355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Туманова » Плесень » Текст книги (страница 4)
Плесень
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 04:23

Текст книги "Плесень"


Автор книги: Ольга Туманова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Услышав шепот Парри, Римшина привычно, все так же глядя не на Парри, а на Иванюту, потянула в сторону Геннадия Федоровича свою дурно причесанную головку. Но Парри тут же как бы отгородился от Римшиной своей квадратной спиной и шептал уже в самое ухо Маркову. Тогда Римшина, как змея, вытянутой кверху головой повела в другую сторону: там шептались Танаев и начальник водозабора Морозов. Но Морозов откровенно ткнул главного энергетика в бок и махнул на Римшину. Танаев недовольно покосился на юристку, и оба замолчали.

Марианна Викторовна еще поводила головой, как на сеансе Кашпировского, но шептания, что шли из разных уголков кабинета, по дороге к ней наслаивались друг на друга и обращались в один гул.

Тогда Марианна Викторовна задремала. Засыпала она мгновенно, даже чуть-чуть похрапывала. Ее голова падала на грудь, и, как от удара, Римшина просыпалась, вскидывала голову, проводила по залу бессмысленными очами и снова засыпала. К ее манере спать, сидя непременно в центре кабинета, на виду у всех, лицом к лицу с Иванютой, давно привыкли и уже почти не замечали, как и белые панталоны Котовой.

За Римшиной, как кукла на чайнике, опершись кулаками в бедра, сидела начальник одного из цехов Вера Владимировна Фастыковская. Решая любые вопросы напрямую с бригадирами и с них же спрашивая за любые огрехи, Иванюта должность начальников цехов делал как бы бессмысленной, труд их был никому не виден, да и бригадиры хорошо знали, что ничего начальник цеха не пробьет для их бригады, если они сами не получат личного разрешения директора.

Нина Петровна не раз уже предлагала сократить должности начальников цехов, при иванютовской манере работать эти должности, действительно, были фактически бессмысленны, но Иванюта, постоянно ратующий за экономию заработной платы и повсеместное сокращение итээровцев, за эти должности держался, и Нина Петровна думала сердито, что Иванюта рассчитывает в случае необходимости переложить на них ту часть своей вины в провалах на фабрике, что на довольно мелкую сошку бригадиров не возложишь.

На любой лекции – научно-популярной, политической, международной, на выступлении специалиста-зоотехника – после дежурного лекторского "Вопросы есть?" по залу пробегал смешок и все головы поворачивались к Фастыковской, что сидела непременно во втором ряду. И Вера Владимировна всякий раз грузно поднималась на широко расставленные ноги и, чуть щуря глаза, задавала вопрос, и всегда вопрос ее звучал как обличение, и с первых же ее слов лектор должен был почувствовать свою персональную ответственность за все, что происходит в мире, стране и птицеводстве. Но лекторы, как правило, попадались не слишком ранимые, гладко отвечали на любые вопросы, зачастую ни на что и не отвечая, и всякий раз Вера Владимировна удовлетворенно кивнув головой садилась так же грузно, как и вставала.

И на планерке, несмотря на грубые окрики директора, который не особо считался со специалистами, а начальников цехов просто ни во что не ставил, Вера Владимировна всегда брала слово и бросалась в бой. Но поскольку она выступала всегда и везде и была непременным председательствующим на партийных собраниях, ее слушали вполуха, даже когда она говорила вещи здравые и вопросы задавала дельные. Да и Иванюта был не более раним, чем заезжий лектор, и умел не только отвечать, не отвечая, но и прерывать, не дослушав, не услышав, не вникнув в суть вопроса, и тут же обвиняя оппонента, и о чем бы ни шла речь – о пропавшем яйце, простое транспорта, перерасходе бензина, прорвавшейся трубе всегда получалось так, что виноваты в первую голову в этих бедах те, кто поднимал о них вопрос – бригадиры, инженеры, начальники цехов.

– Пятый раз сегодня яйцо будем закапывать, – оторвался от уха Маркова Парри. – А Фридман...

