355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Полякова » За одним столом » Текст книги (страница 3)
За одним столом
  • Текст добавлен: 3 октября 2021, 02:38

Текст книги "За одним столом"


Автор книги: Ольга Полякова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)

Я там ползу среди цветов и буду

Ползти всегда! Мы ищем древний клад:

Моим отцом придуманное чудо –

Желтеющий на стеблях мармелад…

Нашла! Взорвался свет, звенит и дышит,

Касаясь рук, висков и губ…

Воистину, и мертвой я услышу

Гром этих труб!

…Уже темнеет – мокро и безлюдно.

Пускай умрет, кто должен умереть!

А я иду, и мне совсем не трудно

Дышать и жить, и на небо смотреть…

04.09.1994

Италия

Да, наверное, об этом событии тоже стоит здесь рассказать. Бывает, что обстоятельства восхитительным образом, как бы сами собой, складываются, их прихотливые пазлы с легкостью срастаются и приводят нас к результату, совершенно невероятному, о котором только что нельзя было и помыслить. И это тоже одна из форм проявления чудес в нашей жизни. Вся эта итальянская история, как раз, и была от начала до конца скреплена цепочкой чудесных случайностей.

Лето 1986-го. Работала тогда в музее театра Образцова. Напротив дверей служебного буфета – доска объявлений, которых я никогда не читаю. Краем глаза замечаю, что каждый день в обеденный перерыв у объявлений кто-то задерживается, и потом, стоя в очереди и сидя за столом, оживленно обсуждает что-то, кивая на доску. Наконец, решила прочесть, что там написано.

А написано там было нечто сказочное: ВТО6 собирает группу театральных работников для туристической поездки в Италию. Ну и внизу значилась немыслимая сумма, которую надо заплатить за эту девятидневную поездку по маршруту: Милан – Флоренция – Венеция – Реджо Эмилио – Рим. Сейчас, конечно, трудно себе представить, кто бы согласился на столь стремительный галоп по городам, каждый из которых набит до отказа сокровищами истории и искусства. Но тогда сами эти названия звучали волшебной песней и пахли несбыточной мечтой. Международный туризм для граждан СССР, как правило, ограничивался Болгарией, хотя и эту роскошь могли себе позволить единицы.

Сказка про Италию ударила в самое сердце. Несколькими днями позже я пересказала ее маме: мол, представляешь, кто-то сможет своими глазами…

Мама отреагировала мгновенно:

– Поезжай!

Абсолютно нереально – таких деньжищ у нас отродясь не бывало.

– Деньги есть, – сказала мама. – Разбирала вещи отца и нашла у него в секретере. Откладывал на черный день. Тебе как раз хватит. Поезжай, я знаю, он был бы очень рад…

Вот так мама и папа отправили меня в Италию.

До этого я однажды уже была за границей – ездила в Восточный Берлин делать доклад на международном коллоквиуме по изучению кукольного театра. В те времена мне нравилось как-то сложно теоретизировать на простые темы, а это как раз то, что немцы очень любят. Потому меня и послали. Плюс, мой скромный, но все же немецкий.

В самом начале той первой поездки со мной приключился некий казус, обнаруживший любопытную особенность тогдашнего состояния моей психики.

Девушка, обязанная встретить московского докладчика в берлинском аэропорту, опоздала. В результате я вышла с чемоданом на улицу и осталась стоять в дверях, потому что понятия не имела, куда направиться, а мобильных средств связи еще не существовало. Ситуация не из приятных. Стою, оглядываюсь по сторонам и… как-то внутренне столбенею. Где-то тут должна начинаться таинственная «заграница», а ее нет. То же небо, те же деревья, те же машины, люди снуют туда-сюда. Разве что запах другой – слегка пахнет дымом, довольно приятно. Ну, да, Восточный Берлин тогда топился углем. Но где же, все-таки, искомая заграница?

А вот нет ее! Ошеломляющее открытие: люди везде одинаковые, по крайней мере, с виду. Небо – одно на всех! И земля – тоже. И это всех и всё объединяет.

