий раз, как подымал глаза на жену, видел на губах ее нежную улыбку; так он и уснул.
– Бедняжка! – сказала Констанс. – Сколько ему предстоит пережить терзаний! Только бы у него хватило сил!
– Что с тобой, мама? – спросила Цезарина, заметив, что мать плачет.
– Доченька, я вижу, как надвигается банкротство. Если отцу придется объявить себя несостоятельным, нечего рассчитывать на чью-либо жалость. Будь готова, дитя мое, стать простой продавщицей. Когда я увижу, что ты стойко переносишь удары судьбы, я найду в себе силы начать жизнь сызнова. Твой отец не утаит ни гроша – я знаю его; я также откажусь от своих прав, и все, что у нас есть, пойдет с молотка. Отнеси завтра свои платья и драгоценности к дяде Пильеро, ведь ты, деточка, не несешь никакой ответственности.
Слова эти, сказанные с благочестивым смирением, повергли Цезарину в ужас. Она решилась было повидать Ансельма, но не могла преодолеть своей застенчивости.
На следующий день в девять часов утра Бирото уже был на улице Прованс: теперь его терзала тревога совсем иного рода, чем прежде. Добиваться кредита – самое обычное дело в коммерции. Затевая какое-нибудь предприятие, всегда изыскивают средства; но просьба об отсрочке векселя – это первый шаг к банкротству, и в коммерческой практике он равносилен первому проступку, который в судебной практике ведет виновного сначала в суд исправительной полиции, а затем к уголовному преступлению, подлежащему суду присяжных. Тайна ваших денежных затруднений и вашей неплатежеспособности становится известна всем. Купец, связанный по рукам и ногам, отдает себя во власть другого купца, а милосердие – добродетель, которая на бирже не котируется.
Парфюмер, недавно еще с самоуверенным видом расхаживавший по улицам Парижа, был теперь измучен сомнениями и не решался войти в дом Клапарона; он начинал уже понимать, что у банкиров сердце – всего лишь орган кровообращения. Клапарон с его шумной веселостью казался Цезарю таким бесцеремонным и грубым, что парфюмер боялся к нему подступиться.
«Но он ближе к народу и, может статься, будет менее бездушным!» – таков был первый упрек, подсказанный Бирото его отчаянным положением.
Собрав остатки мужества, Цезарь поднялся по лестнице на неприглядные антресоли, в окнах которых успел заметить порыжевшие от солнца зеленые занавески. На прибитой к дверям овальной медной дощечке черными буквами было выгравировано: «Контора»; Бирото постучался, ответа не последовало, и он вошел. Более чем скромное помещение говорило о скудости, скупости или полной заброшенности. За медной решеткой, укрепленной на некрашеном деревянном барьере, стояли почерневшие столы и конторки, но не видно было ни одного служащего. Пустовавшие столы были уставлены чернильницами с заплесневевшими чернилами, а из этих чернильниц высовывались гусиные перья, растрепанные, как вихры уличных мальчишек, или расходящиеся венчиком, как утренние лучи солнца; тут же навалены были никому, видимо, не нужные папки, бумаги и бланки. Паркет походил на пол в приемной пансиона: сырой, грязный, затоптанный. Следующая комната, на двери которой значилось «Касса», вполне соответствовала нелепому и мрачному виду первой. В одном из углов ее находилась большая дубовая загородка с решеткой из медной проволоки и с задвигающимся окошечком; внутри этой клетки стоял огромный железный сундук, в котором, наверное, уже завелись крысы. За открытой дверью виднелся еще какой-то несуразный письменный стол, а перед ним безобразное зеленое кресло с продавленным сиденьем, из которого торчал конский волос, закручиваясь множеством игривых завитков, как кудряшки на парике самого Клапарона. Главным украшением этой комнаты, служившей, очевидно, гостиной до того, как квартиру превратили в контору банка, был круглый стол, покрытый зеленым сукном; вокруг него стояли старые, обитые черной кожей стулья с некогда позолоченными гвоздиками. В довольно изящном по форме камине и на чугунной его доске незаметно было ни малейших следов копоти, которая свидетельствовала бы о том, что этот камин топили. Засиженное мухами зеркало имело самый убогий вид и вполне гармонировало с часами в футляре из красного дерева, приобретенными, вероятно, с торгов на распродаже мебели какого-нибудь престарелого нотариуса; часы эти не радовали взгляда, и без того уже удрученного видом двух канделябров без свечей и густым слоем пыли, покрывавшей все вокруг. Закопченные обои мышино-серого цвета с розовым бордюром указывали на длительное пребывание в комнате заядлых курильщиков. Все здесь напоминало так называемые «редакционные комнаты» в газетах. Боясь быть нескромным, Бирото трижды постучался в дверь, противоположную той, в которую он вошел.