– Фридман крутится, – оборвал его Иванюта, – но что он может один?

И Иванюта вспомнил прогул сантехника Мухина, и засоренные трубы в убойном, и ржавую воду в умывальнике... Он вновь раскупорил свою скважину, и из нее бурчало, урчало, вырывалось, и все по Парри, по Маркову, по всем, кто сидел во второй, "тяжелой" части комнаты. Никого из главных специалистов словопад на сей раз не коснулся. Не затронул он и плановый отдел. Попробовал бы, – зло подумала Нина Петровна. – Она бы объяснила, где крутится Фридман и куда делось яйцо, указанное в отчете как меланж.

Директор поднимал одного за другим бригадиров, инженеров, техников. И говорил о яме при подъезде к птичнику во второй бригаде, про неплотно прилегающую дверь в цехе яичного порошка, он говорил про то, о чем если не сегодня, так не далее как вчера говорил с конкретным бригадиром или иным специалистом, но он вновь ворошил бездну фабричной производственной мелочевки, и бригадиры, и специалисты, вставая, красные, взъерошенные, начинали, кто горячась, кто тушуясь, говорить о том, о чем не раз уже было ими сказано – о невыполненных их заявках, о перебоях с кормами, о простое из-за отсутствия тары, поднимая с другого бока ту же бездну производственных неурядиц, и каждый раз иванютовское "скорей, хватит оправдываться, работать надо" грязным кляпом закрывало им рты, и дальше катилась планерка, и снова ворошилась бездна, и снова ничего не решалось и не менялось, и каждый понедельник из недели в неделю, из месяца в месяц, из года в год в кабинете директора поднимались одни и те же вопросы о корме, таре, дырявых трубах, и непонятно было, зачем вся эта душная говорильня, некое соблюдение кем-то заведенного ритуала, значения которого не понимают ни директор, ни специалисты, и который не нужен ни специалистам, ни тому же директору.

Вряд ли кто из специалистов, даже Фридман со Шмольцем, понимали, какое значение придает Иванюта планеркам, как отодвигает ради них все мероприятия, как тщательно к ним готовится. В сущности, ради планерок каждое субботнее утро приезжал директор на фабрику. Конечно, приходилось ему в тот день заниматься иногда и вечными проблемами кормов, и все-таки основной темой его суббот были планерки по понедельникам.

И в субботу приезжал он на фабрику в черной "Волге". Личным шоферам – его, Фридмана, Шмольца, в путевке ежедневно проставлялось одиннадцать часов работы, хоть ни для кого на фабрике не было секретом, что редкий день они были заняты после семи вечера, и они ценили свою работу, и когда директору нужна была машина в субботу, Тихонов не возражал. Он вообще все больше улыбался и помалкивал, потому что место свое рабочее ценил. А порассказать бы мог многое. В машине директор не стеснялся, и, всегда сидя на переднем сиденье рядом с шофером, неудобно повернувшись к сидевшему сзади, вед беседы, не оглядываясь на Тихонова.

Каждую субботу объезжал Иванюта все сорок пять птичников. Вокруг каждого обходил, заложив ручки за спину. Все дырки, отвалившаяся штукатурка, мусор все отмечал директорский взгляд.

Бесшумно входил в двери (у него удивительная походка, в коридоре абсолютная тишина, и вдруг дверь распахивается, на пороге директор, и остается только вспоминать, что ты говорил за минуту до этого, а за две? И гадать, сколько времени простоял Иванюта у дверей, прежде чем открыть их. И что слышал), останавливался на пороге длинного зала с узкими проходами между клеток с птицами. Клетка на клетке, в несколько рядов, куры сидят тесно, по пять-шесть в одной клеточке, ни перья встряхнуть, ни повернуться, только и могут, что кудахтать, да исправно несутся, словно доказывая, что законы природы сильнее варварства людей и экономических расчетов. Падают по желобкам яйца, мерно урчит кормораздатчик, першит в носу от куриной пыли и болит голова от едкого аммиачного запаха помета. А в глубине зала женщина – Мария Иванов-на или Наталья Петровна – много их, разве всех по именам упомнишь, но Иванюта не выйдет из кабинета, не уточнив у дежурного диспетчера, в какой бригаде какая птичница дежурит, не записав их имя-отчество в блокнотик.