Понятно, что советских граждан от рождения постоянно зомбировали насчет опасной чужести любой «заграницы», но то, что я, при всем внутреннем диссидентстве, до такой степени оказалась подвержена этим предрассудкам… Такое открытие дорогого стоит.

Зато теперь летела в Италию, чувствуя себя опытным путешественником, не ожидающим от заграницы особых чудес. Но и на этот раз тоже ошиблась.

Прилетели в Милан. Несмотря на оплаченные путевки, мы, оказывается, были официальной делегацией деятелей театрального искусства СССР, а потому нас сначала несколько часов инструктировали в советском консульстве. Пара КГБистов с испитыми рожами живописала все ужасы, которые настигнут любого советского человека, ежели он отделится от группы и начнет самостоятельное передвижение. Стоял очень жаркий август, мы тоже стояли, истекая потом, выслушивая весь этот бред. Воды в консульстве нам так никто и не предложил. Потом потащили на кладбище возлагать венки на какие-то героические могилы. Короче, поизмывались вволю, прежде чем повезли в Миланский собор.

И вот тут я начала плакать. И плакала потом все девять дней.

Почему плакала? Наверное, потому, что все оказалось правдой. Оказалось, все эта красота, которую я знала по картинкам в книжках, – существует. Она лежала на солнце, толпилась колоннами, била фонтанами, вздымалась куполами, валялась в руинах – она была на самом деле! Она струилась водопадами цветов, свисая с оград, врезалась в небо башнями зАмков на каждом холме вдоль дороги, по которой несся наш автобус, краснела черепичными крышами сбившихся в стаю сельских домов, пахла пиццей из двери каждой уличной забегаловки и звучала на всех площадях под пальцами уличных музыкантов. А эти пинии с шарами плотно сбитой хвои… А эти черные кипарисы, выстреливающие точно вверх … Это был оглушительный другой мир, абсолютно живой, настоящий и роскошный.

Посреди этого пиршества лениво слонялись или деловито бегали какие-то странные местные жители. Не поднимая глаз, они сновали мимо всех сокровищ европейской культуры и богатств южной природы. Они небрежно опирались о постаменты скульптур Донателло и – о, Господи! – гасили о них окурки сигарет…

Девять дней бо́льшая часть нашей группы не спала по ночам. Дефицит времени гнал нас ночью на улицы, и мы бродили и бродили, время от времени присаживались на какие-то парапеты или прямо на землю, изнемогая от усталости. Лишь бы насытиться этой незнакомой прекрасной жизнью, которая так контрастировала с нашей обычной. Боюсь, всю силу этого контраста может понять лишь тот, кто жил в ту пору в России.

Мои несчастные глаза, красные от бессонницы, переполненные уроками итальянской красоты, принялись заново переоценивать весь мир классической живописи, что стало еще одной причиной для слез. Этот мир, который я знала по репродукциям и отчасти по экспозиции Пушкинского и Эрмитажа, рушился с катастрофической скоростью. Почти все, с чем я встретилась в залах Питти и Уфицци, в музеях Ватикана, было мне знакомо. Но в оригинале картины и фрески оказались не теми, и не такими, как я ожидала. Обострившееся зрение выдвигало какой-то новый критерий качества, оно требовало гармонии и совершенства, которых не находило в общепризнанных шедеврах. Микельанджело и Рафаэль рухнули сразу, при первом прикосновении глаз к стенам Сикстинской капеллы и Стансам. Пьедестал Леонардо едва удержался за счет рисунков, но живопись вся казалась не то зареставрированной, не то как-то еще испорченной. Ботичелли, Тициан – даже не хочу говорить, что это было. Ходила по залам в состоянии тихого внутреннего воя.

Счастье, что на руинах моих несбывшихся ожиданий сразу выстроился новый пантеон художников, которых привычная история искусств не то, что совсем не чтит, но все же числит где-то в третьем-четвертом ряду, среди малопопулярных. Фра Анжелико, Филиппо Липпи, Учелло, Джованни Беллини – вот мастера, которых непосредственный контакт категорически ставил теперь на первые места.

