Текст книги "История величия и падения Цезаря Бирото"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
– В коммерческой практике принято, – сказал ему Ансельм, – что компаньон-распорядитель выдает компаньону-вкладчику некоторую сумму в виде аванса в счет ожидаемой прибыли, а прибыль у нас несомненно будет. Тщательно разобравшись в своих делах, я вижу, что уже достаточно прочно стою на ногах, чтобы выплатить в течение трех месяцев сорок тысяч франков. Честность господина Бирото служит порукой, что эти сорок тысяч франков пойдут на уплату по его векселям. Поэтому, если он даже обанкротится, кредиторам не в чем будет упрекнуть нас! К тому же, дядя, я готов лучше потерять сорок тысяч франков, чем лишиться Цезарины. Она уже знает, вероятно, о моем отказе и перестанет уважать меня. Я обещался жизнью пожертвовать за своего благодетеля и нахожусь в положении матроса, который должен пойти ко дну вместе со своим капитаном, или солдата, долг которого погибнуть рядом со своим генералом!
– Купец ты плохой, но сердце у тебя золотое, и я тебя уважаю за это, – сказал следователь, пожав руку племяннику. – Я много думал о твоих делах, – продолжал он, – я знаю, ты безумно влюблен в Цезарину, и полагаю, что ты сможешь поступить так, чтобы не нарушить ни законов любви, ни законов коммерческих.
– Ах, дядя, если вы нашли такой способ, вы спасете мою честь!
– Выплати Бирото пятьдесят тысяч франков, и пусть он уступит тебе, с правом обратного выкупа, свою долю в вашем «Масле»; оно ведь представляет теперь имущественную ценность. Запродажную я тебе составлю.
Расцеловав дядю, Ансельм вернулся домой, заготовил векселя на сумму в пятьдесят тысяч франков и устремился с улицы Сенк-Диаман на Вандомскую площадь. В тот самый миг, когда Цезарина, Констанс и Пильеро с удивлением смотрели на парфюмера, пораженные замогильным голосом, которым он произнес слово «неблагодарный», дверь гостиной распахнулась, и появился Попино.
– Мой дорогой и горячо любимый хозяин, – сказал он, вытирая вспотевший лоб, – вот то, о чем вы просили. – И он протянул векселя. – Я хорошо обдумал свое положение, не тревожьтесь, я смогу заплатить. Спасайте, спасайте же ваше доброе имя!
– Я была в нем твердо уверена! – воскликнула Цезарина и, схватив руку Попино, сжала ее с судорожной силой.
Госпожа Бирото заключила Ансельма в объятия. Парфюмер поднялся, как праведник, услышавший трубы Страшного суда. Он словно восстал из гроба! Потом с жадностью протянул руку за пятьюдесятью листочками гербовой бумаги.
– Минуточку! – сказал безжалостный дядя Пильеро, вырвав у Попино векселя. – Одну минуту!
Все четверо членов этой семьи – Цезарь, его жена, Цезарина и Попино, – ошеломленные тоном, которым были произнесены эти слова, и поступком дяди, с ужасом смотрели, как Пильеро рвал и бросал векселя в горящий камин, где их пожирало пламя. Никто из них не успел остановить его.
– Дядя!
– Дядя!
– Дядя!
– Сударь!
Четыре возгласа – вопль четырех слившихся воедино сердец. Дядюшка Пильеро обнял маленького Попино, прижал его к груди и поцеловал в лоб.
– Ну, как не полюбить тебя, ведь сердце не камень, – заявил он. – Если бы ты любил мою дочь и у нее был бы миллион приданого, а у тебя ничего, кроме этого (он указал на черный пепел, оставшийся от векселей), и если бы она тебя тоже любила, – через две недели вы были бы обвенчаны. Твой хозяин, – сказал он, указывая на Цезаря, – сошел с ума. Племянник, – сурово сказал Пильеро, обращаясь к парфюмеру, – племянник, посмотри правде в лицо! В делах важны не чувства, а деньги. Все это – очень возвышенно, конечно, но совершенно бесполезно. Я два часа провел на бирже. У тебя нет ни на грош кредита. Все твердят о твоем разорении, о том, что тебе не удалось отсрочить векселя, о твоем обращении к банкирам и об их отказе, о сумасбродствах, которые ты натворил, забравшись на седьмой этаж к болтливому, как сорока, домохозяину, чтобы просить его переписать вексель на тысячу двести франков, о бале, который ты якобы дал, чтобы скрыть свои денежные затруднения. Дошли даже до утверждений, будто у Рогена никаких твоих денег и не было. Если послушать ваших врагов, – так Роген попросту предлог. Я поручил одному другу разузнать обо всем, и он подтвердил мои опасения. Ждут появления векселей Попино, которого ты для того только будто бы и выделил, чтобы пустить через него в обращение собственные векселя. Словом, на бирже гуляют сейчас клевета и злословие, которые неминуемо навлекает на себя человек, желающий подняться по социальной лестнице ступенькой выше. Ты понапрасну будешь ходить целую неделю из конторы в контору с пятьюдесятью векселями Попино – ничего, кроме унизительных отказов, ты не встретишь. Никто этих векселей брать не станет: ведь неизвестно, на сколько ты выдал вообще векселей, все считают, что ты ради собственного спасения приносишь в жертву бедного юношу. Ты только подорвешь кредит торгового дома Попино, ничего при этом не добившись. Знаешь, сколько рискнет тебе дать за эти пятьдесят тысяч франков самый снисходительный дисконтер? – Двадцать тысяч, только двадцать тысяч, понимаешь? В коммерческих делах бывают иной раз такие моменты, когда надо продержаться на глазах у всех без пищи три дня и делать вид, что ты объелся; тогда на четвертый день ты будешь допущен в закрома кредита. Тебе же трех дней не продержаться; этим все сказано. Соберись с духом, мой бедный племянник, придется тебе объявить себя несостоятельным. Как только приказчики пойдут спать, мы с Попино возьмемся за работу, чтобы избавить тебя от этой пытки.
– Дядя! – взмолился парфюмер, простирая к нему руки.
– Цезарь, ты, стало быть, хочешь дойти до позорного баланса, в котором не останется актива? Твое участие в деле Попино спасет твое доброе имя.
Этот последний роковой луч света заставил наконец Цезаря полностью прозреть и осознать истинные размеры постигшего его несчастья; он упал в кресло, затем опустился возле него на колени. В голове у него помутилось, он словно впал в детство; жена подумала, что он умирает. Став на колени, чтобы поднять мужа, Констанс, однако, увидела, что он сложил руки, возвел глаза к небу и с сердечным сокрушением, в присутствии дяди, дочери и Попино, начал торжественно читать молитву. Она присоединилась к нему: «Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя твое, да приидет царствие твое, да будет воля твоя, яко на небеси и на земли; хлеб наш насущный даждь нам днесь, и остави нам долги наша, яко же и мы оставляем должникам нашим, и не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого. Аминь».
Слезы выступили на глазах у стоика Пильеро. Цезарина, плача, опустила в изнеможении голову на плечо бледного, неподвижного, как статуя, Попино.
– Сойдем вниз, – сказал бывший торговец скобяными товарами и взял юношу под руку.
В половине двенадцатого они ушли, оставив Цезаря на попечении жены и дочери. Тогда старший приказчик Селестен, распоряжавшийся в лавке в дни этой скрытой бури, поднялся наверх и вошел в гостиную. Заслышав шаги Селестена, Цезарина бросилась к нему навстречу, чтобы он не успел заметить, в каком подавленном состоянии находится его хозяин.
– Среди вечерней почты есть письмо из Тура, – сказал Селестен, – оно пришло с запозданием из-за неточности в адресе. Я решил, что оно от брата господина Бирото, и не стал его распечатывать.
– Отец, – крикнула Цезарина, – письмо от дяди из Тура.
– Ах, я спасен! – воскликнул Цезарь. – Брат мой, брат мой! – твердил он, целуя письмо.
Ответ Франсуа Цезарю Бирото.
Тур, 17-го сего месяца.
«Горячо любимый брат, письмо твое глубоко меня опечалило; прочитав его, я отслужил обедню, моля господа во имя крови, пролитой за нас его сыном, нашим божественным искупителем, обратить милосердный взор свой на твои горести. В тот миг, когда я произносил слова молитвы «Pro meo fratre Caesare»[23]23
О моем брате Цезаре (лат.).
[Закрыть], глаза мои увлажнились слезами при мысли о том, что я нахожусь, к несчастью, столь далеко от тебя в дни, когда ты нуждаешься в дружеской поддержке брата. Но, подумал я, высокочтимый, достойный господин Пильеро, несомненно, заменит меня. Дорогой Цезарь, не забывай среди горестей своих, что земная жизнь наша полна испытаний и преходяща, наступит день, когда по милосердию божию и предстательству святой церкви воздастся нам за наши страдания, и нас ждет награда за соблюдение евангельских заповедей, за добродетельную жизнь; иначе порядок мира сего был бы лишен смысла. Зная твое благочестие и кротость, я все же повторяю тебе эти истины, ибо случается, что люди, застигнутые, подобно тебе, житейской бурей и носящиеся по губительному морю мирской суеты, позволяют себе, ослепленные страданием, богохульствовать среди бедствий своих. Не проклинай же ни людей, уязвляющих тебя, ни бога, по воле которого к жизни твоей примешана горечь. Не опускай долу взора своего, но возведи очи свои горе, ибо небеса ниспосылают утешение слабым, ибо там богатство бедняков и кара богачам...»
– Да ну же, Бирото, – прервала его жена, – пропусти все это и посмотри, прислал ли он нам что-нибудь.
– Мы будем часто перечитывать это письмо, – сказал купец, вытирая слезы и разворачивая послание, откуда выпал чек казначейства. – Я был твердо уверен в моем милом брате, – прибавил он, поднимая чек.
– «...Я пошел к госпоже де Листомэр, – продолжал он читать прерывающимся от слез голосом, – и, умолчав о том, чем вызвана моя просьба, попросил ее дать мне взаймы все, что она сможет уделить для меня, дабы увеличить плоды моих сбережений. Щедрость ее позволила мне собрать сумму в тысячу франков; я посылаю тебе их ассигновкой главного управляющего окладными сборами города Тура на казначейство...»
– Хороша помощь! – сказала Констанс, взглянув на Цезарину.
– «...Обходясь без некоторых излишеств, я смогу за три года вернуть госпоже де Листомэр четыреста франков, которые она мне ссудила, так что не тревожься, дорогой Цезарь. Посылая все, чем я владею в этом мире, я желаю, чтобы эти деньги помогли тебе счастливо справиться с коммерческими затруднениями, которые, уповаю, окажутся лишь временными. Зная твою деликатность, спешу предупредить все возражения. Не помышляй ни о каких процентах, ни о возврате этой суммы в дни благоденствия – а они вскоре настанут для тебя, если господь услышит мои молитвы, которые я денно и нощно буду воссылать к нему. Основываясь на последнем твоем письме, полученном мною два года назад, я считал тебя человеком богатым и полагал, что могу тратить свои сбережения на бедных; теперь же все, что у меня есть, – твое. Когда утихнет налетевший на тебя шквал, сохрани эти деньги для моей племянницы Цезарины, пусть она, устраиваясь своим домом, приобретет на них какую-либо безделицу на память о старике дяде, который вечно будет молить господа ниспослать свое благословение на нее и на всех, кто ей дорог. Помни, дорогой Цезарь, что я – скромный пастырь, живущий, подобно полевому жаворонку, милостью божьей, смиренно следую своей стезей, стараясь исполнять покорно заповеди нашего божественного спасителя, и мне не много нужно. Так что оставь свою щепетильность и вспоминай обо мне в своем тяжелом положении, как о нежно любящем тебя брате. Его преподобие аббат Шаплу, – я не посвящал его в твои дела, но он знает, что я пишу тебе, – просит меня передать сердечный привет всем членам твоей семьи и желает тебе всяческого благополучия. Прощай, дорогой и возлюбленный брат мой; молю господа, чтобы в твоих тяжелых обстоятельствах он сохранил здоровье тебе, твоей жене и дочери. Желаю всем вам терпения и мужества в ваших испытаниях.
Франсуа Бирото.Приходский священник и викарийкафедрального собора святого Гатиана, в Туре».
– Тысяча франков! – в негодовании воскликнула г-жа Бирото.
– Сохрани их! – торжественно и строго произнес Цезарь. – Это все, что у него было. Они принадлежат к тому же нашей дочери и помогут нам прожить, ничего не прося у кредиторов.
– Кредиторы решат, что ты припрятал крупные деньги.
– Я покажу им письмо.
– Они скажут, что оно написано для отвода глаз.
– О господи! – в ужасе воскликнул Бирото. – Ведь и я так думал о несчастных людях, которым приходилось, вероятно, столь же тяжко, как и мне сейчас.
Встревоженные состоянием Цезаря, мать и дочь сидели возле него в глубоком молчании с шитьем в руках. В два часа ночи Попино приоткрыл осторожно дверь гостиной и знаками вызвал г-жу Бирото. Увидев племянницу, Пильеро снял очки.
– Не все потеряно, дитя мое, – сказал он, – есть еще кое-какая надежда; но мужу твоему не вынести волнений, связанных с попытками переговоров, и мы с Ансельмом возьмем эти переговоры на себя. Оставайся завтра в лавке и записывай адреса всех, кому следует по векселям. У нас есть время до четырех часов. Вот мой план: ни господина Рагона, ни меня опасаться не приходится. Предположим теперь, что ваши сто тысяч франков, находившиеся у Рогена, пошли бы действительно на приобретение земельных участков – у вас их так же не было бы, как нет и сейчас. Вы должны уплатить сто сорок тысяч франков по векселям, выданным Клапарону, – платить по ним вам пришлось бы во всяком случае. Разоряет вас, стало быть, не банкротство Рогена. Для уплаты по обязательствам у вас имеются сорок тысяч франков, которые вы рано или поздно сможете получить под свою фабрику, и на шестьдесят тысяч векселей Попино. Так что можно еще бороться, ибо потом вы сможете заложить ваши земельные участки в районе церкви Мадлен. Если ваш главный кредитор согласится пойти вам навстречу, я не пожалею своего состояния, продам ренту, пожертвую последним куском хлеба; и Попино все поставит на карту; вы будете, правда, всецело зависеть от малейшей случайности в торговле. Но от «Масла» можно ждать больших прибылей. Мы совещались с Попино и твердо решили поддержать вас в этой борьбе. О, я с радостью готов питаться черствым хлебом, если только на горизонте забрезжит успех. Но все зависит от Жигонне и компаньонов Клапарона. Мы с Попино часов в семь-восемь утра пойдем к Жигонне и, выяснив его намерения, будем знать, как нам держаться дальше.
Глубоко взволнованная Констанс бросилась в объятия дяди. Ее слезы и рыдания были красноречивее всяких слов. Ни Попино, ни Пильеро не подозревали, что Бидо, по прозвищу Жигонне, и Клапарон были, в сущности, все тем же дю Тийе, который жаждал прочесть в «Ведомостях» нижеследующее ужасное сообщение:
«Решение коммерческого суда об объявлении господина Цезаря Бирото, торговца парфюмерными товарами, проживающего в Париже, улица Сент-Оноре, дом № 397, несостоятельным должником, входит в силу впредь до изменения, с 16 января 1819 года. Присяжный попечитель Гобенхейм-Келлер, агент Молине».
Ансельм и Пильеро просидели над делами Цезаря до рассвета. В восемь часов утра оба самоотверженных друга, один – старый солдат, другой – новоиспеченный подпоручик, – которым лишь по доверенности предстояло познакомиться с жестокими терзаниями тех, кому приходилось подниматься по лестнице Бидо, по прозвищу Жигонне, – в глубоком молчании направились на улицу Гренета. Оба они страдали. Пильеро то и дело проводил рукой по лбу.
Улица Гренета – одна из тех парижских улиц, где множество лавчонок и где дома имеют самый отталкивающий вид. Здесь отвратительно грязно, как бывает обычно в кварталах, изобилующих ремесленными мастерскими, здания поражают своим убожеством. Старик Жигонне жил на четвертом этаже, в доме с окнами в мелких переплетах и с давно не мытыми стеклами. Лестница вела прямо на улицу. Привратница помещалась на антресолях, в каморке, куда свет проникал только из лестничной клетки. Все жильцы, кроме Жигонне, занимались каким-либо ремеслом; беспрестанно сновали туда и сюда рабочие. Ступеньки лестницы – вечно в грязи, жидкой или успевшей уже затвердеть, в зависимости от состояния погоды – завалены были всякими отбросами и сором. На каждой площадке этой зловонной лестницы бросалась в глаза какая-нибудь вывеска – железная табличка, покрытая красным лаком, на которой была выведена золотом фамилия владельца мастерской и изображены образцы его искусства. За дверьми, по большей части открытыми настежь, виднелись помещения – странное сочетание мастерской и жилья, и оттуда доносились дикие крики, свист и рычание – точно в зоологическом саду в четыре часа пополудни, во время кормежки зверей. В мерзкой конуре второго этажа изготовлялись дорогие подтяжки для модных магазинов Парижа, а на третьем, среди омерзительных отбросов, – изящнейшие картонные коробки, украшающие витрины лавок в день Нового года. Жигонне, обладая состоянием в миллион восемьсот тысяч франков, умер на четвертом этаже этого дома, покинуть который его не могли заставить ни уговоры, ни соблазнительные предложения племянницы, г-жи Сайяр, предоставлявшей в его распоряжение квартиру в особняке на площади Рояль.
– Ну, смелее, – сказал Пильеро, дернув ручку звонка в виде козьей ножки, висевшей у серой опрятной двери Жигонне.
Жигонне сам открыл им дверь. Два добровольных опекуна парфюмера, боровшегося с надвигающимся банкротством, прошли через первую комнату – холодную и чинную, с окнами без занавесей. Они уселись втроем во второй комнате; дисконтер расположился у камина с тлеющими под пеплом дровами. Зеленые папки с бумагами ростовщика и почти монашеская строгость затхлого, как погреб, кабинета леденящим холодом наполнили душу Попино. Он рассеянно посмотрел на дешевенькие голубоватые обои с пестрыми цветочками, уже лет двадцать пять покрывавшие стены, и перевел опечаленный взгляд на камин, украшенный часами в форме лиры и высокими синими севрскими вазами, богато оправленными позолоченной медью. Эти обломки крушения, подобранные Жигонне в разгромленном Версале, попали к нему из будуара королевы; но рядом с такими великолепными вещами стояли два жалких подсвечника из кованого железа, и этот чудовищный контраст напоминал об обстоятельствах, вследствие которых здесь очутились столь дорогие вазы.
– Я знаю, что вы пришли говорить не о себе, – сказал Жигонне, – а о великом Бирото. Так в чем же дело, друзья?
– Я знаю, что ничего нового вам не скажешь, – ответил Пильеро. – Мы будем поэтому кратки. У вас имеются векселя, выданные приказу Клапарона?
– Да.
– Не согласитесь ли вы обменять первые пятьдесят тысяч на векселя господина Попино, здесь присутствующего? С процентами за учет, разумеется.
Жигонне снял свой ужасный зеленый картуз, в котором, казалось, родился на свет, обнажил огромную лысину цвета свежего сливочного масла и, скорчив вольтеровскую гримасу, сказал:
– Вы мне хотите уплатить маслом для волос, а на что оно мне?
– Ну, раз вы шутите, остается только повернуть оглобли, – сказал Пильеро.
– Вы говорите, как истый мудрец, каковым вас по справедливости и считают, – льстиво улыбаясь, сказал Жигонне.
– Хорошо, а если я сделаю на векселях господина Попино передаточную надпись? – в качестве последней попытки предложил Пильеро.
– Вы – чистое золото, господин Пильеро, но мне не нужно золота, верните мне мое серебро.
Пильеро и Попино откланялись и вышли. Уже спустившись с лестницы, Попино все еще чувствовал, как дрожат у него ноги.
– И это человек? – спросил он Пильеро.
– Говорят, что да, – отвечал старик. – Запомни на всю жизнь эту короткую встречу, Ансельм! Ты только что наблюдал банк в его неприкрашенном виде. Непредвиденные обстоятельства – это винт давильного пресса, мы – виноград, а банкиры – винные бочки. Спекуляция с земельными участками, видимо, выгодное дело. Жигонне, или кто-то стоящий за ним, хочет задушить Цезаря, чтобы завладеть его долей: этим все сказано, и ничем тут не поможешь. Вот что такое банк: никогда не имей с ним дела!
Это мучительное утро началось с того, что г-жа Бирото первый раз в жизни записала адреса людей, приходивших к ней за своими деньгами, а рассыльного из банка отослала, не уплатив ему; в одиннадцать часов стойкая женщина, довольная уж тем, что ей удалось избавить мужа от этой муки, увидела возвращавшихся Ансельма и Пильеро, которых давно уже ждала со все возраставшей тревогой; Констанс прочла приговор на их лицах: банкротство было неминуемо.
– Он умрет с горя, – вырвалось у несчастной женщины.
– Я ему от души этого желаю, – сурово ответил Пильеро. – Но Цезарь так набожен, что единственный, кто может его сейчас спасти, – это аббат Лоро.
Пильеро, Попино и Констанс не решались дать Цезарю подписать подготовленный Селестеном баланс: они дожидались прихода его духовника, аббата Лоро, за которым пошел один из приказчиков. Приказчики были в отчаянии: они любили хозяина. К четырем часам почтенный пастырь явился, Констанс рассказала ему об обрушившемся на них несчастье, и аббат решительно направился к Цезарю наверх, как солдат, идущий на приступ.
– Я знаю, почему вы пришли! – вскричал Бирото.
– Сын мой, – сказал священник, – ваша покорность воле божьей мне давно известна; но теперь надо доказать ее на деле; устремите же ваши взоры на распятие, не спускайте с него глаз, думая об унижениях, которые претерпел спаситель рода человеческого, о том, как жестоки были его крестные муки, и тогда вы сможете перенести ниспосланные вам богом испытания.
– Мой брат – священник, и он уже подготовил меня, – сказал Цезарь, подавая духовнику письмо, которое как раз перед этим перечитывал.
– У вас достойный брат, – сказал г-н Лоро, – добродетельная и кроткая жена, нежная дочь, два истинных друга – ваш дядя и милый Ансельм, два снисходительных кредитора – Рагоны; все эти добрые души будут лить бальзам на ваши раны и помогут вам нести свой крест. Обещайте же мне проявить стойкость мученика и встретить удар судьбы мужественно.
Аббат кашлянул, чтобы предупредить находившегося в гостиной Пильеро.
– Моя покорность безгранична, – спокойно проговорил Цезарь. – Перед лицом бесчестья я должен думать лишь о том, как смыть его.
Голос несчастного парфюмера и весь его вид удивили Цезарину и священника. Между тем это было вполне естественно. Люди легче переносят несчастье уже случившееся, явное, чем жестокую неуверенность в судьбе, когда каждое мгновение приносит величайшую радость или бесконечное страдание.
– Двадцать два года я спал, а сегодня проснулся со своим дорожным посохом в руке, – сказал Цезарь, становясь снова туренским крестьянином.
При этих словах Пильеро заключил племянника в объятия. Цезарь увидел жену, Ансельма и Селестена. Бумаги, которые держал старший приказчик, были достаточно красноречивы. Цезарь спокойно посмотрел на окружающих; в их опечаленных взорах читалось дружеское участие.
– Одну минуту, – сказал он, снимая свой орден и протягивая его аббату Лоро. – Вы мне вернете этот крест обратно, когда я смогу носить его не стыдясь. Селестен, – прибавил он, обращаясь к приказчику, – приготовьте прошение о снятии с меня обязанностей помощника мэра. Господин аббат продиктует вам письмо, пометьте его четырнадцатым числом и велите Раге отнести господину де ла Биллардиеру.
Селестен и аббат Лоро спустились вниз. Около четверти часа в кабинете Цезаря царило глубокое молчание. Семья была поражена подобной твердостью. Наконец Селестен и аббат вернулись, и Цезарь подписал прошение об отставке. Когда Пильеро подал ему баланс, бедняга не мог подавить нервной дрожи.
– Господи, сжалься надо мной! – проговорил он и, подписав роковой документ, протянул его Селестену.
– Сударь, – сказал тогда Ансельм Попино, омраченное лицо которого озарилось внезапно лучом света, – сударыня, я имею честь просить у вас руки мадмуазель Цезарины.
При этих словах у всех, кроме Цезаря, выступили на глазах слезы; Бирото встал, взял Ансельма за руку и сказал ему глухим голосом:
– Дитя мое, ты не женишься на дочери банкрота.
Пристально посмотрев на парфюмера, Ансельм сказал:
– Если только мадмуазель Цезарина не отказывается выйти за меня замуж, – обещайте, сударь, в присутствии вашей семьи, дать согласие на наш брак в тот день, когда вы будете восстановлены в правах.
Наступило короткое молчание, все с волнением следили за сменой чувств, отражавшихся на измученном лице парфюмера.
– Обещаю, – произнес он наконец.
Ансельм с невыразимой нежностью взял руку Цезарины, которую она ему подала, и запечатлел на ней поцелуй.
– Вы тоже согласны? – спросил он.
– Да, – ответила Цезарина.
– Я, значит, стал наконец членом семьи и по праву могу заняться вашими делами, – с загадочным видом сказал он.
Ансельм поспешил уйти, чтобы не проявить радости, которая шла слишком вразрез с горем его патрона. Он, разумеется, не радовался банкротству Бирото, но любовь так всепоглощающа, так эгоистична! Даже Цезарина в глубине души испытывала волнение, противоречившее горечи, которой было переполнено ее сердце.
– Ну, раз мы уж так далеко зашли, – шепнул Пильеро на ухо Цезарине, – доведем дело до конца.
Госпожа Бирото сделала непроизвольное движение, выражавшее скорее муку, чем одобрение.
– Что ты собираешься дальше делать, племянник? – спросил Пильеро у Цезаря.
– Продолжать торговлю.
– Я бы не советовал, – сказал Пильеро. – Ликвидируй дело, раздай все кредиторам и не показывайся больше на бирже. Я нередко представлял себя в подобном положении. Ведь, занимаясь торговлей, нужно все предвидеть. Купец, не задумывающийся над возможностью банкротства, подобен полководцу, полагающему, что он не может потерпеть когда-нибудь поражения. Такой купец лишь наполовину коммерсант. Нет, я ни за что бы не стал продолжать торговлю. Зачем? Придется постоянно краснеть перед людьми, которых ты ввел в большие убытки, сносить их недоверчивые взгляды и молчаливые упреки! Я понимаю – гильотина!.. Секунда – и все кончено! Но чтобы голова у тебя отрастала и ее каждый день снова рубили – нет, я постарался бы избежать подобной пытки. Многие, обанкротившись, продолжают как ни в чем не бывало вести свои дела. Тем лучше для них! Они, значит, сильнее Клода Жозефа Пильеро. Если поведешь дело на наличные, – а именно так его и приходится вести, – скажут, что ты сумел припрятать денежки; если же ты остался без гроша, тебе никогда больше не оправиться. Нет уж! Отдай свой актив кредиторам, предоставь им продать дело и займись чем-либо другим.
– Но чем же? – спросил Цезарь.
– Ну, поищи какую-нибудь службу, – ответил Пильеро. – Мало ли у тебя влиятельных знакомых? Герцог и герцогиня де Ленонкур, госпожа де Морсоф, господин де Ванденес! Напиши им, пойди к ним; они пристроят тебя в штат королевского двора с окладом в тысячу экю, столько же заработает твоя жена, да и дочь, пожалуй, не меньше Положение не столь уж безнадежное! У вас втроем соберется до десяти тысяч франков в год. За десять лет ты сможешь выплатить сто тысяч франков, так как из заработка вам ничего не придется тратить: твоя жена и дочь будут получать у меня на расходы полторы тысячи франков, а что касается тебя самого – там видно будет.
Над этими мудрыми словами задумалась Констанс, а не Цезарь. Пильеро направился на биржу; она помещалась тогда в деревянной ротонде, вход в которую был с улицы Фейдо. Весть о банкротстве парфюмера Бирото, человека видного и возбуждавшего зависть, успела уже распространиться и вызвала немало толков среди крупных коммерсантов, настроенных в те времена конституционно. Коммерсанты-либералы смотрели на бал Бирото как на дерзкое посягательство на их права. Сторонники оппозиции считали патриотизм своей монополией. Роялистам разрешалось любить короля, но любовь к Франции была привилегией «левых»: народ принадлежал им. Власть была виновна в том, что ее представители праздновали событие, которым либералы желали воспользоваться исключительно в своих интересах. Падение человека, пользовавшегося покровительством двора, сторонника правительства, неисправимого роялиста, 13 вандемьера оскорбившего свободу, восставшего против славной Французской революции, вызвало сплетни и было встречено на бирже с шумной радостью. Пильеро хотел разузнать, каково общественное мнение, разобраться в нем. В одной из самых оживленных групп он увидел дю Тийе, Гобенхейма-Келлера, Нусингена, старика Гильома и его зятя Жозефа Леба, Клапарона, Жигонне, Монжено, Камюзо, Гобсека, Адольфа Келлера, Пальма, Шифревиля, Матифа, Грендо и Лурдуа.
– Вот как надо быть осмотрительным! – сказал Гобенхейм дю Тийе. – Ведь мои родственники едва не открыли кредита Бирото!
– Я попался на десять тысяч франков. Две недели тому назад я дал ему эту сумму под простую расписку, – сказал дю Тийе. – Но он оказал мне когда-то услугу, и я не стану жалеть об этой потере.
– Он поступал не лучше других, ваш племянник, – обратился Лурдуа к Пильеро. – Балы задавал! Я еще понимаю, когда мошенник старается пустить пыль в глаза, дабы внушить доверие; но чтобы человек, слывший образцом порядочности, прибегал к таким заведомо шарлатанским приемам, на которые мы неизменно попадаемся!..
– Вернее, набрасываемся, как пиявки! – пробормотал Гобсек.
– Доверяйте только тем, кто живет в конуре, подобно Клапарону, – заметил Жигонне.
– Ну, – обратился толстяк Нусинген к дю Тийе, – фы хотели сыкрать со мной шутку, посылая ко мне фашефо Пирото. Не понимаю, пошему, – сказал он, поворачиваясь к мануфактуристу Гобенхейму, – этот Пирото не прислал ко мне са пятьютесятью тысяшами франкоф. Я пы их ему тал.
– О нет, барон, – возразил Жозеф Леба. – Вам ведь было хорошо известно, что государственный банк его векселей не принял. Разве вы не направили их в учетный комитет? В деле этого несчастного Бирото, к которому я и сейчас питаю глубокое уважение, есть нечто крайне подозрительное...
Пильеро незаметно пожал руку Жозефа Леба.
– Действительно, все это совершенно необъяснимо, – сказал Монжено, – если только не предположить, что за спиной Жигонне скрываются банкиры, которые хотят задушить дело с участками в районе церкви Мадлен.
– С ним случилось то, что бывает неизменно, когда люди берутся не за свое дело, – заявил Клапарон, перебивая Монжено. – Займись Бирото распространением «Кефалического масла», вместо того чтобы скупать земельные участки в Париже и набивать на них цену, он только потерял бы свои сто тысяч у Рогена, но не обанкротился. Теперь он будет, наверно, работать под фирмой Попино.
– Остерегайтесь Попино, – изрек Жигонне.
Для всех этих негоциантов Роген был «несчастным» Рогеном, а парфюмер – «жалким» Бирото. Одного как бы оправдывала всепоглощающая страсть, вина другого усугублялась его чрезмерными притязаниями. Покинув биржу, Жигонне, по дороге на улицу Гренета, завернул на улицу Перрен-Гасслен и зашел к торговке орехами, г-же Маду.
– Ну как, толстуха? – со свойственным ему напускным добродушием сказал он. – Хорошо идет торговля?
– Помаленьку, – почтительно ответила г-жа Маду, подвигая ростовщику единственное кресло с той раболепной угодливостью, какую она проявляла некогда лишь по отношению к своему «дорогому покойнику».