И вот Мария Ивановна (или Наталья Петровна), нагнувшись, метет веником мусор по проходу, или, наклонившись, мешает ракушку. И на сумрачном фоне длинного коридора птичника объемно выступают женские бедра – птичницы, как правило, дородные женщины, одетые в бесформенные ватные штаны. И это лицезрение застигнутых врасплох женских бедер доставляет Иванюте наслаждение. Но вот женщина оборачивается, и Иванюта упивается ее минутным замешательством, досадой, смущением и, словно бы ничего не замечая, идет навстречу и ласково гладит натруженную грязную руку своей маленькой пухленькой ручкой, и улыбается, и тихо спрашивает: "Ну, как дела?" И, мысленно отругав директора, вспоминая, что позволила она себе в последние минуты полного, как она считала, одиночества и гадая, застал ли ее за этим директор или появился он позже, птичница всю свою досаду переносит на те мелкие неудобства и крупные недостатки, что отравляют и так нелегкую работу и жалуется директору, что не работают вентиляция и пометоудаление и мучают головные боли, что ветер бьет в щели по ногам и заедают мухи, что ведра с ракушкой тяжелы и по ночам ой как ломит поясницу, да разве нельзя что-нибудь придумать, ведь так много инженеров на фабрике, и вот по телевизору показывают, что на птичниках в... а зарплата в прошлом месяце была низкая, а коробки под яйца опять рваные, и тащить их ну до того неудобно, вываливаются они из рук... И все звонче ее голос, все громче, а Иванюта опять ее по руке гладит и шепчет так, словно говорит какую-то фривольность: "Ну, что ты на меня кричишь, ведь я-то с тобой ласково, улыбаюсь, улыбнись и ты мне. Ну, смотри, как сразу похорошела", и женщина смутится, и улыбнется, и махнет рукой: "Да, ладно, что там, работаем".

Вся фабрика знает, что по субботам ни бригадиров, ни специалистов на фабрике нет, они отдыхают, и дела им нет, что тут творится, один директор душой за дело болеет, один директор не может себе позволить отдохнуть, одного директора лишь и признают рабочие, с одним директором все вопросы решают, и лампочку электрику не позволят поменять в цеху, если директор не скажет, что именно такой мощности она здесь нужна.

Умеет Иванюта разговаривать с рабочими, потому и уверен, что на любом собрании "переизберется". "Золотые у нас люди", – вздохнет вроде бы про себя, доставая свой блокнотик. И тут же лицо его суровеет, и голос становится жестким, и скулы сжимаются и даже вроде как бы белеют. "Ну, хорошо, – и уже не ласка, угроза в его голосе. – Разберемся". И хотя каждую субботу проблемы одни и те же, женщина каждую субботу верит, что директор наконец-то узнал от нее всю правду про беды и непорядки на фабрике и разберется, и наведет порядок, и спросит, как положено, и со своих замов, и с главного инженера, и с планового отдела, и с бригадира, и в понедельник на планерке... и все наладится.

И сейчас на планерке, одного за другим поднимая бригадиров и специалистов, Иванюта, полистывая свой блокнотик, говорит про то, на что ему жаловались на этой неделе, и на той, и на... и в прошлом квартале. И все они, и те, кто пытается что-то доказывать и объяснять, и те, кто предпочитают отмалчиваться, ждут, да когда же, наконец, конец этой говорильне, ведь опилки на птичники, наверное, привезли, и никто не начнет их без них растаскивать, и столько всякой мелочевки, а убито три часа, и день уже клонится к концу, а они который уже понедельник – опять остаются без обеда. Ему что. Он сядет на "Волгу" – и домой. Или в ресторан. А столовая уже закрылась. И что ему говорить, ну, какой смысл что-то здесь говорить и доказывать, если ему уже с утра в оба уха нажужжали и Шмольц и Фридман, и он для себя уже все выводы сделал и слушать никого не хочет.