Тогда впервые почувствовала многих великих, о которых знала, что велики, но не могла по-настоящему понять их специфические гармонии – Джотто, Пьеро делла Франческа, Веронезе, Караваджо.

Здесь не место для искусствоведческих рассуждений или психологического анализа причуд моего «итальянского зрения», может быть, успею написать об этом в другой книге. Как бы там ни было, живописных переживаний было в избытке. И всю дорогу мне остро не хватало присутствия моего мужа, который один мог понять и разделить эти мои страсти.

Через долгих девять дней мы прилетели назад, в Москву. Боже, какой контраст!

Из аэропорта приехала к мужу и с порога говорю:

– Как жаль, что тебя не было со мной!

А он смеется и вынимает из нагрудного кармашка полоску бумаги, оторванную от газеты. Там его рукой написано:

– Как жаль, что тебя не было со мной.

Выход из тела

В 1990 году мы с мужем и свекровью переехали на улицу Остужева, которой позже вернули ее исконное гордое имя: Большой Козихинский переулок. Тут начался один из самых тяжелых в моей жизни периодов.

На самом деле, он начался еще раньше, в трехэтажном белокаменном доме на 1-м Колобовском, где мы жили до этого. Помню себя в этой квартире усердно читающей по вечерам детективы, а также вяжущей шарфы и безрукавки, чего не случалось ни до, ни после этого – верный признак глубокой депрессии.

Однажды мы с мужем вернулись поздно с какого-то спектакля (тогда мы часто ходили к Левитину в театр Эрмитаж). Свекровь уже спала, а из-под входной двери текла вода – прорвало трубу в ванной. Полночи мы черпали эту воду, ожидая приезда аварийной команды. Но заплатка на отдельной проржавевшей трубе не решала проблемы ветхой сантехники в целом. А у нас по стенам висели картины Владимира Вейсберга, учителя моего мужа. Муж покупал их у разных случайных владельцев, чтобы потом передать в музеи. Для холстов такая влажность могла оказаться губительной, и это пугало.

К этому первому испугу вскоре добавилось известие, что наш дом на Колобовском продали какой-то венгерской компании. Нас и наших соседей по лестничной площадке позабыли при этом переселить. Это был период перестроечного хаоса в России, когда все механизмы власти ломались, и бывшее государственное добро продавалось неизвестно кем неизвестно кому. Надвигалась осень, а в нашем проданном доме никто и не собирался включать отопление. Открывалась веселая перспектива зимовки в полуразрушенном доме, который согреть можно было только костром из дубового паркета.

Долго бегала по инстанциям, пыталась связаться с неизвестными венграми, подать в суд на тех, кто нас продал, даже выступала на телевидении – случайно подвернулась возможность. Все было тщетно, пока откуда-то не появился волшебник Сережа, который за некоторые деньги вписал нас в список жильцов только что построенного дома на улице Образцова. Квартира, в которой нам предстояло поселиться, была новая, чистая, трехкомнатная и все прочее, но в ней не было места ни для мастерской моего мужа, ни для нашей обширной библиотеки. Тот же Сережа предложил нам сразу, не въезжая, обменять эту квартиру на старую, бывшую коммуналку, где жили его знакомые, которым по каким-то причинам нужна была эта новая, с лифтом. Та старая квартира оказалась огромной, больше 120 квадратов, с потолками 3.20 и 30-метровым коридором. Но ей нужен был столь же огромный ремонт.

И вот в декабре 90-го года мы сбежали из развалин Колобовского и внедрились на четвертый этаж бывшего доходного дома на улице Остужева. Со всеми коробками и шкафами мы втиснулись в одну из комнат, чтобы ремонтировать остальные. В довесок ко всем приключениям нам попалась бригада жуликов, которых пришлось выгнать посреди ремонта, и срочно искать кого-то, кто закончит работу. Помню себя во время одной из разборок: стою посреди кухни и ору матом на подрядчика. Не характерно, но было.