– Войдите! – крикнул Клапарон, и по звуку его голоса можно было судить о том, как далеко он находился и как пуста была соседняя комната, откуда до парфюмера доносилось потрескивание огня в камине, но где самого банкира, очевидно, не было. Комната эта служила Клапарону личным кабинетом. Между пышным кабинетом Келлера и удивительно запущенным жилищем этого мнимого крупного дельца была не меньшая разница, чем между Версалем и вигвамом вождя племени гуронов. Парфюмеру, уже видевшему величие банка, предстояло теперь познакомиться с шутовской на него пародией.
Клапарон лежал на кровати, которая поставлена была в продолговатой нише, устроенной в задней стене кабинета; комната эта была обставлена довольно изящной мебелью, но испорченной, разрозненной, изломанной, ободранной, загрязненной и приведенной в негодность безалаберными привычками хозяина; при виде Бирото Клапарон запахнул засаленный халат, положил трубку и так поспешно задернул полог кровати, что даже наивный парфюмер усомнился в его целомудрии.
– Присаживайтесь, сударь, – сказал мнимый банкир.
Без парика, с головой, криво повязанной каким-то фуляром, Клапарон показался Бирото особенно отвратительным: распахнувшийся на груди халат приоткрыл белую шерстяную фуфайку, ставшую темно-бурой от долгой носки.
– Не хотите ли позавтракать? – спросил Клапарон, вспомнив о бале у парфюмера и желая отблагодарить его этим приглашением за гостеприимство, а заодно и втереть ему очки.
Круглый стол, с которого были наскоро убраны бумаги, красноречиво говорил о недавней пирушке в приятной компании: на нем красовались устрицы, паштет, белое вино и застывшие в соусе почки в шампанском. Горящие в камине угли бросали золотистые блики на яичницу с трюфелями. Наконец два прибора и салфетки в жирных пятнах, оставленных вчерашним ужином, открыли бы глаза самой святой невинности. Несмотря на отказ Бирото, Клапарон продолжал настаивать, как человек, уверенный в своей ловкости.
– Я кое-кого ждал к себе, но гость мой куда-то пропал, – умышленно громко воскликнул хитрый коммивояжер, чтобы его услышала особа, которая зарылась в постели под одеяла.
– Сударь, – сказал Бирото, – я пришел по делу и долго вас не задержу.
– Я завален работой, – отвечал Клапарон, указывая на секретер с задвижной крышкой и на стол с грудами бумаг, – у меня нет минутки свободной. Принимаю я только по субботам, но для вас, дорогой господин Бирото, я всегда дома. Никак не урву времени ни для любви, ни для прогулок по городу; я теряю всякий деловой нюх: чтобы сохранить его, ведь надобно же иногда и побездельничать. А мне не удается даже побродить по бульварам. Опротивели мне дела, и слышать о них больше не желаю; денег с меня хватит, а вот в счастье всегда нехватка. Хотелось бы мне, клянусь честью, поездить по свету, побывать в Италии! Ах, Италия! Вот благодатный край! Прекрасна, наперекор всем превратностям судьбы! Чудесная страна, где ждет меня величавая и томная итальянка! Всю жизнь обожал итальянок! Была у вас когда-нибудь любовница итальянка? Нет? Так поедем со мной в Италию! Мы увидим Венецию – резиденцию дожей; город этот, к несчастью, попал в руки невежественной Австрии, которая ничего не смыслит в искусствах! Баста! бросим все эти государственные дела, займы, каналы. Я – добрый малый, когда у меня туго набиты карманы. Едем же, черт побери, путешествовать!
