Текст книги "Последние истории"
Автор книги: Ольга Токарчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Потом Иду проводили в подвал этого частного храма, в маленькое кафе. Угостили кофе и круассанами. За соседним столиком боком к ней сидела та, другая женщина. Ида видела ее в профиль – узкие, ожесточенно сжатые губы, открывавшиеся перед каждым глотком, словно пасть ящерицы. Это тоже сохранилось в памяти. Они взглянули друг на друга с неопределенной улыбкой и продолжали молча есть.
Через несколько дней она пришла туда снова. Врач, совсем юная, просмотрела стопку листочков с результатами анализов и повторила предыдущий вердикт: Ида здорова.
– Сомнения может вызвать разве что гемоглобин, больше ни к чему не придерешься, – говорила она, – а в остальном ваше тело в полном порядке, просто позавидуешь.
Врач, видимо, ожидала, что пациентка обрадуется, облегченно вздохнет и радостно выпорхнет из клиники в промозглый город – готовиться к праздникам. Думала, что успокоит ее этим заявлением, но, разумеется, ошиблась. Ида поблагодарила и ушла. Молодая докторша осталась в своем кабинете, словно пифия, ждать следующего пациента, чтобы сказать ему – возможно – то же самое. Или, напротив, готовилась вынести приговор и той женщине с мордочкой ящерицы сообщит: вы смертельно больны и умрете. Помочь вам ничем нельзя. Она бы вполне могла говорить каждому, кто садился перед ней: вы умрете, и вы умрете, и ты умрешь, милая моя детка, и я тоже умру. Все мы умрем и должны к этому готовиться, надо создать общества поддержки умирания и организовать специальные курсы, чтобы не ошибаться хоть в этот последний раз. На уроках физкультуры следовало бы отрабатывать, как умирать, как осторожно погружаться в темноту, терять сознание и как опрятно выглядеть в гробу. Должны проводиться мастер-классы, наверняка нашлись бы желающие подарить свою смерть кинокамерам, ради создания учебных фильмов. Программа занятий включала бы еще и этнографию, всё о смерти, все о ней представления: почему она является то в женском, то в мужском обличье, куда мы отправляемся после кончины и отправляемся ли вообще. Нужно ввести выпускной экзамен по танатологии, как сейчас сдают по биологии, и тесты в конце четверти, и оценку в аттестате. «У меня, похоже, пара выходит по танатосу», – жаловались бы школьники, покуривая в туалете запретные, смертоносные сигареты, а потом до утра зубрили всевозможные определения, графики и числа. И каждый был бы благодарен за то, что ему напомнили, обучили.
Идиному сердцу нет дела до результатов обследования. Время от времени оно слегка бунтует. Ночью на мгновение останавливается, словно в знак протеста – надоело взбивать эту пену.
Со двора доносится шум, скрипят ворота овина. «Вот куда, видимо, то и дело бегают хозяева», – думает Ида. Она подозревает, что в этих сараях они кого-то разводят, может, лис на мех, может, норок или просто кур. Для них и варилась каша. Ольге, наверное, столько лет, сколько было бы Идиной матери. Нет, она младше, пожалуй, чуть младше. В доме пусто. Ида греет руки над горячей плитой – это просто клад. Не забывает подбросить дров и долить воды в чайник. Ина приподнимает голову и следит за ее движениями.
Ида подходит к окну и чувствует на себе собачий взгляд.
– Чего ты хочешь? – спрашивает она.
Собака переводит взгляд с чайника на миску. Пустую. Ей хочется пить.
– Ты будто сказать не можешь, – замечает Ида и улыбается: что за чепуху она несет. Наливает воды и ставит перед собакой. Но та не реагирует – смотрит на миску, словно пытаясь сдвинуть взглядом, и тогда Ида осторожно поднимает ее голову. Она ощущает, как слегка подрагивает под пальцами собачья шея, чувствует тяжесть Ининой головы. Животное замирает, держа нос над самой водой, словно собирается с силами, потом пару раз неловко чмокает, разбрызгивая воду, и вновь застывает в прежнем положении. Ида одной рукой забирает миску, другой укладывает кудлатую голову на подстилку. Собака вздыхает. Тогда Ида гладит ее по, можно сказать, щеке.