Для психики моего мужа такая эскалация напряжения была чревата многими проблемами. Несколько месяцев ему негде было работать, и, стало быть, нечем было компенсировать невротические состояния. Это вылилось в тяжелую депрессию с истерическими приступами, которые доставались мне. Я тоже была не в лучшей форме, и мне все труднее становилось их переносить. Тело быстро отреагировало: на фоне постоянных психических перегрузок начались боли в животе и анемия.

Для наших с мужем отношений это время оказалось поворотным. Для моих отношений со своей душой – тоже. И эти процессы медленно, но верно принялись набирать обороты. Ключевое событие, о котором здесь рассказываю, произошло года через два после достопамятного ремонта.

Помню, что сидела в кресле посреди комнаты, а муж стоял передо мной. На самом деле, он все время двигался, а я следила глазами за его перемещением. Не помню, за что он меня в тот раз ругал, но его слова и волны бешеной нервной энергии летели в меня, как камни. Становилось все больнее, все тяжелее – эта психическая боль была хуже любой физической. Когда судорога боли окончательно сковала тело, и стало трудно дышать, все вдруг прекратилось. Видимо, есть какой-то порог для такого состояния. Во всяком случае, для меня это было так.

Довольно быстро осознала, что вишу в левом углу потолка, пребывая в блаженстве абсолютного покоя. Увидела всю картинку сверху. Там внизу в кресле неподвижно сидело мое сжавшееся тело, а тело мужа как-то странно синкопами дергалось, перемещаясь вокруг моего. Они там оба страшно нервничали, переживая что-то, до чего мне тут не было никакого дела. Было хорошо и ясно, совсем не страшно. Я отдыхала в моем укрытии. Да, понятно, моя душа для того и вырвалась из тела, чтобы отдохнуть, потому что не могла больше вынести этого кошмарного напряжения. Все правильно. И все нормально. Хотя немного странно…

Не знаю, сколько это длилось. Момента возвращения в тело не помню.

После этого происшествия основательно заболела. То есть физически сильно страдала и болела еще в течение года, а в психической жизни наступил перелом. Сначала глубокая депрессия: нежелание жить, страх открытых окон, в которые хочется выпасть, попытки самолечения, которые мой врач потом назвал «латентным самоубийством». Но, видимо, тогда же открылся какой-то новый информационный канал, потому что мне в голову стали приходить мысли, совершенно неожиданные для меня прежней.

Тело тоже стало многое ощущать по-новому, в нем проснулся непонятный трепет. Этим трепетом оно откликалось на то, что видели глаза – землю и небо. Еще оно совершенно иначе реагировало теперь на музыку, запахи, отдельные строки в книгах, на мои собственные новые мысли. Поменялась вся сенсорика. Эти перемены понемногу стимулировали новый интерес к жизни, и на каком-то этапе я стала искать врача, который бы вылечил тело.

Есть большой соблазн объяснить описываемые здесь события как сумасшествие. Мол, у женщины от переживаний поехала крыша. Да я и сама сперва так думала. Но жизнь принялась расставлять на моем пути людей еще более «сумасшедших», которые знали, видели и чувствовали еще более невероятные вещи. Так что идею сумасшествия пришлось похоронить довольно быстро. Все же я честно попыталась ее подтвердить, прежде чем отвергнуть.

Первым человеком «со странностями» на моем пути оказался врач, о котором расскажу в следующем разделе.

Слова

Никогда не думала, что стану писать книги. Радость писательства первый раз неожиданно накрыла во время сочинения казенной искусствоведческой диссертации. Поначалу дело двигалось медленно и со скрипом – слова из меня вылезали канцелярские, да и складывала их через силу. И вдруг – от отчаяния, наверное, – что-то внутри щелкнуло: началась игра. Казалось, я подключилась к какому-то словесному потоку, из которого горстями зачерпывала нужные смыслы и переливала их на бумагу. Так вот оно что: слова – это весело!