– Одно слово, сударь, и я ухожу, – сказал Бирото. – Вы передали мои векселя господину Бидо?
– Вы хотите сказать – Жигонне, милейшему Жигонне? Вот человек, всегда готовый нежно обнять вас... как веревка шею висельника.
– Да, – продолжал Цезарь, – я хотел бы... и тут я рассчитываю на ваше благородство и деликатность...
Клапарон поклонился.
– Я хотел бы получить отсрочку...
– Невозможно, – прервал банкир, – дела я веду не один; нас целый совет, настоящая палата депутатов. Мы, правда, спелись и шипим в один голос, как сало на сковороде. Да, черт побери, мы обо всем совещаемся. Участки в районе церкви Мадлен – это пустяки! Мы орудуем во многих местах. Э, любезнейший, если бы мы не имели доли в участках на Елисейских полях, вокруг достраивающейся биржи, в квартале Сен-Лазар и около Тиволи, мы «не форошали пы телами», как говорит толстяк Нусинген. Что для нас участки около Мадлен? Так, чепуха! Мы, любезнейший, крохоборничать не любим, – сказал он, похлопывая Бирото по животу и обнимая его за талию. – Ну, давайте же завтракать, потолкуем за едой, – прибавил Клапарон, чтобы смягчить отказ.
– Охотно, – ответил Бирото.
«Собутыльнику моему не поздоровится», – подумал парфюмер, надеясь подпоить Клапарона, чтобы выведать, кто же в действительности его компаньоны в деле с земельными участками, начинавшем казаться ему подозрительным.
– Вот и хорошо! Виктория! – крикнул банкир.
На зов явилась женщина, похожая на ведьму и одетая, как торговка рыбой.
– Скажите в конторе, что меня нет дома ни для кого – даже для Нусингена, Келлеров, Жигонне и всех прочих.
– Из конторщиков пока пришел только господин Ламперер.
– Ну что ж, ему ли не знать, как принимают знать, – сказал Клапарон. – А мелюзгу дальше первой комнаты не пускайте. Велите всем говорить, что я обдумываю, как опрокинуть... бокал шампанского.
Напоить бывшего коммивояжера – дело безнадежное. Пытаясь выведать правду у своего компаньона, Цезарь принял его пошлую болтливость за признаки опьянения.
– Вы все еще связаны с этим подлецом Рогеном, – сказал Бирото. – Написали бы вы ему, чтобы он помог пострадавшему из-за него другу, человеку, с которым он каждое воскресенье вместе обедал, которого знает вот уже двадцать лет.
– Роген?.. Он дуралей! Его доля в участках станет нашей! Не горюйте, дружище, все уладится. Расплатитесь пятнадцатого, а там видно будет. Я говорю «видно будет»... (еще стаканчик вина!), а собственно, я-то сам в деле не участвую. По мне хоть и вовсе не платите, я на вас в претензии не буду: мое участие в деле сводится к получению комиссионных за покупку да к доле в барышах, – ведь это я, знаете ли, обрабатываю владельцев участков... Ясно? Компаньоны у вас надежные, мне, милейший, опасаться нечего. Участвовать в делах по нынешним временам можно по-разному! Любое дело требует людей самых разнообразных способностей. Почему бы вам не принять участие в наших делах? Бросьте ваши баночки-скляночки, помаду да гребенки – это же вздор! Ничего не стоящее дело! Стригите публику, займитесь спекуляцией.
– Спекуляцией? – спросил парфюмер. – А это что за промысел?