Охраменко – дура. Думает, он не знает – ведет "подрывную" работу. Все объясняет птичницам, что директор не слишком компетентен и окружил себя ворами. Забыла, что сама от сохи. Возомнила себя на голову всех выше. Она, может, и выше в экономике, во всех ее законах и тонкостях; как юрист экстракласса, всегда лазейку найдет и повернет дышло, чтобы показатели как нужно, так и вышли. Но кто это может оценить? Он да экономисты в управлении. А она – бедра, как у крестьянки, дикция та же, все манеры вуз не изменил, а на птичник приезжает, как сановник, с рабочими разговаривает, утомленная их некомпетентностью, и думает, они поверят ей, не ему.

Были на фабрике неисправимые сотрудники, немного их было, но они были. Те каждый понедельник, узнав с утра от птичницы, что наобещал ей в субботу директор, начинали тут же на планерке строчить заявку на ремонт дверей, на резиновые сапоги, на перерасчет прошломесячного заработка, и бумажки с резолюциями директора "закупить", "выдать", "решить положительно" долго потом пылились на столах прораба, завхоза, плановиков. Были и такие, что потом напоминали директору о своих заявках, и Иванюта, морщась от их назойливости, решительно отсекал: "Яйцо спасать надо", и получалось, что из-за мелкотравчатости бригадиров, их недалекости и неумения мыслить масштабно ставилось под угрозу и выполнение государственного плана, и получение прибылей, и само существование фабрики.

Мог Иванюта, не мудрствуя лукаво, ответить и просто: "Нет".

– Но вы же...

– Поумнел за это время.

А в субботу он снова объезжал птичники, и снова желваки ходили под его скулами. И снова в понедельник он поднимал бригадиров, и снова они, кто вяло, кто бурно, начинают объяснять неполадки в бригадах не своим злым умыслом, а нехваткой людей, запчастей, тары, корма, машин... И уже никто никого не слушает, и нетерпеливый гул стоит в кабинете, и все ждут окончания планерки, свежего воздуха и – что уж тут мечтать об обеде – стакан горячего чаю.

И вот тогда Иванюта от текучки переходит к вопросам другим, настоящим, насущным. Он говорит и о своей последней поездке в Китай со Шмольцем, о выставке, на которой они побывали, и что замечательна та выставка тем, что на ней не так, как на наших выставках, где представлены дефицитные и недоступные или и вовсе неведомые и так же недоступные простым смертным товары, и на выставку ходят, как в музей, любоваться полетом человеческой мысли, возможностями человека, нет, на китайской выставке было все то же, что можно купить в лавке на другой стороне улицы. А еще говорит Иванюта о таре, ячейках под яйцо, которую обещали им поставлять из Китая. К сожалению, ячейки эти немного меньше по размеру, чем наши и вряд ли их можно укладывать в наши ящики... но получается так, что две недели интенсивной и напряженной работы потребовалось от него и Шмольца, чтобы получить для фабрики хотя бы это.

– За две недели, что болтались в Китае за счет фабрики, только ячейки, да и те меньше наших. Яйца в них будут биться. Снова пойдут убытки, – бурчит себе под нос Борис Львович Осов, бригадир пятой бригады. Но никто его не поддерживает, все устали, все хотят встать, размять отекшее тело, закурить, заговорить в полный голос, вдохнуть воздух в полную силу. И только уши-локаторы Фридмана нервно подрагивают. Он слышит все. Он ничего не забывает.

И, как ни хочется, а придется ему в Китай ехать опять, – говорит директор.

И все в кабинете поднимают руки и голосуют, и одобряют – а спроси их что?

– И последний вопрос, – говорит бесстрастно Иванюта. Он один не выглядит усталым, – о выходе из концерна.

А на фабрике начался обед. Уже увезли фабричные автобусы в деревню тех, кто ездит обедать домой. Бежали к столовой сортировщицы яйцесклада, основательно ступая по земле, шли слесари ремонтных мастерских.