Много раз пыталась понять, как это получилось, что, помимо вполне понятных книг на русском языке, я вдруг занялась еще «автоматическим письмом» – стала записывать тексты на языке, никому неизвестном7. В этом разделе пытаюсь хоть как-то ответить на этот вопрос, роясь в памяти, скользя туда-сюда по шкале времени, вглядываясь в собственные отношения с разными авторами, их сочинениями и словесностью как таковой.

Чтение

Из детских книг ярче всего помню «Кошкин дом» Маршака, сказки Андерсена и «Винни Пуха» в пересказе Заходера. В школьные годы, как и многие дети, беззаботно читала взахлеб по многу часов подряд, забывая поесть и поспать. Гёте, Стендаль, Дюма, Диккенс, Лермонтов, Толстой, Достоевский, Пруст, А.Грин, Войнич, Сэлинджер – все в кучу, не слишком разбираясь в качестве читаемого. Интересна была почти любая книга. В каждую ныряла и неслась по ее течению, не стараясь выплыть.

Помню себя сидящей весь день до заката на дачном подоконнике с «Войной и миром» Толстого. Помню, как зимой, пытаясь согреться возле облупленного радиатора, скрючившись в три погибели, рыдала над «Идиотом» Достоевского. Помню, как в перерыве между лекциями медленно бродила по институтским коридорам, роняя какие-то карандаши-тетрадки и читая на ходу «В поисках утраченного времени» Пруста.

Лет в шестнадцать появился интерес к научным текстам, в частности, к философии. Читала Платона и Аристотеля, Канта, Гегеля, Кьеркегора, Ницше. И тут много раз ловила себя на такой странности: с трудом продираясь сквозь сложные логические умопостроения, вдруг вылетала куда-то, откуда все читаемое было видно насквозь. Особенно часто это повторялось с Гегелем. Гегель мне попался в переводах Густава Шпета, что тем больше затрудняло процесс. И тем скорее приводило к состоянию турбулентности сознания, выбрасывая за грань логического восприятия. В этом новом состоянии сознания все понятийные связи становились видимыми, геометрически построенными, прозрачными, как архитектурный макет или, скорее, кристалл. Хотя вряд ли смогла бы вербализовать это свое новое ви́дение-знание. Если такой «выброс» случался уже в начале книги, то теперь, как будто, знала всю ее до самого конца и сразу теряла интерес к последовательному продвижению по тексту.

Дедушки-Учителя. Гёте

С некоторыми авторами чувствовала особую близость, своего рода душевное родство. Собственно, их было и есть трое: Гёте, Фрейд и Соломон (Шломо аМэлех). Всегда знала, что эти – из главных моих Учителей. Про себя называла их «дедушками». Наверное, потому, что никогда не встречалась со своими родными дедами, и хотела заполнить пробелы в родовых связях. На самом деле, «дедушек-учителей» у меня потом оказалось еще больше.

Гёте в юности был главной путеводной звездой и великим Учителем. Из-за него учила немецкий, пытаясь осилить тексты в подлиннике. Карманного «Фауста», подаренного когда-то моей тетей-германисткой, много лет возила с собой, чем несказанно поразила одного надменного немца, с которым оказалась в музее Фауста в Книттлингене. Для кандидатского минимума по философии написала реферат на тему Театрального Пролога к «Фаусту». Позже ездила в Ваймар, чтобы пообщаться с Гёте в его доме.

С Гёте проходила многие периоды своей жизни, сравнивая жизненные ситуации и возрастные реакции. И «Фауст», и некоторые стихи оказывались психологически полезными на разных этапах жизни. Особенно сонет 1806 года – этот сопровождает меня всегда.

Sich in erneutem Kunstgebrauch zu üben,

Ist heil‘ge Pflicht, die wir dir auferlegen;

Du kannst dich auch, wie wir, bestimmt bewegen

Nach Tritt und Schritt, wie es dir vorgeschrieben.

Denn eben die Beschränkung läßt sich lieben,

Wenn sich die Geister gar gewaltig regen;

Und wie sie sich denn auch gebärden mögen,

Das Werk zuletzt ist doch vollendet blieben.