– Это промысел отвлеченный, – отвечал Клапарон, – промысел, который еще лет десять для большинства останется тайной, так, по крайней мере, утверждает наш финансовый Наполеон – великий Нусинген. Финансист, занимающийся спекуляцией, охватывает всю совокупность цифр, снимает сливки с еще не полученных доходов, это – гениальное постижение, способ регулярно стричь надежду, словом – новая кабалистика! Нас пока всего лишь десять – двенадцать мудрых голов, посвященных в кабалистические тайны этих великолепных комбинаций.
Цезарь открыл глаза и уши, стараясь разобраться в столь сложной фразеологии.
– Послушайте-ка, – продолжал Клапарон, помолчав. – Для таких дел нужны люди. Нужен, например, человек с идеями, у которого гроша ломаного нет за душой, как и у всех людей с идеями. Пораскинув умом, они раскидывают направо и налево деньги, ни о чем не заботясь. Представьте себе свинью, которую пустили по лесу, где растет масса трюфелей. Следом за ней идет молодчик, человек денежный, который ждет, когда раздастся хрюканье, возвещающее о находке. Понятно? Как только человек с идеями напал на выгодное дельце, человек с деньгами, потрепав его по плечу, говорит: «Это еще что такое? Куда лезете, любезный, у вас кишка тонка; вот вам тысяча франков, а пустить дело в ход предоставьте уж мне». Ладно! Тут банкир созывает ловкачей: «За работу, приятели! Рекламу! Врите напропалую!» Ловкачи хватают охотничий рог и трубят что есть мочи: «Сто тысяч франков за пять су!» или «Пять су за сто тысяч франков!» – «Золотые россыпи, угольные копи!» Словом – обычная коммерческая шумиха. Покупаются отзывы людей науки или искусства, и балаган открыт: публика валом валит и получает что положено за свои денежки; а выручка попадает к нам в карман. Свинью загоняют в хлев и насыпают ей картошки, а дельцы загребают банковые билеты и блаженствуют. Так-то, сударь мой! Займитесь делами! Кем вам хочется быть? Свиньей, простофилей, ловкачом или миллионером? Поразмыслите над этим: я изложил вам теорию современных займов... Заходите ко мне почаще. Я весельчак и добрый малый. Наша французская жизнерадостность легкомысленна, но мы умеем быть серьезными; веселье делу не помеха, наоборот. За бутылочкой люди скорее столкуются. Ну-ка, еще бокал шампанского! Лучшая марка, поверьте! Один клиент прислал его мне прямо из Эперне; я распродал когда-то немало его вин, и по хорошей цене (я ведь работал по винной части). Он мне благодарен и шлет подарки даже и сейчас, когда я процветаю. А ведь это редкость.
Бирото, пораженный легкомыслием и беспечностью человека, которого все считали наделенным недюжинным умом и незаурядными коммерческими способностями, не решался его больше расспрашивать. Уже захмелев от шампанского, он все же вспомнил имя, упомянутое дю Тийе, и спросил, кто такой банкир Гобсек и где он проживает.
– Как! Вы уже до этого дошли, сударь? – воскликнул Клапарон. – Гобсек такой же банкир, как парижский палач – лекарь. Он с первого же слова требует пятьдесят процентов. Гобсек из школы Гарпагона: он вам предложит канареек, чучело удава, меха летом и кисею зимой. А какое обеспечение вы ему предложите? Чтобы он принял вексель за одной только вашей подписью, вам придется заложить ему жену и дочь, самого себя – словом, решительно все, вплоть до картонки для шляп, зонтика и калош (вы ведь, кажется, сели в калошу?), вплоть до каминных щипцов, совка для углей и дров из вашего сарая... Гобсек! Гобсек!.. Хорошенькое дело! Кто вас направил к этой финансовой гильотине?
– Господин дю Тийе!
– Вот плут! Узнаю его проделки. Мы ведь были когда-то друзьями, но так рассорились, что теперь даже не раскланиваемся; поверьте – мое отвращение к нему имеет достаточное основание: мне удалось заглянуть в самую глубь его грязной душонки; он мне испортил настроение на вашем чудесном балу. Не выношу его фатовского вида: он, видите ли, живет с женой нотариуса! Подумаешь! Да пожелай я только – у меня будут маркизы, а вот он моего уважения никогда не добьется. Не заслужить ему моего уважения, как не заполучить принцессу к себе в постель. А ведь вы, папаша, забавник: задаете такой бал и через два месяца просите отсрочить векселя! Вы далеко пойдете! Давайте-ка сообща ворочать делами. У вас хорошая репутация – она мне пригодится. Дю Тийе мошенник, ему на роду написано снюхаться с Гобсеком. Но на бирже он плохо кончит. Говорят, он соглядатай старика Гобсека, – значит, ему долго не продержаться. Гобсек притаился в углу своей паутины, точно старый паук, привыкший раскидывать свои тенета в разных странах света. Рано или поздно ростовщик – хлоп! – и проглотит своего подручного, как я – стакан вина. Так ему и надо, этому дю Тийе. Он сыграл со мной шутку... О, за такую шутку стоит повесить!..
Потратив полтора часа на бесплодную болтовню, Бирото решил уйти; бывший коммивояжер приступил в это время к рассказу о приключениях некоего депутата в Марселе: депутат был влюблен в актрису, выступавшую в роли прекрасной Арсены и освистанную сидевшими в партере роялистами.
– Он встает, – рассказывал Клапарон, – выпрямляется во весь рост в ложе и кричит: «Держите свистуна! Коли это женщина – начхать мне на нее; коли мужчина – будем драться; коли ни то ни се – бог ему судья». Знаете, чем кончился весь этот скандал?
– Прощайте, сударь, – сказал Бирото.
– Вам придется еще разок зайти ко мне, – заявил Клапарон. – Первый векселек Кейрона вернулся к нам опротестованный; передаточная надпись – моя, и я уплатил по нему. Я вам его пришлю, дела ведь на первом месте.
Бирото был до глубины души уязвлен этой кривляющейся, холодной любезностью; она поразила его не менее жестоко, чем черствость Келлера и немецкая издевка Нусингена. Развязность этого распутника, его подогретая шампанским циничная откровенность омрачили душу честного парфюмера, ему казалось, что он побывал в каком-то притоне. Сам не сознавая, куда он идет, Цезарь спустился по лестнице и, выбравшись на улицу, побрел по бульварам; дойдя до улицы Сен-Дени, он вспомнил о Молине и направился к Батавскому подворью. Он взобрался по грязной винтовой лестнице, по которой еще недавно поднимался с таким кичливым и высокомерным видом. При мысли о мелочной жадности Молине Цезарь ужаснулся, что придется обратиться к нему с просьбой. Как и при первом посещении парфюмера, домовладелец сидел у камелька, но на сей раз он уже позавтракал и предавался пищеварению. Бирото объяснил цель своего прихода.
– Отсрочить вексель в тысячу двести франков? – с недоверчивой усмешкой спросил Молине. – Ну, уж нет, сударь! Если пятнадцатого у вас не найдется тысячи двухсот франков, чтобы заплатить мне по векселю, значит, вы и за квартиру мне не заплатите? Я буду этим весьма недоволен, я не привык церемониться в денежных делах, квартирная плата – мой доход. Как бы я мог иначе расплачиваться сам? Вы ведь купец и не станете порицать меня за это. В денежных делах нет ни свата, ни брата. Зима нынче суровая, дрова вздорожали. Если вы пятнадцатого не заплатите, ждите в полдень шестнадцатого повесточку. О! Добрейший Митраль, ваш судебный пристав – равно как и мой – пошлет вам повестку в конверте, со всей почтительностью, подобающей вашему высокому положению.
– Сударь, мне никогда еще не приходилось получать судебных повесток! – воскликнул Бирото.
– Лиха беда начало, – ответил Молине.
Нескрываемая злоба старикашки потрясла парфюмера, он почувствовал, что все погибло; в его ушах зазвучал похоронный звон банкротства. Каждый удар колокола воскрешал в его памяти жестокие слова, которыми он, неумолимый законник, клеймил когда-то банкротов. Огненными знаками вспыхивали они теперь в его мозгу.