Прижав к груди коробку с деньгами просеменила к кассе Римма Михайловна Гулова, заведующая столовой. Халат, засаленный и мятый, на животе не сходился, и было видно темное платье с большими пятнами жира.

Гулова только что отпустила автобус, тот повез по фабрике фляги с обедом. Сначала объедет все птичники, затем приедет в убойный цех. Автобус вез обеды тряско, содержимое перемешивалось, остывало, и время от времени птичницы начинали бастовать, но бастовали они не так как шахтеры, слаженно, четко, выдвигая конкретные требования и не приступая до обговоренного срока к работе; нет, птичницы махали руками, кричали, что им привозят объедки, что все вкусное остается управленцам, что для них означало – бездельникам и иждивенцам, грозились послать телеграмму в крайком, в ЦК, а теперь и Президенту. Периодически, после очередного крикливого бунта, птичниц начинали возить на обед в столовую. Очень скоро они убеждались, что здесь им достаются те же котлеты из смеси мяса, сухожилий и мелких костей, та же смесь из рожек свежеотваренных и вчерашних, недоеденных, и свекла на закуску так же травяниста и несладка. Но надо стоять в очереди на раздаче, а в зале нет ни телевизора, ни мягких стульев, ни уютных тапочек, и птичницы вновь требовали кормить их в их бригадном домике, в их комнате отдыха.

В столовой пахло дихлофосом: вчера, впервые за это лето, Павел Петрович Друк, завхоз, выдал дихлофос, и вечером травили мух. Травили от души, и сейчас еще в кухне тошнотворно пахло хлорофосом, и был этот запах сильнее всех остальных запахов кухни, он перебивал даже запах сгнившей капусты, подпорченного мяса... Пол, словно черным паласом, сплошь был покрыт дохлыми мухами, но уже то тут, то там мухи начинали потихоньку трепетать, оживать и пробовать летать. Со столов их смахнули, но подмести пол было недосуг.

– Ну, чисто наркоманы, – бормотала Гулова, усаживаясь у кассы. Глаза у нее были заплаканы. Вчера, в третью годовщину смерти мужа, ездила она на кладбище. С каждым годом потеря мужа казалась ей все горше. Они и, правда, жили неплохо, а теперь так и вовсе казалось, что очень хорошо. И была она за ним, это уж точно, что за той стеной. Это все только думают, что если она в столовой работает, так у нее не жизнь, а все масленица, и что муж с ней жил, потому что она его кормила. А это он ее кормил. Когда она с Иваном сошлась, у нее, между прочим, кроме панцирной сетки на полу от старой, кем-то выброшенной кровати, двух списанных в конторе стульев да прошлыми хозяевами квартиры оставленного стола ничего и не было. Ну, поесть в ее доме, конечно, всегда было, тут уж нечего Бога гневить. А вот тряпок... Одно платьице с вечера постирает, поутру погладит, и потопала на работу. И Ирку не баловала, нечем было баловать, это теперь у Ирки и квартира кооперативная и в квартире той чего только нет. А уж сколько Иван ее Ирке на книжку успел денег положить, даже она не знает. Да больше уж поди, чем у дочки Иванюты, да и чем у него самого. Хотя, бабы сказывают, что Иванюта деньги на книжку не кладет, хранит в сейфе и любит, когда у него просят взаймы. Дает всегда сотенными и каждый раз напоминает, чтобы сотенными и возвращали. А ее зарплаты хватало лишь за квартиру заплатить да за свет, да пару чулок новых купить. Что им платят-то, в столовой? Да, Иван, Иван... Тебе бы сейчас жить, при нынешних-то законах ты бы первый миллионер в городе был. И самый что ни на есть законный. Потому что руки у тебя были золотые, и не было такой работы в доме, которую бы ты делать не умел. Зарплату (а работал Иван в телеателье) он вообще не приносил домой, вся зарплата шла на книжку Ирке. А каждый день, бывало, поужинает, чемоданчик возьмет и пойдет по клиентам чинить то, что в мастерской в починку не берут, или ждать там надо недели, а он в один вечер все сделает, и без полусотни домой ни разу не вернулся. А какие он продукты в дом приносил! Разве она такие с работы таскает? Она, в лучшем случае, колбаски принесет да вырезку говяжью, а он и икорку красную, и балык, и крабов... И во всех травах разбирался, от всякой хворобы у него свой отвар был, и не болел никогда, и ни ей, ни Ирке хворать не давал, и надо же... В один день. Ушел живой-здоровый на работу, а в обед ей звонят – нет Ивана. И с огородом она хлопот не знала, бывало, сам все перекопает, а ее с собой брал, только чтобы посидела на краю поля на ведерке, пока он возится. А теперь вокруг одни хлюпики. Ни одного мужика нет истинного, так, хлам один. Ни одеть женщину не могут, ни приласкать, только и норовят пожрать бесплатно да нализаться не на свои. Где ты Иван? Как ты там? Знать бы...

А Геннадий Васильевич, покойничек – спасибо ему, всем пособил. И гроб стройгруппа сладила, и автобус дал фабричный, и денег у директора выписал, и на поминки в столовую пришел. А через год, чуть ли не день в день, следом за Иваном и отправился. А такой здоровый был, как Иван. В любой мороз пиджачишко набросил, и давай с Ивановым фляги таскать. Не то что нынешний, весь из себя, только что брать и умеет.

Ну, похороны у Геннадия Васильевича пышные были, с Иваном не сравнить. Оно и понятно. Он же в приятелях с Фридманом был. Тот постарался, ничего не скажешь. Вся фабрика поминала, управление в ресторане, рабочие на фабрике. Продуктов привез... И водка ящиками. Но и то, не из своего же кармана. Деньги фабричные были. Интересно, по какой статье они их списывают? Да и скинулись, кто сколько мог. Впрочем, те, что с людей собрали, те вдове пошли. Да и директор деньги выделил, и профком, наверное, и краевое управление... Скоробогатов был компанейский, приятели – по всему городу, с любым мог и выпить и поговорить. Если душа Геннадия Васильевича и впрямь летала над поминками, доволен он остался, это уж, конечно. И слов много красивых сказали, и народу много было на кладбище и в ресторане, и цветов не пожалели. Иванюта выступил. Все вспомнил доброе, как положено. Пообещал, что не забудут. Сказал, через год, как сядет земля, оградку сделают, памятник хороший поставят.

Вчера, поплакав над Иваном да рассказав ему про жизнь свою да про Ирку, заглянула Римма Михайловна на могилку Геннадия Васильевича, все-таки сколько вместе работали и ладили неплохо. И божечки ж ты мой! Какая там оградка, какой памятник. Там за два года, видно, ни разу единого никто и не был. Так и лежат венки, старые, страшные, покореженные. И могилка вся осела, заросла, как у старухи безродной. А ведь троих детей поднял. Не своих. Женился на женщине с тремя детьми, и всем троим высшее образование дал. Все в дом тащил. Барана привезут – всю тушу домой утащит. И сгущенку ящиками, и тушенку ящиками. Яблоки, апельсины – все ящиками. Сыр – кольцами. Сам все годы в одном костюмчике потертом ходил. Все в дом. Все в семью. А своего ребенка оставил. Что уж там было, но только, что у него свой родной сын есть, на поминках и узнали.

Римма Михайловна вновь зашмыгала носом. Жаль было Геннадия Васильевича, жаль Ивана и себя жаль. Ой, как себя жаль. Да некогда плакать, вон как в дверь колотят, и от кассы слышно, как мужики из гаража гудят.