So möcht‘ ich selbst in künstlichen Sonetten,

In sprachgewandter Maße kühnem Stolze,

Das Beste, was Gefühl mir gäbe, reimen;

Nur weiß ich hier mich nicht bequem zu betten:

Ich schneide sonst so gern aus ganzem Holze,

Und müßte nun doch auch mitunter leimen8.

В этом сонете когда-то разглядела методическую подсказку для многих своих жизненных действий: внутренняя решимость и готовность к эксперименту при понимании закона; соотношение свободы и самоограничения при обязательном стремлении к цельности результата. А гетевская «смелая гордость взвешенного красноречия» каждый раз приводит в состояние почти экстатическое. И готовность без стыда «клеить» там, где не хватает сил на окончательную гармоническую цельность. Ведь если даже великий Гёте… Много раз в жизни спасалась и укреплялась этим сонетом, творящим внутри какой-то непонятный взрыв, во́лны которого наполняют блаженной силой и разум, и чувства, и каждую клетку тела.

Дедушки-Учителя. Шломо аМэлех

Летом 1982 года мы с мужем жили на даче, где он писал мой портрет с книгой. Большого дома тогда еще не было, была только комната с террасой, где мы с бабушками жили когда-то во времена моего детства. Портрет писался на террасе, на фоне окон. Не помню, кто из нас выбрал в качестве книги Экклезиаст, но помню, что к тому моменту уже давно хотела его перечитать. Позируя, читала вслух, дочитывала до конца и начинала сначала. Работа продолжалась несколько дней, и прочесть весь текст я успела раз двадцать, если не больше. И каждый раз ловила себя на мысли, что почти ничего не понимаю. То есть отдельные слова и фразы, даже большие куски текста были вполне внятны, но целое из них удивительным образом не складывалось. Что-то важное ускользало от меня. Зачем он написал это?

На Экклезиасте меня, что называется, заело. В Москве потом купила общую тетрадь и от руки переписала туда весь текст. Подумала, что эта медленная работа по складыванию чужих слов, возможно, позволит понять что-то еще. Наверное, так и было, сейчас уже не помню подробностей всех этапов своего вхождения в этот текст.

Библия на немецком у меня тоже была. Вклеила между страницами той своей тетради чистые листы и так же от руки переписала туда немецкий вариант. Получилось два параллельных перевода – русский и немецкий, которые теперь можно было сравнивать между собой. И снова я немного продвинулась в понимании текста. Потом мне подарили еще английский перевод, который я тоже начала было переписывать, но это оказалось слишком трудоемко, поскольку английского я тогда совсем не знала. И я бросила это дело.

Ту тетрадку возила с собой во все свои поездки, тогда еще, правда, немногочисленные. В 1994 году отправилась с ней в командировку в Эрфурт – сопровождала выставку из Музея театра Образцова, где я тогда работала. Когда вернулась в Москву, вдруг не обнаружила своей терракотовой тетради с Экклезиастом и очень огорчилась. Искала ее по всем шкафам и полкам, даже в театре перерыла все ящики с вернувшимися музейными экспонатами. Могла ведь случайно запихнуть туда тетрадку, когда паковала. Все напрасно – не нашла. Но через пару месяцев увидела ее дома в книжном шкафу – стояла себе преспокойно на полочке среди разных книг… Вот чудеса!

Все эти приключения с книгой Шломо аМэлех вспомнила в 1995 году, когда начала записывать второй текст на неизвестном языке. Текст этот назывался Хабора – Радость, и начинался он словами: Сит рабаИ шлоhамА цАрим от монА – Так говорит Шломо, царивший на Земле.

Такие странные метки иногда расставляет жизнь. А может, мое настойчивое любопытство к Экклезиасту и притянуло этот новый текст Шломо…

Дедушки-Учителя. Фрейд

Фрейда во времена моей юности в СССР не издавали, его можно было читать только в самиздатских перепечатках, что я и делала. Фрейд оказался не только великим Учителем, он сразу стал и врачом, который лечил своими текстами. Самый строй его неспешных профессорски-обстоятельных разборов приводил в парадоксальное состояние напряженного покоя, а их содержание заставляло снова и снова пересматривать события и отношения собственной жизни с более отвлеченных позиций. В процессе чтения его книг ушли многие мои комплексы и страхи. В свете Фрейда по-новому открылись люди вообще и совершенно конкретные персонажи моей текущей жизни. Его квартира в Вене не дала почти ничего, зато его дом на Мерисфилд в Лондоне произвел впечатление настолько сильное, что позже вызвал сновидение, о котором стоит рассказать.

Мне снилось, что я лежу на каком-то тюфяке в прихожей фрейдовского дома на Мерисфилд под лестницей, ведущей на второй этаж. Лежу и не могу пошевелиться от слабости. Тем не менее, каким-то образом я вижу все, что происходит в доме на всех этажах. Фрейд уже старый и больной. У него рак, он умирает, он пережил вторжение фашистов в Вену, потерял часть семьи в еврейском гетто. Сейчас он угрюмо бродит по дому. Домочадцы стараются не попадаться ему на глаза, тихо выскальзывая из комнат, в которые он входит. Фрейду нестерпимо блуждать по этому дому, так и не ставшему своим, ему нестерпимо блуждать в собственных мыслях. Ему хочется уйти. Он вдруг решительно берет авоську и собирается в магазин. (Так я это видела в том сне, и во сне это не казалось смешным.)

Он выходит из столовой на первом этаже, направляется к выходу и тут видит меня на тюфяке под лестницей. Спрашивает, в чем дело. От слабости я едва могу произнести несколько слов, да я и головы-то поднять не могу. Тем не менее, мы начинаем разговор, содержания которого я не знаю – ни тогда не знала, ни сейчас. Но, видимо, речь шла о чем-то веселом, потому что, спустя какое-то время, мы оба улыбаемся, смеемся, а потом уже хохочем.

От этого хохота к нам обоим возвращаются силы. Я уже сижу, раскачиваясь, на своем тюфяке, а Фрейд стоит напротив, трясет авоськой и хватается за бока, корчась от смеха. Мы оба не можем остановиться.

На этом месте проснулась.

Только сейчас, записав этот сон, вдруг поняла, его дальний прицельный смысл – сложился еще один кусочек моей мозаики. Поездка в Лондон и сон – это было в 1994 году. Через 13 лет первый раз попала в Умань, где на могиле раби Нахмана у меня случился приступ немотивированного смеха, о чем расскажу в своем месте9. Позже это случалось еще дважды на могилах святых праведников. Возможно, сон про Фрейда – на ту же тему. Повторяющиеся ситуации заставили, в конце концов, присмотреться к смеху и увидеть необыкновенную терапевтическую важность этой психической реакции, почувствовать ее глубоко очистительное действие. Потом некоторое время занималась смехотерапией и пыталась освоить тему чисто теоретически. Даже когда-то сделала доклад «Смех, плач, молитва и медитация» на конференции в Институте Штайнзальца в Москве. Если после всех обязательных к написанию книг останется время, хотела бы вернуться к этой теме.

Русский язык

Не только Экклезиаст, не только Гете и Фрейд. Были и другие лечебные, целительные для души, тексты. Иногда мне трудно понять в точности, как они работают.

Например, много лет носила в ежедневниках листок бумаги с переписанным от руки коротеньким рассказом Пу Сунлина, который назывался «Сюцай из Ишуя». С удовольствием привожу его полностью в волшебном переводе Василия Михайловича Алексеева – одного из любимых моих Учителей.

Некий сюцай из Ишуя давал уроки где-то в горах. Ночью явились к нему две красавицы; вошли, полные улыбок, но ничего не говоря. Затем каждая из них смахнула длинным рукавом пыль с дивана, и обе, одна за другой, уселись. Платья были у них так нежны, что не производили шороха.

Вскоре одна из красавиц поднялась и разложила на столе платок из белого атласа, по которому было скорописью набросано строки три-четыре. Студент не разобрал, какие там были слова. Другая красавица положила на стол слиток серебра, лана в три-четыре. Сюцай подобрал его и сунул себе в рукав. Первая красавица забрала платок и, взяв другую за руку, вышла с нею, захохотала.

– Невыносимый пошляк! – сказала она.

Сюцай хотел пощупать серебро, но куда оно делось – неизвестно.

На стуле сидит изящная женщина; дает ему ароматом пропитанную тонкую вещь. А он ее в сторону – не обращает внимания. Серебро же он берет! Все признаки нищего бродяги! Кому, действительно, вынести такого человека.

А лиса – прелесть! Можно себе представить ее тонкие манеры!

Вот этот текст доставала и перечитывала несколько раз подряд во время любой депрессии, замешательства, внутренней смуты и даже простой усталости. Сначала только глазами, потом со смыслом, и снова, и снова – до полного восторга. И каждый раз обязательно наступала разрядка – смех, нежность, счастье до слез. Текст работал, как душевный массажер, что ли. А почему?

Скорее всего, из-за языка – непривычного русского языка, который звучал здесь как-то очень по-китайски. Странно, но именно при передаче китайского мне вдруг открылся родной язык. Гениальные алексеевские переводы учили игре, свободной пластичности, обнаруживая другой русский, которого, казалось, совсем не знала прежде.

Ну и конечно, эта «лиса-прелесть», которая в конце стремительно вместила в себя двух утонченных нежно-мудрых красавиц! Даже сейчас, когда пишу этот текст, рот расплывается в улыбке, и внутри – щекочущий фонтанчик наслаждения…

Отношения с русским языком выясняла долго. Наслаждаться его общепринятыми вершинами, в том числе Пушкиным, получалось редко. Уж скорее, Тютчев, Анненский, Хармс. На фоне строгого немецкого «великий и могучий» казался расхлябанным: раздражало обилие префиксов, которые слишком много на себя брали, и бесконечное дребезжание суффиксов – все эти «оньки» и «ечки». Органично это звучало только у Достоевского. Но в писатели я тогда не собиралась, и такие мелочи жизни до поры не слишком волновали. Потом, когда пошли свои тексты, пришлось пересмотреть отношения с этим предметом.

Может быть, еще раньше русский язык привел меня в трепет, когда взялась читать Зощенко. Что-то в нем было такое, что задевало до боли. Или во мне самой к этому времени уже начиналось какое-то словесное воспаление? Вот он тоже – из великих Учителей.

И еще, в связи с языком, не могу не сказать о Хармсе. Однажды он выстрелил в меня зарядом невероятной силы, чудесным живым ароматом, которой разлил, совершенно непонятным – «неконвенциональным» – способом, в этом своем стихотворении.

Выходит Мария отвесив поклон

Мария выходит с тоской на крыльцо

а мы забежав на высокий балкон

поем опуская в тарелку лицо.

Мария глядит

и рукой шевелит

и тонкой ногой попирает листы

а мы за гитарой поем да поем

да в ухо трубим непокорной жены.

Над нами встают золотые дымы

за нашей спиной пробегают коты

поем и свистим на балкончике мы

но смотришь уныло за дерево ты.

Остался потом башмачок да платок

да реющий в воздухе круглый балкон

да в бурное небо торчит потолок.

Выходит Мария отвесит поклон

и тихо ступает Мария в траву

и видит цветочек на тонком стебле.

Она говорит: "Я тебя не сорву

я только пройду поклонившись тебе".

А мы забежав на балкон высоко

кричим: Поклонись! – и гитарой трясем.

Мария глядит и рукой шевелит

и вдруг поклонившись бежит на крыльцо

и тонкой ногой попирает листы,

а мы за гитарой поем да поем

да в ухо трубим непокорной жены

да в бурное небо кидаем глаза.

      12 октября 1927

Мой доктор

Неожиданное развитие отношений с языком стимулировал человек, никакого отношения к писательскому делу не имевший, которого я про себя называю «мой доктор». С этого общения начался новый период в моей жизни, поэтому расскажу все по порядку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю