Текст книги "Сельский священник"
Автор книги: Оноре де Бальзак
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 16 страниц)
Франсис встал и, взяв руку матери, провел ею по своим волосам. Вероника, тронутая этой красноречивой лаской, схватила сына в объятия, со сверхъестественной силой подняла его, усадила, словно грудного младенца, к себе на левую руку и, поцеловав, сказала:
– Видишь эту землю, сын мой? Когда ты станешь мужчиной, продолжай дело своей матери.
– Не много есть сильных, избранных людей, которым дано смотреть смерти в лицо, вступать с ней в долгий поединок и проявлять при этом мужество и искусство, достойные восхищения! Вы показали нам это ужасное зрелище, сударыня, – строго произнес священник. – Но вы, должно быть, не чувствуете к нам жалости. Позвольте нам по крайней мере надеяться, что вы ошибаетесь. Бог даст, вы завершите начатые вами труды.
– Все я делала с вашей помощью, друзья мои, – ответила она. – Я могла быть вам полезна, но больше уже не могу. Все зазеленело вокруг нас, и теперь печально здесь лишь одно мое сердце. Вы знаете, дорогой мой кюре, что мир и прощение я могу найти только там...
И она показала на кладбище. Никогда она так не говорила со дня своего приезда, когда ей стало дурно на этом же месте. Кюре взглянул на свою духовную дочь и, за многие годы научившись проникать в ее душу, понял, что в этих простых словах таилась новая его победа. Вероника должна была сделать над собой ужасное усилие, чтобы нарушить двенадцатилетнее молчание такой многозначительной фразой. И кюре, благоговейно сложив руки, с глубоким религиозным волнением посмотрел на эту семью, все тайны которой хранились в его сердце. Жерар, которому слова о мире и прощении показались странными, замер в изумлении. Ошеломленный г-н Рюффен не сводил глаз с Вероники. Тем временем несущаяся во весь опор коляска приближалась по обсаженной деревьями дороге.
– Их пятеро! – воскликнул кюре, успевший сосчитать седоков.
– Пятеро! – отозвался Жерар. – Как будто пятеро знают больше, чем двое?
– Ах! – вскрикнула г-жа Граслен, схватив кюре за руку. – С ними главный прокурор! Зачем он приехал сюда?
– И дедушка Гростет! – закричал маленький Граслен.
– Сударыня, – сказал кюре, поддержав г-жу Граслен и отведя ее в сторону, – найдите в себе мужество, будьте достойны самой себя!
– Чего он хочет? – повторяла она, опираясь на балюстраду. – Матушка!
Старуха Совиа бросилась к дочери с живостью, несвойственной ее возрасту.
– Я снова увижу его, – сказала Вероника.
– Раз он приехал с господином Гростетом, – сказал кюре, – то, несомненно, у него добрые намерения.
– Ах, сударь! Моя дочь умрет! – воскликнула матушка Совиа, увидев, какое впечатление произвели на дочь эти слова. – Может ли человеческое сердце вынести такие жестокие волнения? Господин Гростет все время не давал ему увидеться с Вероникой.
Лицо г-жи Граслен пылало.
– Итак, вы его ненавидите? – спросил аббат Бонне у своей духовной дочери.
– Она уехала из Лиможа, чтобы не посвящать в свою тайну весь город, – сказала матушка Совиа, в испуге глядя, как быстро менялось и без того искаженное лицо г-жи Граслен.
– Разве вы не видите, что он отравляет последние оставшиеся мне часы? Я должна думать только о небе, а он словно гвоздями прибивает меня к земле! – крикнула Вероника.
Кюре взял г-жу Граслен под руку и повел ее за собой; когда они остались вдвоем, он устремил на нее свой кроткий взгляд, которым успокаивал самые сильные душевные бури.
– Если это так, – сказал он, – приказываю вам как ваш духовник принять его, быть с ним ласковой и приветливой, сбросить с себя бремя гнева и простить его, как бог простит вас. Значит, живут еще остатки страсти в душе, которая, казалось мне, очистилась от скверны. Сожгите это последнее зерно ладана на алтаре покаяния, не то все в вас останется ложью.