– Кстати, – сказал Молине, – вы забыли сделать пометку на векселе: «за наем помещения», а такая пометка даст мне преимущественное право на получение долга.
– Мое положение не дозволяет мне нанести в чем-либо ущерб своим кредиторам, – ответил парфюмер, потерявший голову при виде открывшейся перед ним бездны.
– Хорошо, сударь, превосходно! А я-то думал, что жильцы меня уже всему обучили по части их фокусов с квартирной платой. Теперь благодаря вам я буду знать, что нельзя принимать векселей в уплату за квартиру... О, я буду судиться, ибо ответ ваш ясно показывает, что вы не выполните своих обязательств. Случай этот представляет интерес для всех домовладельцев Парижа.
Бирото вышел от него полный отвращения к жизни. Получив отказ, люди со слабой и чувствительной душой тотчас впадают в уныние, а первый успех необычайно окрыляет их. У Цезаря оставалась теперь только одна надежда – на преданность Ансельма Попино, о котором он сразу же вспомнил, оказавшись около рынка Невинных.
«Бедный мальчик, кто бы это мог предвидеть; ведь только полтора месяца назад, в Тюильри, я помог ему стать на ноги!»
Было около четырех часов дня; судейские чиновники в это время покидают обычно здание суда. Старик Попино зашел проведать племянника. Старый служитель правосудия был знатоком человеческой души, глубоким прозорливцем; он угадывал тайные побуждения людей, улавливал скрытый смысл их самых невинных с виду поступков, зародыши преступлений, корни проступков; он испытующе посмотрел на Бирото, который этого даже и не заметил. Парфюмер досадовал, что застал у Ансельма его дядю, и, как показалось судье, был чем-то смущен, озабочен и задумчив. Маленький Попино, как всегда страшно занятый, с пером за ухом, лебезил, по обыкновению, перед отцом Цезарины. Судье почудилось, что избитые фразы, с которыми Цезарь обращался к своему компаньону, говорились просто для отвода глаз и что парфюмер пришел попросить о какой-то важной услуге. Хитрый старик продолжал сидеть в лавке, вопреки желанию племянника; он не уходил, рассчитывая, что парфюмер, чтобы избавиться от него, сам уйдет первым. Когда Бирото действительно удалился, следователь тоже вышел, но заметил, что парфюмер бродит в той части улицы Сенк-Диаман, которая ведет к улице Обри-ле-Буше. Это, казалось бы, незначительное обстоятельство вызвало у него подозрение относительно истинных намерений Бирото; выйдя на Ломбардскую улицу, он увидел, что парфюмер снова зашел к Ансельму, и поспешил туда же.
– Дорогой Попино, – сказал компаньону Цезарь. – Я пришел просить тебя об услуге.
– Что я должен сделать? – с пылкой готовностью воскликнул Ансельм.
– Ах, ты возвращаешь меня к жизни, – вскричал парфюмер, обрадованный этим сердечным жаром, согревшим его среди льдов, в которых он блуждал уже с месяц. – Выплати мне пятьдесят тысяч франков в счет моей доли прибыли; о порядке платежа мы договоримся.
Ансельм пристально поглядел на него, и Цезарь опустил глаза. В этот миг снова появился следователь.
– Дорогой мой... Ах, простите, господин Бирото! Дорогой мой, я забыл тебе сказать...
Властным жестом служитель правосудия подхватил племянника под руку, увлек его на улицу и, хотя тот был в одной куртке, с непокрытой головой, повел в сторону Ломбардской улицы и заставил себя выслушать.