На час позже, чем у птичниц и рабочий день и обед начинался в убойном цехе. Цех стоял на отшибе, там, где заканчивалась территория фабрики и начинались дачи. Покосившееся одноэтажное строение, окруженное, как земля атмосферой, мухами и зловонием. Ночью здесь властвовали крысы. Сегодня, когда холодильная камера с утра не работала, а единственный на фабрике специалист по холодильникам Шимягин с утра возил яйцо в вагон, готовый к отправке в Китай, крысы уже шмыгали вокруг ящиков с курами. Барахлило с утра и энергоснабжение. Линия то и дело отключалась, вот и выполни тут план. Ну, а сейчас рабочие сами отключат линию – обед. Туалет закрыт – прорвало трубу. И нещадно палит солнце сквозь огромные щели пораненной тайфуном крыши. Обычно в убойном в любую жару промозгло и сыро. Огромная, оббитая железом дверь-ворота делит строение на две части. Та, что поменьше, была холодильником, здесь прямо на полу стояли ящики с готовыми к отправке в магазин цыплятами и курами. Но сейчас, когда холодильная установка не работала, а крыши, фактически, не было, воздух в помещении быстро нагревался.

Во второй части строения, большей, был собственно сам убойный цех. В цехе стоял привычный гул. Плавно плыли по воздуху подвешенные на крюках куры. На цементном полу, всегда залитом кровянистой водой, в резиновых сапогах, в огромных уродливых резиновых фартуках стояли женщины и монотонно делали свое дело. Дело было несложное. Курицу, еще живую, хватала одна из женщин с тележки и автоматическим движением руки навешивала шеей на крюк. Затем курицу глушило током, и тушка по транспортеру двигалась дальше к женщине, такой же безлико-резиновой, и та так же равнодушно автоматическим движением руки снимала очередную, еще дергающуюся птицу, надрезала ей под клювом артерию и вновь вешала птицу на крюк. Трепыхаясь, куры плыли по залу, по капле роняя на пол кровь. Иногда часть крови кто-нибудь из женщин собирал в миску и поливал цветы, и ни у кого на фабрике не было таких роскошных цветов, как в убойном цехе.

В конце линии технолог убойного цеха Маркова браковала птицу. Конечно, у всех кур вид был не товарный, ведь растили их не на еду, они исправно несли яйца, и только когда старели и снижали яйценоскость, поступали в убойный. А здесь их уже делили на разные категории, а тех, что больны, сбрасывали с крючка на землю, они пойдут на костную муку. Остальные в магазин, и за ними выстроится возбужденная нервная очередь, и, выбираясь из толчеи, женщины понесут их домой, довольные покупкой.

Линию остановили. Снимая тяжелые фартуки, женщины шли плескаться под раковиной, с удовольствием переобувались в комнатные тапки и рассаживались в красном уголке обедать.

Гвоздарев, начальник убойного цеха, только что вернулся с планерки. Ни на кого не глянув, прошел по цеху нахохлившись, лицо в красных пятнах. И закрылся в своем закутке.

Гвоздарев ехал на планерку с твердым намерением добиться, чтобы мастер по холодильным установкам и сантехник срочно занялись своим делом – неисправным холодильником и прорванными трубами, а прораб прислал людей чинить крышу, но Иванюта и слова сказать ему не дал, тут же вспомнил, что убойный цех несет фабрике одни убытки – куры идут по низкой цене, а затрат на их обработку много – и более других должен быть заинтересован, чтобы вовремя продавали яйцо, за счет которого и живет вся фабрики, и убойный в том числе.

Вот так постоянно, ради высших целей, спасая одно, гробили все, и конца тому не было видно, куда ни глянь.

Гвоздарев, молодой парень, два года назад окончил институт, и с удовольствием согласился на эту должность, от которой умудренные опытом отказались. Ну, а как же. Все-таки, начальник цеха – тут нужны и знания его, и организаторские способности, и... Да ничего и никому не нужно. Он верил в себя, думал, что организует цех в прекрасно отлаженный, бесперебойно работающий механизм, сделает его передовым производством, куда не загонять будут штрафников, а брать на работу по очереди лучших. Теперь руки у него тряслись, как у алкаша, хотя он был не любитель, и даже на праздники не злоупотреблял.