– Мне суждено было сделать еще и это усилие, теперь оно сделано, – ответила она, утирая слезы. – Дьявол таился в этом уголке моего сердца; я знаю, бог вложил в сердце господина Гранвиля мысль приехать сюда. Доколе будет господь разить меня? – воскликнула она.
Она остановилась, чтобы мысленно произнести молитву, и, вернувшись к матери, тихонько сказала ей:
– Дорогая матушка, будьте ласковы и добры с господином главным прокурором.
Старая овернка содрогнулась от ужаса.
– Надежды больше нет, – прошептала она, схватив священника за руку.
В это время раздалось щелканье бича, и коляска, преодолев подъем, въехала через открытые ворота во двор; приезжие тут же направились к террасе. То были прославленный архиепископ Дютейль, прибывший в Лимож, чтобы посвятить в сан монсеньера Габриэля де Растиньяка, главный прокурор, Гростет и г-н Рубо, шедший об руку с одним из самых знаменитых парижских врачей, Орасом Бьяншоном.
– Добро пожаловать, – сказала Вероника гостям. – А вам я особенно рада, – добавила она, пожимая руку главному прокурору.
Изумление г-на Гростета, архиепископа и матушки Совиа было так велико, что им изменила обычная сдержанность, присущая старикам. Все трое переглянулись...
– Я рассчитывал на заступничество монсеньера и моего друга господина Гростета, – отвечал г-н де Гранвиль, – чтобы вымолить у вас доброжелательный прием. Я горевал бы до конца своих дней, если бы не увидел вас.
– Благодарю того, кто привел вас сюда, – сказала Вероника, глядя на графа де Гранвиля впервые за последние пятнадцать лет. – Я долго питала к вам недобрые чувства, но теперь поняла, что была несправедлива, и вы узнаете, почему, если останетесь в Монтеньяке до послезавтра. Господин Бьяншон, – продолжала она, здороваясь с Орасом Бьяншоном, – несомненно, подтвердит мои опасения. Сам бог послал вас, монсеньер, – сказала она, склоняясь перед архиепископом. – Во имя старой дружбы вы не откажетесь напутствовать меня в последние минуты. Какой милости я обязана тем, что собрались вокруг меня все, кто любил и поддерживал меня всю жизнь?
При слове любилона с прелестной улыбкой посмотрела на г-на де Гранвиля, которого до слез тронуло это проявление дружбы. Глубокое молчание царило при встрече. Оба врача, догадываясь о муках, которые терпела Вероника, мысленно спрашивали себя, каким чудом держится эта женщина на ногах. Остальные три гостя были так испуганы страшной переменой в облике Вероники, что могли выражать свои мысли только взглядами.
– Позвольте мне, – сказала она с обычной своей милой манерой, – удалиться вместе с двумя этими господами. Дело не терпит отлагательства.
Она улыбнулась гостям и, опираясь на руки обоих врачей, направилась к замку неверной, медленной походкой, которая предвещала близкую катастрофу.
– Господин Бонне, – сказал архиепископ, глядя на кюре, – вы сотворили чудеса.
– Не я, а бог, монсеньер, – возразил кюре.
– Говорили, что она умирает, – сказал г-н Гростет, – но она мертва, остался один дух...
– Душа, – поправил Жерар.
– Она всегда неизменна! – воскликнул главный прокурор.
– Она подобна стоикам античных времен, – заметил воспитатель.
Все молча прошлись вдоль балюстрады, рассматривая окрестный пейзаж, освещенный красными отблесками вечерней зари.
– Для меня, видевшего эти места тринадцать лет назад, – сказал архиепископ, указывая на плодородные равнины, на долину и горы Монтеньяка, – все это кажется таким же чудом, как то, чему мы были сейчас свидетелями: почему вы позволили госпоже Граслен подняться? Ей следовало лежать.
– Она лежала, – ответила матушка Совиа. – Но, проведя в постели десять дней, она захотела встать и последний раз осмотреть поместье.
– Я понимаю, что ей хотелось попрощаться с делом своей жизни, – сказал г-н де Гранвиль, – но она могла умереть здесь, на террасе.
– Господин Рубо советовал нам не спорить с ней, – возразила матушка Совиа.
– Какое чудо! – снова воскликнул архиепископ, который не мог оторвать глаз от равнины. – Она возделала пустыню! Но мы знаем, сударь, – добавил он, обращаясь к Жерару, – как много заложено тут ваших знаний и трудов.
– Мы все были только ее рабочими, – заметил мэр. – Да, мы были только руками, мыслью была она!
Матушка Совиа оставила гостей, чтобы узнать о решении парижского врача.
– Нам понадобится героизм, чтобы присутствовать при ее смерти, – сказал главный прокурор архиепископу и кюре.
– Да, – откликнулся г-н Гростет, – но для такого друга надо идти на все.
Обуреваемые мрачными мыслями, они молча ходили взад и вперед по террасе; в это время к ним подошли два фермера г-жи Граслен, которых послали снедаемые горьким нетерпением жители деревни, чтобы узнать приговор, вынесенный парижским врачом.
– Они совещаются, мы сами ничего еще не знаем, друзья мои, – ответил архиепископ.
Тут из замка поспешно вышел г-н Рубо, все бросились к нему.
– Ну, как она? – спросил мэр.
– Ей осталось не больше двух суток жизни, – отвечал г-н Рубо. – В мое отсутствие болезнь зашла далеко; господин Бьяншон понять не может, как она держалась на ногах. Такие необычайные явления можно объяснить только состоянием экзальтации. Итак, господа, – обратился врач к архиепископу и кюре, – она принадлежит вам, наука бессильна, и мой знаменитый собрат полагает, что вам едва хватит времени для свершения всех церемоний.
– Пойдемте, вознесем богу свои молитвы, – сказал кюре прихожанам. – Ваше преосвященство, без сомнения, соблаговолит причастить ее святых тайн?
Архиепископ наклонил голову, он не мог произнести ни слова, глаза его были полны слез. Каждый – кто сидя, кто опустив голову на руки, кто опершись на балюстраду – погрузился в свои мысли. Раздался печальный звон церковного колокола. И тут послышались шаги множества людей: все население деревни двинулось к порталу храма. Отблеск зажженных свечей осветил деревья в саду г-на Бонне. Зазвучало торжественное пение. Над полями царило угасающее зарево заката, птичий щебет умолк. Только лягушки тянули свою долгую, звонкую и тоскливую трель.
– Пойду исполнять долг свой, – произнес подавленный горем архиепископ и медленным шагом направился в замок.
Совет врачей происходил в большой зале замка. Огромная зала сообщалась с парадной спальней, отделанной красной камкой, – эту комнату тщеславный Граслен обставил со всей роскошью, принятой у финансистов. За четырнадцать лет Вероника побывала здесь не более шести раз, парадные апартаменты ей были совершенно не нужны, она никогда там не принимала; но выполнение последнего долга и борьба с последней вспышкой возмущения лишили ее сил; она не в состоянии была подняться к себе. Когда знаменитый врач взял больную за руку и нащупал пульс, он только молча посмотрел на г-на Рубо; они вдвоем подняли ее и понесли на стоявшую в спальне кровать. Алина поспешно распахнула дверь. Как на всех парадных кроватях, на этой кровати не было белья. Врачи уложили Веронику поверх красного камчатного покрывала. Рубо открыл окна, поднял занавеси и позвал кого-нибудь на помощь. Прибежали слуги и матушка Совиа. В канделябрах зажгли пожелтевшие свечи.
– Видно, суждено было, – улыбаясь, воскликнула умирающая, – чтобы моя смерть стала тем, чем и должна быть смерть для христианской души, – праздником!
Во время осмотра она добавила:
– Главный прокурор сделал свое дело – я умирала, он поторопил меня...
Старуха мать взглянула на дочь и поднесла палец к губам.
– Я буду говорить, матушка, – ответила ей Вероника. – Подумайте! Перст божий виден во всем: я умираю в красной комнате.
Матушка Совиа вышла, испуганная ее словами.
– Алина, – крикнула старуха, – она заговорила, она заговорила!
– Ах, барыня уже не в здравом уме! – воскликнула верная служанка, которая в это время несла простыни для Вероники. – Бегите за господином кюре, сударыня!
– Вашу хозяйку нужно раздеть, – сказал Бьяншон вошедшей Алине.
– Это будет нелегко, на сударыне надета власяница из конского волоса.
– Как! В девятнадцатом веке еще существуют подобные ужасы? – воскликнул великий врач.
– Госпожа Граслен никогда не позволяла мне даже прощупать желудок, – заметил г-н Рубо, – я мог следить за ходом болезни лишь по ее лицу, по состоянию пульса, по сведениям, которые получал от матери и горничной.
Веронику перенесли на диван, пока устраивали постель на парадной кровати, стоявшей в глубине комнаты. Врачи переговаривались вполголоса. Матушка Совиа и Алина хлопотали с бельем. На лица обеих овернок страшно было смотреть, сердца их разрывались от страшной мысли: «Мы готовим для нее постель последний раз, здесь она и умрет!»
Осмотр был недолгим. Прежде всего Бьяншон потребовал, чтобы Алина и матушка Совиа, не слушая больную, силой разрезали власяницу и надели на нее рубашку. Во время этой процедуры врачи вышли в залу. Проходя мимо них с завернутым в салфетку страшным орудием покаяния, Алина сказала:
– Тело госпожи Граслен – сплошная язва.
Оба врача вошли в комнату.
– У вас, сударыня, воля более сильная, чем у Наполеона, – сказал Бьяншон после того, как задал Веронике несколько вопросов, на которые она отвечала с полной ясностью мысли, – вы сохраняете все свои умственные способности в последнем периоде болезни, когда император утратил могучую силу своего интеллекта. Судя по тому, что я знаю о вас, я могу говорить вам правду.
– Умоляю вас об этом на коленях, – сказала она. – Вы можете точно измерить, сколько мне еще отпущено жизненных сил, они все понадобятся мне на последние несколько часов.
– Тогда думайте только о своем спасении, – сказал Бьяншон.
– Если бог оказывает мне милость, позволяя мне умереть сразу, – произнесла Вероника с ангельской улыбкой, – поверьте, что милость эта пойдет на благо церкви. Присутствие духа необходимо мне теперь, чтобы выполнить замысел божий, а Наполеон к этому времени завершил уже предначертанный ему путь.
Оба врача в изумлении переглянулись, услышав эти слова, произнесенные так непринужденно, словно г-жа Граслен беседовала с ними в своей гостиной.
– А! Вот и врач, который исцелит меня! – сказала Вероника, увидев входящего архиепископа.
Она собрала все силы, чтобы сесть, опираясь на подушки, любезно попрощалась с г-ном Бьяншоном, попросив его принять от нее не деньги, а подарок за добрую весть, которую он принес ей; она шепнула несколько слов матери, и та увела врача. Беседу с архиепископом Вероника отложила до прихода кюре, а пока выразила желание немного отдохнуть. Алина бодрствовала подле своей хозяйки. В полночь г-жа Граслен проснулась и спросила, где архиепископ и кюре. Служанка указала на них – они молились за Веронику. Она знаком отправила мать и Алину, и по второму ее знаку оба пастыря подошли к кровати.
– Монсеньер и вы, господин кюре, я не скажу вам ничего, что не было бы вам уже известно. Вы, монсеньер, первый заглянули в мою совесть, вы прочли в ней почти все мое прошлое, и этого беглого взгляда оказалось для вас достаточно. Мой духовник, этот ангел, которого послал мне бог, знает больше; ему я должна была признаться во всем. Ум ваш просвещен духом церкви, с вами я хочу посоветоваться, что мне делать, чтобы умереть истинной христианкой. Вы, суровые святые души, верите ли вы, что небо ответит прощением на самое глубокое раскаяние, какому предавалась когда-либо грешная душа? Думаете ли вы, что я исполнила свой долг на земле?
– Да, – ответил архиепископ. – Да, дочь моя.
– Нет, отец мой, нет, – возразила она, выпрямившись и сверкая глазами. – Здесь, рядом, лежит в могиле несчастный, который несет на себе бремя ужасного преступления, а в роскошном замке живет женщина, которая славится своими благодеяниями и добродетелями. Все благословляют эту женщину! Все проклинают несчастного юношу! На преступника пало всеобщее осуждение – я пользуюсь везде почетом. Я больше него виновна в злодеянии, а в тех добрых делах, что принесли мне столько славы и признательности, большая доля принадлежит ему. Мне, обманщице, воздают почести; он, жертва своей скромности, покрыт позором! Через несколько часов я умру, и весь кантон будет оплакивать меня, весь департамент будет славить мои благодеяния, мое благочестие, мои добродетели; а он умер, провожаемый проклятиями, на глазах у толпы, привлеченной на площадь ненавистью к убийце! Вы, мои судьи, вы милосердны; но я сама слышу властный голос, и он не дает мне покоя. Ах! Рука господа, более жесткая, чем ваша, разила меня изо дня в день, словно предупреждая, что еще не все я искупила. Мои грехи можно искупить только публичным покаянием. Он теперь счастлив! За свое преступление он принял позорную смерть перед богом и людьми. А я все еще обманываю весь мир, как обманула земное правосудие. Каждая дань уважения оскорбляет меня, каждая похвала ранит мое сердце. Разве не видите вы в приезде главного прокурора веление неба, согласное с голосом, который кричит мне: сознайся!
Оба священника, князь церкви и смиренный кюре, эти сильные умы, молчали, опустив глаза. Судьи, слишком взволнованные величием и покорностью грешницы, не решались произнести свой приговор.
– Дитя мое, – сказал архиепископ, поднимая свое прекрасное лицо, изможденное постом и молитвой, – вы идете дальше требований церкви. Слава церкви в том, чтобы сочетать свои догмы с нравами каждой эпохи, ибо церкви суждено идти вместе с человечеством веками веков. По ее решению тайная исповедь заменила исповедь публичную. Эта замена создала новые законы. Достаточно тех страданий, которые вы претерпели. Усните с миром: бог услышал вас.
– Но разве желание преступницы не согласно с законами ранней церкви, которая дала небу столько святых, мучеников и проповедников, сколько есть звезд на тверди небесной? – пылко возразила Вероника. – Кто же воззвал: покайтесь друг перед другом? Разве не ближайшие ученики спасителя нашего? Позвольте мне открыто, на коленях, покаяться в моем позоре! Только так исправлю я зло, которое причинила людям, причинила несчастной семье, изгнанной и почти вымершей по моей вине. Люди должны узнать, что мои благодеяния – это не дар, а уплата долга. А вдруг потом, после моей смерти, какой-нибудь случай сорвет скрывающую меня завесу лжи?.. Ах, при этой мысли я чувствую, как приближается мой смертный час!
– В этих словах я вижу расчет, дитя мое, – сурово сказал архиепископ. – В вас сильны еще страсти, особенно та, которая, казалось мне, уже угасла...
– О, клянусь вам, монсеньер, – воскликнула Вероника, прервав прелата и глядя на него остановившимися от ужаса глазами, – сердце мое очищено раскаянием, на какое только способна согрешившая женщина: я вся полна лишь мыслью о боге.
– Предоставим, монсеньер, правосудию небесному идти своим путем, – сказал кюре дрогнувшим голосом. – Вот уже четыре года я противлюсь этому намерению, в нем заключается единственный повод для споров между мною и моей духовной дочерью. Эта душа открыта передо мной до дна, земля больше не имеет на нее прав. Пятнадцать лет рыданий, слез и покаяния искупили общую вину двух грешников; не думайте, что отголоски страсти звучат в ее жестоких угрызениях. Давно уже это горячее раскаяние чуждо пылких воспоминаний. Да, потоки слез погасили жаркий пламень. Я ручаюсь, – продолжал он, положив руку на голову г-жи Граслен и показав прелату ее полные слез глаза, – я ручаюсь за чистоту этой ангельской души. К тому же в ее замысле я вижу желание восстановить честь отсутствующей семьи, которая по воле провидения имеет здесь своего посланца.
Вероника взяла дрожащую руку кюре и поднесла ее к губам.
– Вы часто были ко мне суровы, дорогой пастырь, но теперь я поняла, где кончалась ваша апостольская кротость! Вы, – обратилась она к архиепископу, – вы, верховный владыка этого уголка божьей державы, будьте моей опорой в страшный час позора! Я склонюсь на коленях, как последняя из женщин, а вы поднимете меня, дав мне прощение, и, быть может, я стану равна тем, кто не знал падения.
Архиепископ молчал, мысленно взвешивая все доводы и возражения, которые прозревал своим орлиным оком.
– Монсеньер, – снова заговорил кюре, – религия подверглась жестоким испытаниям. Возвращение к старинным обычаям, вызванное тяжестью вины и покаяния, может превратиться в торжество церкви, за которое все будут нам благодарны.
– Скажут, что мы фанатики. Скажут, что мы потребовали этой ужасной исповеди. – И архиепископ снова погрузился в размышления.
В это время, предварительно постучавшись, вошли Орас Бьяншон и Рубо. Когда дверь отворилась, Вероника увидела свою мать, сына и всех домашних, молившихся за нее на коленях. Священники из двух соседних приходов тоже были здесь, они пришли, чтобы прислуживать г-ну Бонне, а также затем, чтобы приветствовать знаменитого прелата, которому французское духовенство единодушно прочило кардинальский сан, надеясь, что его высокий, истинно галликанский ум способен просветить священную коллегию.
Орас Бьяншон должен был вернуться в Париж, он пришел проститься с умирающей и поблагодарить ее за щедрость. Врач ступал медленными шагами, догадавшись по выражению лиц обоих священников, что речь идет о ране душевной, которая привела к телесному недугу. Уложив Веронику, он взял ее за руку и пощупал пульс. Глубокое безмолвие сельской летней ночи придавало торжественность этой сцене. Большая зала с распахнутыми настежь двухстворчатыми дверьми была ярко освещена; все молились, стоя на коленях, кроме двух священников, сидя читавших свои требники. По одну сторону роскошной парадной кровати стояли прелат в фиолетовой рясе и кюре, по другую – оба врача.
– Она не знает покоя даже в смерти! – сказал Орас Бьяншон, подобно всем богато одаренным людям умевший находить слова, достойные великих событий, свидетелем которых он бывал.
Архиепископ встал, словно движимый внутренним порывом; он позвал г-на Бонне, и, направившись к дверям, они пересекли спальню, затем залу и вышли на террасу, где провели в беседе несколько минут. Увидев, что они возвращаются, закончив обсуждение спорного церковного вопроса, Рубо поспешил к ним навстречу.
– Господин Бьяншон просил передать, чтобы вы торопились. Г-жа Граслен умирает в страшном возбуждении, не имеющем отношения к ее болезни.
Архиепископ ускорил шаг и, подойдя к г-же Граслен, смотревшей на него с тревогой, сказал:
– Ваше желание будет исполнено!
У Бьяншона, не снимавшего руки с пульса больной, вырвался жест удивления, он посмотрел на Рубо и на обоих священников.
– Монсеньер, это тело больше не подчиняется законам науки. Ваши слова вдохнули жизнь туда, где уже царила смерть. Вы заставите меня верить в чудеса.
– В нашей больной уже давно жива только душа! – сказал Рубо, и Вероника поблагодарила его взглядом.
В этот миг счастливая улыбка, появившаяся на губах у Вероники при мысли о полном искуплении, придала ее лицу выражение небесной чистоты, так красившее ее в восемнадцать лет. Страшные морщины, проведенные жизненными тревогами, темные краски, серые пятна, все меты времени, наделившие пугающей красотой это лицо, выражавшее только страдание, – одним словом, все ужасные перемены в облике Вероники исчезли; казалось, до сих пор она носила маску, и маска эта упала. Последний раз повторился чудесный феномен, при котором красота жизни и чувств этой женщины находила верное отражение на ее лице. Все в облике Вероники очистилось и просветлело, словно мечи, сверкавшие в руках слетевших к ней ангелов-хранителей, озарили ее своим отблеском. Такой она была, когда в Лиможе называли ее прекрасная г-жа Граслен. Любовь к богу оказалась еще могущественнее, чем преступная любовь; одна пробудила некогда все жизненные силы, другая победила предсмертное бессилие. Раздался приглушенный крик, матушка Совиа бросилась к кровати.
– Наконец я снова вижу мое дитя! – воскликнула она.
Выражение, с каким произнесла старуха слова мое дитя, так живо напомнило о невинной поре детства, что все свидетели этой прекрасной смерти опустили головы, стараясь скрыть свое волнение. Знаменитый врач, склонившись, поцеловал руку г-жи Граслен и вышел. Стук колес его экипажа, нарушивший ночную тишину, возвестил, что нет надежды сохранить душу этого края. Когда г-жа Граслен задремала, архиепископ, кюре, врач и все друзья, испытывавшие тяжкую усталость, тоже прилегли отдохнуть. На заре умирающая проснулась и попросила, чтобы открыли окна. Ей хотелось последний раз увидеть восход солнца.
В десять часов утра монсеньер Дютейль, облаченный в епископские ризы, вошел в комнату г-жи Граслен. Прелат и г-н Бонне с таким доверием относились к этой женщине, что не стали давать ей никаких советов относительно границ, которых должна она держаться в своих признаниях. Вероника увидела, что духовных лиц больше, чем было их в приходе Монтеньяка, – здесь присутствовали священники из соседних общин. Четыре сельских кюре собирались прислуживать монсеньеру. Великолепные церковные украшения, которыми одарила г-жа Граслен свой приход, придавали церемонии особую пышность. Восемь мальчиков из хора, в красных с белым одеждах, стояли двумя рядами от кровати до выхода в залу, держа в руках высокие подсвечники золоченой бронзы, выписанные Вероникой из Парижа. По обе стороны возвышения стояли убеленные сединами ризничие с крестами и хоругвями. Преданные Веронике прихожане принесли деревянный алтарь из ризницы, убранный и подготовленный для того, чтобы монсеньер мог служить перед ним мессу. Г-жа Граслен была глубоко взволнована, – подобные заботы церковь уделяет лишь коронованным особам. Двери из залы в столовую были открыты, и Веронике виден был весь первый этаж замка, где собралось почти все население деревни. Друзья позаботились о том, чтобы в зале находились только домочадцы. Впереди, у дверей спальни, столпились ближайшие друзья и люди, на чью скромность можно было положиться. Г-да Гростет, де Гранвиль, Рубо, Жерар, Клузье и Рюффен поместились в первом ряду. Все они стояли, чтобы голос кающейся не был слышен никому, кроме них. К тому же рыдания друзей заглушали признания умирающей. Впереди всех стояли две женщины, на которых страшно было смотреть. Первая была Дениза Ташрон; чужеземная, квакерски простая одежда сделала ее неузнаваемой для земляков, но тут присутствовал человек, которому трудно было забыть ее; появление Денизы оказалось лучом света в страшной тайне. Главный прокурор внезапно постиг истину; роль, в которой он выступал перед г-жой Граслен, открылась ему в полной мере. Судейского чиновника, этого сына девятнадцатого века, меньше других подверженного власти религиозных догм, охватил ужас, ибо только теперь он понял, какую тайную драму переживала Вероника в особняке Граслена во время процесса Ташрона. Эти трагические дни вновь возникли в его памяти, освещенные горящими глазами старухи Совиа, которые, пылая ненавистью, словно изливали на него два потока расплавленного свинца. Эта женщина, стоявшая в десяти шагах перед ним, не простила ему ничего. И человек, представлявший земное правосудие, содрогнулся. Бледный, раненный в самое сердце, он не смел взглянуть на ложе, где женщина, которую он так любил, сраженная рукою смерти, лежала, собирая все силы, чтобы победить агонию величием своей страшной вины. При одном взгляде на сухой профиль Вероники, четким белым пятном выделявшийся на красной камке, у него кружилась голова. В одиннадцать часов началась месса. Когда кюре из Визе прочел апостола, архиепископ снял стихарь и встал на пороге двери.
– Христиане, собравшиеся здесь, дабы присутствовать при таинстве соборования хозяйки этого дома, – сказал он, – вы, соединившие свои молитвы с молитвами церкви, дабы предстательствовать за нее перед господом и испросить ей вечное спасение, знайте, что в свой смертный час она сочла себя недостойной принять святое причастие, не свершив в назидание ближним публичного покаяния в самом большом своем грехе. Мы противились ее благочестивому намерению, хотя обычай публичного покаяния был принят в первые дни христианства. Но поскольку бедная женщина сказала нам, что речь идет о восстановлении доброго имени одного из сынов этого прихода, мы предоставили ей свободно следовать зову раскаяния.
После этих слов, произнесенных с мягким пастырским достоинством, архиепископ отошел в сторону, уступив место Веронике. Умирающая выступила вперед, опираясь на руки двух величественных, всеми почитаемых людей – кюре и старой матери; не подарило ли ей материнство тело, а матерь духовная, церковь, – душу? Вероника преклонила колени на подушке и, сложив руки, на мгновение задумалась, из какого-то небесного источника в своем сердце черпая силы для того, чтобы заговорить. В эти минуты молчание стало страшным. Никто не смел взглянуть на соседа. Все глаза были опущены. И все же, когда Вероника подняла глаза, она встретилась с взглядом главного прокурора, и выражение его бледного лица заставило ее покраснеть.
– Я не могла бы почить в мире, – слабым голосом заговорила Вероника, – если бы оставила о себе ложное представление, которое все вы, слушающие меня, могли себе создать. Вы видите перед собой великую грешницу, которая вверяет себя вашим молитвам и пытается заслужить прощение публичным признанием в своей вине. Вина эта столь тяжела, последствия ее так ужасны, что, быть может, никакое покаяние не может ее искупить. Но чем больше унижений перенесу я на земле, тем меньше буду я опасаться гнева божьего в царствии небесном, куда я стремлюсь.
Отец мой, относившийся ко мне с доверием, двадцать лет назад поручил моим заботам юношу из этого прихода, который отличался примерным поведением, способностями к наукам и превосходными душевными качествами. Юноша этот был несчастный Жан-Франсуа Ташрон. С тех пор он привязался ко мне, как к своей благодетельнице. Каким образом чувство мое к нему стало греховным? Об этом, я думаю, мне позволено умолчать. Быть может, вы сочтете, что самые чистые чувства, руководящие нами в земной юдоли, незаметно уклонились от правильного пути, станете искать оправдания в необычайной самоотверженности, в человеческой слабости, во множестве причин, как будто смягчающих тяжесть моей вины. Но даже если сообщниками моими были чувства самые благородные, я не стану от того менее виновной. Я предпочитаю открыто сказать, что, стоя по своему воспитанию и общественному положению выше этого мальчика, которого доверил мне мой отец и от которого меня должна была отделять свойственная нашему полу стыдливость, я роковым образом послушалась голоса дьявола. Я испытала слишком сильное материнское чувство к этому юноше, чтобы остаться равнодушной к его робкому и безмолвному обожанию. Он первый оценил меня по достоинству. Быть может, меня соблазнил ужасный расчет: я подумала, как скромен будет мальчик, обязанный мне всем и по воле случая стоящий от меня так далеко, хотя по рождению мы оба равны. Наконец, слава о моей благотворительной деятельности, об исполнении религиозного долга служила завесой, скрывающей мое поведение. Увы! Свою страсть я таила в тени алтарей, и это, без сомнения, один из величайших моих грехов. Самые добродетельные поступки, любовь к матери, мое благочестие, подлинное и искреннее, несмотря на мои заблуждения, – все служило жалкому торжеству безрассудной страсти, и я чувствовала, как опутывают меня неразрывные узы. Моя бедная обожаемая мать, которая слушает меня сейчас, долго, сама того не зная, была невинной сообщницей зла. Когда глаза ее открылись, я совершила уже столько опасных поступков, что она нашла в своем материнском сердце силы молчать. Ее молчание превратилось в высшую добродетель. Любовь к дочери победила любовь к богу. Ах, я торжественно снимаю с ее души эту тяжесть! Она закончит дни свои, не принуждая лгать ни лицо свое, ни свои глаза. Пусть будет чиста от осуждений ее материнская любовь, пусть ее благородная святая старость, увенчанная всеми добродетелями, предстанет во всем своем блеске, освобожденная от цепи, которая невольно влекла ее к бесчестию!..