– Дела твоего бывшего хозяина, племянник, настолько пошатнулись, что он, возможно, вынужден будет объявить себя несостоятельным. Прежде чем решиться на этот шаг, даже самые добродетельные люди, за плечами которых сорок лет незапятнанной жизни, стремясь спасти свое доброе имя, уподобляются обезумевшим игрокам. Они идут на все: продают жен, торгуют дочерьми, губят лучших друзей, закладывают то, что им не принадлежит; бегут с отчаяния в игорные дома, лгут, притворяются, рыдают... Словом, мне случалось наблюдать самые необычайные дела. Ты же видел, каким простодушным прикидывался Роген, – воплощенная невинность, хоть без исповеди к причастию допускай. Я не распространяю этих жестоких выводов на господина Бирото; я считаю его человеком порядочным; но если он попросит тебя сделать что-либо противное законам коммерции, подписать, скажем, дружеские векселя и пустить их в обращение, – а это, по-моему, уже первый шаг к мошенничеству, ибо это – векселя фальшивые, – обещай мне ничего не подписывать, не посоветовавшись предварительно со мной. Ты любишь его дочь и уж во имя одной этой любви не должен губить свою будущность. Если господину Бирото суждено разориться, зачем же разоряться еще и тебе? Тогда вы оба лишитесь всяких шансов на успех, связанный с твоим торговым делом, а ведь оно-то и может оказаться для него прибежищем.
– Благодарю вас, дядя, мне все ясно, – сказал Попино, которому стал теперь понятен горестный возглас парфюмера.
Торговец ароматическими и прочими маслами вернулся в свою темную лавку озабоченным. От Бирото не ускользнула эта перемена.
– Окажите мне честь пройти в мою комнату, там нам будет удобнее. Приказчики, хоть и очень заняты, могут нас все же услышать.
Бирото последовал за Попино, точно осужденный, терзаемый неизвестностью, – будет ли приговор отменен или оставлен в силе.
– Мой дорогой благодетель, – начал Ансельм, – не сомневайтесь в моей преданности – она безгранична. Позвольте мне только спросить вас: достанет ли этой суммы для вашего спасения или же эти деньги только отсрочат какую-то катастрофу? Вам нужны векселя сроком на три месяца. Но через три месяца я, конечно, не смогу заплатить по ним.
Бледный и торжественный, Бирото встал и в упор посмотрел на Ансельма.
Испуганный его видом, Попино воскликнул:
– Я подпишу векселя, если вы настаиваете.
– Неблагодарный! – сказал парфюмер, вложив в это слово всю силу негодования, чтобы заклеймить им Ансельма.
Повернувшись, он направился к двери и вышел. Придя в себя от потрясения, в которое повергло его это ужасное слово, Попино бросился вниз по лестнице и выбежал на улицу, но парфюмер уже куда-то исчез. С тех пор этот страшный приговор неумолчно звучал в ушах возлюбленного Цезарины. Перед взором его неотступно стояло искаженное лицо несчастного Цезаря; словом, Попино жил, как Гамлет, бок о бок с грозным призраком.
Бирото, точно пьяный, кружил по улицам квартала. В конце концов он очутился на набережной, пошел вдоль нее, добрался до Севра; здесь обезумевший от горя банкрот переночевал в какой-то харчевне; испуганная жена не решалась его разыскивать. Неосмотрительно поднятая тревога может оказаться в подобных случаях роковой. Благоразумная Констанс подавила свое беспокойство во имя коммерческой репутации мужа; в тревоге и молитвах она прождала его всю ночь. Не умер ли Цезарь? А может быть, увлекаемый последней надеждой, он направился куда-нибудь за пределы Парижа? Наутро она вела себя так, словно причины отсутствия мужа были ей известны; в пять часов пополудни, видя, что Бирото все еще нет, она вызвала дядю и попросила его пойти в морг. Все это время мужественная женщина сидела за конторкой кассы, а дочь вышивала возле нее. Обе сохраняли непроницаемый вид и без улыбки, но и без грусти отвечали покупателям.
Пильеро вернулся в сопровождении Цезаря. Поискав его на бирже, он столкнулся с ним в Пале-Рояле, где Бирото стоял в нерешительности у входа в игорный дом. Было 14 января. Цезарь за обедом ничего не ел. От нервных спазм, сжимавших горло, он не мог проглотить ни куска. Столь же ужасны были и послеобеденные часы. Купец переживал в сотый раз тот жестокий переход от надежды к отчаянию, который, опьяняя душу гаммой самых радостных чувств, ввергает ее затем в глубочайшую печаль и совсем подрывает силы у слабых людей. Дервиль, поверенный Бирото, вошел, запыхавшись, в роскошную гостиную, где жена парфюмера, пустив в ход все свое влияние, с трудом удерживала несчастного мужа, хотевшего отправиться спать на чердак, чтобы, как он говорил, «не видеть свидетельств своего безумия».
– Мы выиграли дело! – объявил Дервиль.
При этих словах искаженное мукой лицо Цезаря просияло, но радость его испугала Пильеро и Дервиля. Жена и дочь, глубоко потрясенные, поспешно вышли в комнату Цезарины, чтобы дать там волю слезам.
– Я, стало быть, могу получить ссуду? – воскликнул парфюмер.
– Нет, это было бы неосторожно, – ответил Дервиль. – Они подают апелляцию, решение суда еще может быть пересмотрено; но уже через месяц у нас будет окончательное постановление.
– Через месяц!
Цезарь впал в забытье, из которого его никто не пытался вывести. В этом странном столбняке, когда тело жило и страдало, а работа сознания приостановилась, в этой случайно полученной Цезарем передышке Констанс, Цезарина, Пильеро и Дервиль справедливо усмотрели милость всевышнего. Благодаря ей Бирото мог пережить жестокие волнения этой ночи. Он сидел в глубоком кресле у камина, напротив поместилась жена, внимательно наблюдавшая за ним; кроткая улыбка на ее устах свидетельствовала о том, что женщины ближе, чем мужчины, к ангельской природе, ибо умеют соединять бесконечную нежность с безграничным состраданием – секрет, известный одним лишь ангелам, посещающим изредка, по воле провидения, наши сны. Цезарина примостилась на скамеечке у ног матери. Время от времени она касалась слегка своими локонами руки отца, стараясь выразить этой лаской ту нежность, которая, высказанная словами, могла бы показаться назойливой в столь критические минуты.
Пильеро сидел в кресле, напоминая изваяние канцлера Лопиталя в перистиле палаты депутатов; этот готовый ко всему философ, на лице которого, казалось, была запечатлена мудрость египетских сфинксов, тихо беседовал с Дервилем. Констанс решила посоветоваться со стряпчим, на скромность которого вполне можно было положиться.
Зная наизусть баланс фирмы, она обрисовала ему шепотом положение вещей. После обсуждения, длившегося около часа и происходившего в присутствии совершенно отупевшего парфюмера, Дервиль, взглянув на Пильеро, покачал головой.
– Сударыня, – начал он со свойственным деловым людям убийственным хладнокровием, – вам придется объявить себя несостоятельными. Допустим даже, что с помощью какого-нибудь ловкого хода вам удастся заплатить завтра долги; но ведь вы должны выплатить по меньшей мере триста тысяч франков, прежде чем сможете заложить свои земельные участки. При пассиве в пятьсот пятьдесят тысяч франков вы располагаете прекрасным, очень доходным, но пока еще нереализуемым активом, и, значит, вам все равно не выдержать. Лучше уж, по-моему, сразу выпрыгнуть в окно, нежели скатиться по лестнице.
– Я того же мнения, дитя мое, – сказал Пильеро.
Госпожа Бирото и Пильеро вышли проводить Дервиля.
– Бедный папа, – сказала Цезарина, приподнимаясь тихонько, чтобы поцеловать отца в лоб. – Ансельму, значит, ничего не удалось сделать, – прибавила она, когда мать и дядя вернулись.
– Неблагодарный! – воскликнул Цезарь; это имя ударило по единственному еще живому месту в его сознании, как молоточек бьет по струне, когда коснешься клавиши рояля.
С того момента, как слово это прозвучало над ним подобно анафеме, Ансельм Попино не знал ни сна, ни покоя. Несчастный юноша проклинал вмешательство дяди и в конце концов отправился к нему. Чтобы заставить сдаться старого, многоопытного служителя правосудия, Ансельм пустил в ход все красноречие любви, надеясь уговорить следователя, человека, от которого слова людские отскакивают, как от стены горох.