Возвращаются хозяева. Топают сапогами, стряхивая снег, – снова метель. Туман распался на мелкие частички и обратился в снежные хлопья. Ольга копается в холодильнике, вытаскивает все тот же сыр, баночку хрена, майонез. Ида старается помочь в этих хлопотах, предшествующих трапезе, – наводит порядок на столе.
– Я хотела позвонить и забыла. Не знаю, где была моя голова, – говорит она. – Мне сегодня не спалось. На рассвете проснулась – и все.
– В это время такой странный свет, вот тебе и стало не по себе, – неторопливо замечает Стефан.
Ида внимательно смотрит на него, ожидая объяснения: если улыбнется, значит пошутил, если останется серьезным – значит, просто чудак или у него проблемы с памятью – может, от старости, хотя на склеротика Стефан не похож. Натыкается на взгляд Ольги. Та делает едва заметное движение бровями, явно означающее кавычки: мол, бери в них все его слова.
Мужчина добавляет в кастрюлю с кашей собачьи консервы и перемешивает деревянной ложкой.
– По-моему, вы отлично выглядите. У нас тут хороший воздух и хорошая вода. Люди молодеют. – Стефан берет кастрюлю в охапку и, шаркая, направляется к выходу.
Ида открывает ему дверь.
– Возвращайся, будем завтракать, и шапку надень, – кричит жена вслед.
Женщины режут сыр, выкладывают на тарелку. Потом соленый огурец.
Ольга спрашивает:
– Ты что здесь делаешь? Наверное, уже рассказывала, но я забыла. Ты из Вроцлава?
Ида отвечает:
– Из Варшавы.
– Ага, а что случилось?
Ида терпеливо рассказывает все заново.
– А родители, родители твои еще живы? – интересуется Ольга.
– Нет, умерли. Дом продан, – отвечает Ида, которую вдруг охватывает судорожное желание убежать. Она мысленно проверяет, все ли при ней – ключи, документы, вспоминает, где висит пальто. Бросает взгляд на телефон – надо позвонить. Пора двигаться, она уже пришла в себя. Хватит с нее этих людей, от которых путаются мысли. Ида решительно направляется к календарю с рыбой: так, сегодня суббота. Суббота или пятница? В понедельник ей надо быть в Варшаве у врача. А в среду – на работе.
Ольга заваривает чай: один пакетик на два стакана.
– А мне кажется, мы всегда здесь жили, – говорит она. – Столько людей уже прошло через этот дом. Я ему предлагала, – старушка указывает подбородком на дверь, – сделать надпись «Агротуризм» и выставить у дороги, с шоссе-то ведь дома не видно. Но как-то все добираются и без вывески. А чем ты там занимаешься, в этой Варшаве? Семья есть? На вид ты женщина умная.
Ида улыбается, обрадованная неожиданным и старомодным комплиментом, и думает, что надо бы не забыть заплатить старикам за ночлег и еду, должно быть, это их хлеб – заплутавшие путешественники, вроде нее. Вторую часть вопроса она игнорирует. Перед уходом решает еще попить чаю. С любопытством поглядывая на нее, Ольга ест хлеб; челюсти двигаются словно сами по себе, отдельно от головы.
– Я вожу экскурсии.
– Есть такая профессия? – удивляется старушка.
В этот момент входит Стефан – вернее, только заглядывает в дверь и говорит жене: «Поди сюда». Серьезно и словно бы поторапливая, как будто случилось что-то важное. Ида замирает с открытым ртом – ей кажется, что так уже было сегодня или вчера, что она участвует в странном, растянутом во времени и рваном déjà vu. Мотает головой, словно в ухо попала вода, которая искажает звуки, накладывает на них постоянный гул, – ее надо обязательно вытряхнуть.
Ольга послушно встает из-за стола, надевает меховую вышитую безрукавку, вязаную шапку и выходит. Дело, видимо, не терпит отлагательства.
Дальше тянуть нечего. Ида набирает 997 – номер полиции, который запомнила с телеэкрана, из передач, неумело реконструирующих преступления. Слышит длинный гудок, словно пронзительный сигнал пустоты. Трубку никто не берет. Она пробует еще раз. Звук длинный, печальный, будто свистит вдали локомотив. Должно быть, отсюда всюду далеко, даже по телефону. Иде вдруг кажется, что там, на другом конце провода, ответит Николин – произнесет своим вялым усталым голосом: «Слушаю».
Так Ида мысленно называет своего мужа, всегда по фамилии: Николин – раньше это звучало по-свойски, раньше – это когда они были молоды и носили одинаковые джинсы и одинаковые прически. Теперь «Николин» звучит сухо, деловито: так оно и есть – фамилия знакомого. В случае необходимости они встречаются в кафе, где он все равно просиживает первую половину дня. Вход туда с центральной улицы, из толпы, из гула автомобилей, через темноватую подворотню в мир внезапно умолкающий, угомонившийся, слегка отдающий сыростью, и запах этот предполагает наличие скверика или садика, которые на самом деле сводятся к горшкам с вьющимися растениями, разгораживающим летом столики.
Николин всегда сидит внутри, в самом душном и темном углу, где читать можно только при свете маленького бра над головой.
Ида издали замечает его бледное, уже слегка обвисшее лицо и светло-пепельные, поредевшие волосы. Каким-то чутьем он всегда угадывает появление бывшей жены и следит за ней из сумрака своего угла. Николин уверен, что Ида его еще не видит, во всяком случае, с такого расстояния не сможет разглядеть выражение лица. И всегда ошибается, потому что на самом деле Ида успевает заметить откровенно неприязненную гримасу, пока Николин не успел ее стереть, раздвинув губы в улыбке – не слишком сердечной, не нарочитой, просто дружеской, обычной. Ида видит лицо мужа еще не предназначенным для постороннего взгляда и знает, что на нем написано: гадливость, тень злости, отвращение, не лично к ней – ко всему, что не является им.
Николин носит вещи несочетающиеся или подобранные словно в знак отрицания какой бы то ни было гармонии: рубашка, вязаная безрукавка, шарфик, прикидывающийся фуляровым платком, сверху пиджак с заплатками на локтях, и мешковатые вельветовые брюки, да еще и платочек в нагрудном кармане. Всего в избытке, чудаковатая элегантность человека, одевающегося бездумно. Николин откладывает книжку и смотрит на Иду с улыбкой, теперь приветливой, протягивая руку к пиву, которое цедит уже целый час.
Обычно это он звонит первым и обычно просит о какой-нибудь мелкой услуге: порекомендовать врача, одолжить денег, составить компанию – на очередной спектакль, ужин, лекцию, где ему категорически не хочется присутствовать в одиночестве. Ида приходит скрепя сердце, измотанная, между экскурсиями, часто с хозяйственной сумкой. Речь, в сущности, всегда об одном и том же: я беспомощен – твердит его клетчатый пиджак, лысеющая голова, платочек в нагрудном кармане, усталая складка возле губ, пепельно-серые веки, небольшие аккуратные кисти рук, на пальце мозоль от авторучки, – я потерян и беспомощен, не знаю, как со всем этим справиться, сосед сверху залил ванную, я потерял контракт о страховке, у меня повысился сахар, я не сплю по ночам, думаю о самоубийстве, я стар, неудачно прожил жизнь, забери меня домой, позаботься обо мне, я болен, слаб.
Но губы сообщают лишь конкретные факты: сорван кран с горячей водой, не знаешь ли ты мастера, не договоришься ли, пускай придет, я сейчас все время дома. «Я дам тебе телефон», – говорит Ида. «Разумеется, я сам позвоню, – заверяет Николин и добавляет: – Можно зайти на чашечку кофе?» Ида пожимает плечами. «Я опять уезжаю», – говорит она. «А когда вернешься?» – допытывается он.
Приходит с газетой, садится в кухне на свое прежнее место, Ида что-то режет, готовит. Николин сидит, разложив на ее столе «Тыгодник», большие листы стекают на пол. Кухня слишком тесная – собой и этой разложенной газетой он занимает все пространство, вдыхает весь воздух, забирает свет. Они разговаривают тихо, вяло. Выработавшийся с годами рефлекс: встреча автоматически вызывает усталость. Ида кормит Николина, ставит на эту газету, прямо ему под нос мисочку с супом. Он благодарно улыбается и молча ест. Словно птенчик, вымахавший до немыслимых размеров, однако утративший способность покинуть гнездо. И чем больше в улыбке благодарности, чем вкуснее суп, тем больший Иду охватывает гнев. Не дающий пошевелиться, точно ее пригвоздили к месту. Ярость. Она старается держать себя в руках: ждет, пока Николин закончит, забирает у него пустую миску. Кладет в раковину и говорит, что ему пора. Он молча, без единого вздоха снимает с вешалки куртку и уходит. Произнеся лишь что-то вроде: «до свидания» или «будь здорова». Но неразборчиво, скороговоркой.
Когда Майя поступила в университет, они разменяли квартиру на две поменьше. Первый год Николин приходил за своими книгами, которые остались у Иды в коробках, брал по три-четыре, чтобы всегда был повод зайти. Говорил, что дома у него все полки заняты. Заглядывал в холодильник, они вместе перекусывали, потом Николин уходил. Топтался на пороге, жаловался.
Николин с незапамятных времен изучает кич, двадцать лет назад собирался писать об этом кандидатскую диссертацию. Теперь он преподает историю, но все равно повсюду ищет кич. Анализирует, разглядывает на свет, ненавидит и обожает одновременно. Николину никогда не надоедает эта игра – любое явление рассматривать как потенциальный носитель кича. Он занимается этим спокойно, с упорством, методично занося наблюдения в блокноты своими небольшими женственными руками и в виде афоризмов подбрасывая ученикам.
Кич – пустое поверхностное подражание тому, что было реально пережито, открыто впервые и единожды. Кич – вторичность, копирование, мимикрия, пытающаяся использовать уже существующие формы. Кич – имитация чувств, паразитирование на элементарном, примитивном аффекте и наполнение его ограниченным содержанием. Любая вещь, притворяющаяся другой с целью вызвать эмоции, есть кич.
Любая подделка – нравственное зло, поэтому кич опасен. Кич для человека страшнее всего, даже смерти.
Ида подозревает, что за этой темой стоит нечто другое, символическое, и безнадежно погрязший в ней Николин совершает мистерии, приближаясь к глубокой мрачной тайне, где кич – только предлог, ключик.
Люди встречаются лишь затем, чтобы увидеть, насколько они несхожи. С теми, кто отличается от нас сильнее прочих, мы остаемся дольше. Жизнь будто желает продемонстрировать все, что нами не является. Каждый очередной день с Николиным – свидетельство того, что расхождения наши непреодолимы. Восемнадцать лет совместного существования.
Ида глядела, как он делает свои короткие пометки на карточках – максимум два слова, точно шифр. Опаснее всего эмоции с их маниакальным стремлением к самовыражению, они нетерпеливы, не в силах дождаться нового, оригинального – а потому с разгону бросаются в избитые формы. Чем острее чувство, тем больше искушение использовать уже использованное – чем сильнее болят ноги, тем скорее они найдут старые разношенные тапки. «Кич есть насилие над эмоциями», – записывает Николин мелкими, отдельными буковками, напоминающими ряды хромосом.
Вот они стоят в кухне, друг перед другом. Очень долго. Меряются взглядами – не способные ни на какую другую борьбу. Ида видит гримасу, моментально исчезающую под удивленно приподнятыми бровями. Но она успевает запомнить это мимолетное выражение, мелькнувшее и тщательно замаскированное. Пустое чужое лицо. Всякая любовь есть кич, нет для нее новых форм – все использованы тысячекратно. Нет формы – нет и любви. Ида ощущает боль где-то в области сердца, потому что Николин мертв.
«Есть люди, которые занимаются не своим делом», – думает она. Примись человек за ту, другую тему, о существовании которой он даже не догадывается, но которая важна для него по-настоящему, сумел бы сказать что-то важное. Но, не распознав свою тему, мы полностью отдаемся чужой. И умираем еще при жизни.
Трубка заливается долгим монотонным гудком. Никто не отвечает. Разве так может быть?
Псина вдруг вздыхает, потом, слегка покачиваясь, садится. Смотрит прямо перед собой равнодушным взглядом. Дышит.
– Хочешь выйти? Чего тебе?
Собака не реагирует. Ида снова подставляет ей миску. Собака сперва безучастно нюхает воду, потом, словно неожиданно вспомнив, начинает жадно лакать, обрызгивая подстилку и Идину юбку. Так же внезапно останавливается и неловко укладывается в прежнюю позу. Лежит на боку и дышит быстро, поверхностно. Глаза прикрыты – Ида не уверена, видит животное или глаза его уже слепы и в состоянии созерцать лишь некие внутренние собачьи картины. Ей кажется, что нехорошо все время лежать вот так, не шевелясь, и она бережно передвигает собаку; в ответ раздается стон – почти человеческий.
– Я только хочу тебя перевернуть. Так больно? – шепчет Ида.
Она осторожно ставит Ину на ноги и медленно кладет на другой бок; тело послушно поддается – никакой реакции, ни малейшей попытки сменить позу, устроиться поудобнее. Женщина гладит собаку по голове и ушам, один глаз дергается, веко чуть приподнимается – Ида понимает, что та ее заметила.
Ида возвращается к столу и раскрывает телефонную книгу, что лежит здесь со вчерашнего дня, словно специально для нее приготовленная. Она позвонит еще раз, сначала в полицию, потом в дорожную инспекцию. На работу. И еще Майе – оставит сообщение на автоответчике. И Ингрид. Скажет им: знаете, что со мной случилось? В аварию попала. Наехала на дерево, разбила машину. Бум! Ха-ха. Со мной все в порядке, надо только немного прийти в себя, я остановилась у одной пожилой пары, побуду здесь, пока со всем не разберусь, максимум до завтра. Они очень милые, разводят кур или что-то в этом роде. А так все нормально. Тра-та-та. Ида вдруг чувствует приятный прилив эйфорической энергии, словно очнулась от мучительной дремы.
В этот момент подъезжает машина, знакомый дизельный мотор, синий «вэн» их внука. Хлопают дверцы. Ида различает голоса всех троих. Выглядывает в окно и видит Адриана – он открывает задние двери пикапа и вытаскивает оттуда большие ящики с отверстиями в крышке – в таких обычно перевозят кур. Их осторожно, по очереди вносят в сарай. Там же скрываются и люди.
Туман рассеялся, светит ласковое, щедрое и великодушное солнце. На водосточных трубах уже образовались маленькие сосульки, сверкающие, будто лезвия ножей. Теплеет – может, начнется наконец настоящая весна. Ида подходит к другому окну. Гора вырастает из серых зарослей, примятых снегом, – идеально симметричная, почти голая, лишь с белыми метками березок. Прорезанная наискосок двумя ровными линиями дороги, поднимающейся к вершине по спирали. Да, теперь видно, что это отвал, вон справа железные фрагменты бывшей узкоколейки, по которой выезжали вагонетки, чтобы вывалить извлеченное из недр, но не пригодившееся. Значит, гора эта должна иметь подземный эквивалент, свою антитезу, отрицательную гору, полое пространство. Иде она представляется такой же пирамидой, оплетенной витками дороги, – только там, под землей, вершина устремлена вниз и путь ведет туда же. Эта подземная антигора насыпана из вакуума и обращена к центру Земли, она висит, уцепившись с изнанки за поверхность, словно капля небытия, сталагмит пустоты. Тот, кто карабкается по склону отвала, одновременно спускается, удваиваясь. Этот, материальный, направляется по позитиву вверх, к небу; тот, бесплотный, состоящий из пустоты, двигается вниз, к сердцевине Земли.
5
Она машинально набирает варшавский номер – код двадцать два и потом семь выученных назубок цифр. Длинные гудки. Никто не отвечает. Ида видит авторучки, стопку буклетов, путеводитель по Вене на немецком языке, который просматривала перед отъездом, и вдруг понимает причину молчания на том конце провода – она звонит к себе домой. Ида вешает трубку, но настойчивый, неприятный свист не смолкает – это чайник. Она снимает его с горячей плиты. Сразу становится тихо. Со двора не доносится ни единого шороха, будто белый туман проник внутрь, приглушил все звуки, размыл контуры предметов – мягкая белая вата. Ида склоняется к собаке, внезапно догадавшись, что та умерла – вот почему ничего не слышно. Однако нет, дыхание, слабое, но есть; тогда, в поисках привычного шума, Ида стучит ложечкой по краю металлической раковины. Раздается обычное звяканье, но в этой тишине оно кажется театральным, словно бы нарочитым. Воздух полон деталей, даже безмолвие – звук: чем внимательнее в него вслушиваешься, тем оно кажется более сложным, состоящим из вибраций, задевающих и убивающих друг друга. Еще раз, бум-бум, звук глубокий, словно у колокола, гул которого распадается на миллионы мелких нот.
В детстве, когда они с отцом ездили на поезде в город за пряжей для его килимов [2]2
Килимы – украинские, молдавские, болгарские шерстяные безворсовые ковры ручной работы с геометрическими или цветочными узорами.
[Закрыть], Ида всегда садилась к окну и воображала, будто ее взгляд – нечто материальное, например, кисточка, гибкий хоботок, способный касаться всего, на что она смотрит, и даже оставлять свой след – вроде знака или печати, раз и навсегда помечающей увиденное.
Глядеть подобным образом – тяжкий труд, ведь приходится подмечать каждую деталь, внимание должно быть сконцентрировано и натянуто, как струна, да еще надо все это удостоверить словом, кратчайшим из возможных и одновременно самым сильным: следует говорить «да» всему увиденному. Да – телеграфный столб, да – белый шлагбаум на переезде и две машины – да, да, домик путевого обходчика, красная шапка с помпоном, собака, канава, одинокое дерево в поле, старая покрышка, всему – да. Жульничать нельзя. Прервешь вдруг этот процесс – и внешний мир, наблюдаемый из поезда, может сломаться и рассыпаться. Это большая ответственность. Другие люди, конечно, даже не догадываются, что сидящая у окна маленькая девочка поддерживает мировой порядок. Они полагают, что порядок сей дан Господом раз и навсегда и ничто ему не грозит. Им и невдомек, что своим покоем человечество обязано этому ребенку.
Ида много трудилась во время каждого путешествия, пока поезд мчался сперва по горным долинам, затем по пустой, плоской, монотонной равнине, помечала каждое дерево, каждый дом, мостик, заросли камыша, заброшенные развалины и стоящую вдалеке водонапорную башню, всё. Обозначала и пристраивала в своей памяти, шепча при этом «да, да, да», словно часы, отмеряющие деталями мировое время. Отец, видевший, как дочка шевелит губами, поглядывал на нее с некоторым удивлением, но ни разу не спросил, чем Ида занята.
Сдалась она на вроцлавском вокзале. Здесь оказалась просто вакханалия деталей, и ее «да» не имело никаких шансов. «Да», мира слишком много. Потом, когда Ида пыталась вспомнить, что же она там видела, на ум приходили только голуби и их топотание по стеклянной крыше вокзала.
Ее взрослая работа, ее профессия заключается в том, чтобы смотреть и показывать другим. И, конечно, говорить, ибо слово помечает увиденное.
Слова… Ида укладывает их в голове каждое утро, округляет, полирует. Невольно заучивает наизусть. Словно компьютерный вирус, они проникают в мозг и воспроизводят сами себя, цепляются за другие, прилипая к ним, точно назойливые песенки и стишки. Но фразы должны быть совершенны. Ее работа – объяснять людям то, на что они смотрят. Без Иды им не понять увиденного, они рассеянно пройдут мимо, погруженные в себя, потому что там, внутри них, все начинается и все заканчивается. Конечно, говорит она не от своего имени, рассказывает не от себя лично, это было бы слишком трудно; Ида скорее транслирует информацию, собранную для других людей в книгах, которые они не прочтут, в научных трудах, с которыми никогда не столкнутся. Она – посредник. Ида представляет своим слушателям нечто очень большое, разросшееся, коллективное, в сущности, безграничное. Она старается использовать простые предложения, даже если хочет выразить что-то заведомо туманное и неясное. Временами, устав сама и заметив, что публика начинает разбредаться, словно стайка цыплят, отвлекаться и капризничать – мол, перекусить бы и отдохнуть, – Ида фантазирует. Это помогает удержать их внимание еще на какое-то время. Фразы, которые она лепит в своей голове, – словно шарики из мягкого теста. Фразы, которые она мысленно перекатывает, ей не принадлежат, она производит их на заказ.
Ида водит экскурсии. Она работает в крупном туристическом агентстве «Сердце Европы». Или, если хотите, «The Heart of Europe». Название претенциозное, на вырост, как и многое в этом городе. Офис расположен в высотном здании, которое носит гордое имя на странном языке – «Саксонский Гарденс». Где находится сердце Европы, никто точно не знает, с этим еще не определились, а агентство специализируется на пяти городах: Варшава, Краков, Прага, Берлин, Вена – огромный неправильный пятиугольник, кабалистическая печать на карте. «Сердце Европы» организует туры, и эта пятерка городов оказывается порцией совершенно неудобоваримой: туристы путают соборы, музеи и исторические центры, забывают названия рек. Слава богу, что есть сувениры – кружка с портретом Кафки и футболка с надписью «Checkpoint Charlie» [3]3
Бывший пропускной пункт в Берлинской стене.
[Закрыть]позволяют отличить Прагу от Берлина и правильно соотнести кассету, на которой записан венский вальс, с Веной, а клезмеров – с Краковом.
Такие туры по пяти городам продолжаются восемь дней и рекламируются в цветных буклетах, стопка которых лежит на письменном столе в Идиной квартире. Ярко-красными буквами на них выведен слоган фирмы: «Послушай, как бьется сердце Европы!»
Первый день: утром выезжаем из Варшавы, к обеду прибываем в Краков. Вечером следующего дня отправляемся в Вену, на четвертый день Вена остается позади, а мы перемещаемся в Прагу, через два дня – Берлин, и всё, прямым ходом обратно в Варшаву. Хозяину фирмы удалось привлечь к сотрудничеству турагентства всех этих городов, и теперь путешествие может начинаться в любой точке, но двигаться следует непременно по часовой стрелке; вот так бизнес и крутится – в буквальном и переносном смысле.
Выглядит это всегда одинаково – они тянутся за ней. Женщины более энергичны и бодры, с самого утра готовы к покорению мира. По дороге в музей рассматривают витрины закрытых магазинов. Мужчины ошеломлены, эти, вероятно, с большим удовольствием остались бы в гостинице и занялись ревизией телеканалов. Часть группы не успевает перейти через улицу на зеленый свет. Ждут отставших. Ида держит зеленый зонтик, они сбегаются к ней, как цыплята. Веди же их, зеленый зонтик.
Два громадных музейных здания стоят друг против друга, словно пара глухих, вынужденных следить за движениями губ собеседника. Один – музей природы, другой – культуры. В первом – скелет динозавра и коллекция тысяч, миллионов ракушек, выкопанных на пляжах по всему миру. Минералы, добытые из земных недр, выложенные в витрины и описанные малюсенькими буковками. Некоторые считаются ценными и благородными, а потому носят конкретные лаконичные имена: нефрит, малахит, селенит. Иные же – курьезы, цена им невелика, это всего лишь иллюстрация какого-нибудь незначительного факта: вот каменный отпечаток листа папоротника, а вот – утопленная в янтаре травинка. Зал чучел. Стеклянные глаза, в которых отражаются прямоугольники окон, словно эти полые трупы все еще мечтают сбежать. Шерсть тусклая, кое-где видны проплешины, а то и швы, соединяющие части выпотрошенных тел. Старательно расправленные крылья бабочек – маленькое брюшко выглядит всего лишь нескладным дополнением, специально чтобы было куда воткнуть булавку. Бивни мамонтов. Лапа гориллы. Солитер в формалине. Кожа питона. Уголь и слюда.
Второй музей опоясан огромным синим баннером – новая выставка. Природой экскурсанты, как правило, не интересуются, предпочитая культуру. Не надо им высушенных, набитых, препарированных клочков натуры. На то имеется телевидение – там все покажут лучше, прямо как в жизни. Нефритам, малахитам – место на ювелирных выставках. Животным – в зоопарке. Ракушки, расфасованные в удобные пакетики, можно теперь купить в цветочных киосках и магазинах «Все для ванной».
Они поднимаются по широким ступеням и на мгновение останавливаются – ждут, пока Ида оформит групповой билет. Их экскурсия, видимо, одна из первых, в здании еще пусто, шаги отдаются эхом где-то на заполненных картинами этажах. Из музейного кафе пахнет только что сваренным кофе.
Того, что она хочет им показать, сразу не увидишь. Нужно пройти залы иероглифов, саркофагов, надгробий. Затем миновать картины на досках, цветные и гладкие – взгляд скользит по ним, не в силах удержать внимание. Богоматери все одинаковые – нежные и округлые, красивые или некрасивые, но без ног. Святые бюсты вырастают из складок материи. Младенцы кажутся непохожими на современных.
Все увидеть невозможно, об этом они уже предупреждены. Надо выбрать три-четыре картины. Их слишком, слишком много. Всё в изобилии, и всё происходит слишком быстро. Туристы сосредоточенно шагают, и Ида чувствует, что в них рождается извечное желание обзавестись хотя бы частичкой собственного мнения, потому что смотреть без оценки – все равно что просто тренировать взгляд, словно на приеме у окулиста, который велит назвать буквы. На лицах читается мольба как-нибудь тактично подсунуть им кусочек суждения. Без этого они растерянны и беспомощны.
Свою внутреннюю магнитофонную пленку Ида включает только в зале с Брейгелями. Подзывает группу взмахом зонтика, который помогает им остановить разбегающиеся глаза. Ида объясняет, как надо смотреть. Вычерчивает в воздухе линии композиции, пальцем указывает скрытую симметрию. Экскурсанты сосредоточиваются, словно близки к решению трудной математической задачи – результат уже, в сущности, известен, хотя и не назван. Они почти у цели, кое-кто подходит к холсту вплотную, надеясь разглядеть упрятанную в незримой фактуре красок последнюю, необходимую для получения ответа подсказку. Отступают на несколько метров, возвращаются.
– Вас ничего не удивляет? – спрашивает Ида и делает паузу.
Туристы всматриваются в картину. Что-то такое они видят, незнакомое – шапку, деревянный черпак, туго обтягивающие ногу носки, все здесь чудное, мир упрощен, но полон деталей, немножко как в телевизоре, но они не уверены, это ли Ида имеет в виду. Медленно качают головой, выжидающе глядят на нее.
– Вот лишняя нога, – спокойно говорит Ида и показывает пальцем.
Ступня. Ах да, и в самом деле. Они улыбаются, словно застукали учителя писающим в умывальник. Пересчитывают персонажей – и правда, у каждого должно быть по две ноги, а тут вдруг лишняя – торчит из-под стола, невинная, потерянная, абсурдная ступня в черном чулке. Экскурсанты облегченно улыбаются: а-а, вон оно что. Все просто. Трудная задачка решена – художник то ли пошутил, то ли ошибся. Обсчитался маэстро, запутался, тоже ведь человек, как все мы.
Теперь Ида ведет их в боковой коридорчик – похоже, немного разочарованных тем, что пропущено столько полотен, но ведь они ей доверились. «Если бы мне разрешили забрать из музея только одну картину, я бы взяла эту», – говорит Ида и указывает зонтиком на Вермеера. Туристы встают полукругом и водят внимательными глазами за острием зонта. В предыдущий раз, другой группе она то же самое сказала о Веласкесе, а еще раньше – о проколотом рыбьим взглядом маленьком натюрморте с крабами и омарами.