За два года, которые иногда казались ему одним беспрерывным битьем о стенку, Гвоздарев смирился и с липкими мухами – может завхоз и прав, от ядохимикатов вреда будет больше. Но полчища крыс приводили его в бешенство. Однажды все-таки вспыхнет эпидемия, ну, ладно, пусть за то у санитарной службы голова болит. Хотя... и себе не признаваясь, Гвоздарев крыс побаивался. Ладно бы одна пробежала. А то – стая! К тому же, обглоданные крысами куры убытками ложились на убойный, а директор и так корил их постоянно убытками, словно они устанавливают расценки на мясо. Но ведь им государство хоть какую дотацию, а платит, но попробуй только заикнись, мол, где она, та дотация, на что идет?

Шемякин возит яйцо – всех, у кого есть водительские права, Фридман призвал, как военкомат. Но если Шемякин, отбарабанив день на вагоне, не захочет выйти вечером в убойный (А что ему хотеть? Если ему и заплатят дополнительно, то копейки), тогда к утру при такой жаре мясо пропадет. Вечно у них какая-то чехарда с магазинами. Там полки пустые, люди за дохлыми курами давятся, а они мясо сдать в торг не могут. Тысяча причин у них, чтобы продукты гробить. И так гладко говорят, что Иванюта, что Фридман. И про контракт, и про международный престиж, и про договоры, и про бартер для рабочих, и про транспорт. Ну, не могут отдать в торговлю, ладно, допустим, но почему своим рабочим не продать? Через час пусто будет, только скажи.

– Максимыч, обедать иди, – донеслось из цеха. Павел буркнул в ответ, и сам не понял что; не вышел.

Втащили фляги с обедом. На убойный автобус с обедом приезжал, объехав все птичники, и котлеты давно уже раскрошились, и перемешались с кашей, но женщины не шумели. Столовский обед, такой на вид не аппетитный, их не интересовал. Не отказывались от него лишь потому, что его почти полностью оплачивал профком, и отказываться было обидно. Будет что-то вкусненькое – съедят, не будет отдадут собакам. У них свой обед готов. Вкусно пахнет крепкий бульон из свежих курочек, их себе выберут лучше, чем для Иванюты и Фридмана и полчища их блатных. Хотя чего бы Иванюта ел этих замарашек? Ему с бройлерной возят. А уж Фридман, тот каждое утро на бройлерной да на свинокомплексе пасется – живут рабочие в одном поселке, все знают.

Временами птичницы, особенно те, что помоложе и на фабрике работали недавно, начинали шуметь: убойный кур ест, не платит, прибыли наши тратит. Они, каждая в свое дежурство, тоже курочку съедала, у планового и убытки эти были запланированы, но они давали прибыль, они правили бал, а эти – дармоеды. Но тут Иванюта был на стороне убойного, разговоров таких как не слышал, птичницам обещал, конечно, "разберемся", а итээровцам, если и те заикались про воровство, советовал идти работать на убойный и есть кур всласть. Рабочих в убойном цехе всегда не хватало. В основном здесь работали женщины, они и сами час-то болели, стоя целыми днями в резиновых сапогах в воде, и дети у них болели. Привозил Фридман иногда в цех солдатиков, но те были неопытны и больше помогали грузчикам. Одно время здесь работали элтепеешники, но начались новые веяния, и профилакторий перестал направлять своих клиентов на фабрику. И женщины работали месяцами без выходных, а получали почти вдвое меньше птичниц, да и слышали на всех собраниях, что от их цеха одни убытки и они как бы из милости получают от фабрики зарплату.

Скажи женщинам, что они воруют, обидятся и не поймут. Это работать на птице и не есть ее вдоволь? Да на какой фабрике – кондитерской, скажем, нельзя есть шоколад? В каком магазине не варят в перерыв обед из дефицитных продуктов? С какой стройки не несут материал для ремонта квартиры? Хорошо, если б только для своей... С собой выносить – другое дело. Так никто в открытую и не выносит, выносят по-тихому, понимая, что это прегрешение, но прегрешение почти что узаконенное, все несут и не нести? С какой стати? И платить за кур из зарплаты? Да еще и в очереди за ними стоять? И работать в этом аду?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю