Текст книги "Последние истории"
Автор книги: Ольга Токарчук
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Хочешь выйти, да? Хочешь выйти, но сама не можешь? Так? – спрашивает старик.
Небольшой, худощавый, он берет на руки крупную собаку, поднимает; непонятно, как ей помочь. Черная кудлатая голова беспомощно повисает.
– Откройте мне, – говорит Стефан.
Ида быстро встает, придерживает дверь и выходит следом во двор. Пес, покачиваясь, стоит на снегу – печальная картина; Ида невольно отводит глаза – эта слабость кажется ей чем-то слишком интимным и стыдным. Мужчина ласково уговаривает собаку сделать несколько шагов, осторожно подталкивает вперед. «Ну, давай, иди».
Ида поправляет полы клетчатого халата и осознает, что у нее голые ноги. Но холода она не чувствует. На улице стремительно темнеет, словно сумеркам приспичило сгуститься у них на глазах. Идет снег, следов шин уже почти не видно. Собака, пошатываясь, делает пару шагов, потом, даже не пытаясь присесть, пускает струю. Темное пятно на снегу. Пес стоит над ним неподвижно, беспомощно, видимо потратив на эти несколько движений последние силы, и опускает голову.
Старик берет его на руки и с явным усилием несет домой.
– Что с ним?
– Подыхает, – говорит мужчина. – Рак. Это сука. Ина ее зовут.
– Ничего нельзя сделать? Операция, облучение?
– Уже нет. Слишком поздно.
– И что теперь? – спрашивает Ида, вдруг охваченная тревогой, паникой.
– Помрет, – покряхтывая под тяжестью животного, отвечает Стефан и исчезает в темном дверном проеме.
Ида не идет за ним, остается в темных сенях. Цепляется за перила, чувствуя, что весит сейчас многие тонны, словно вобрав в себя бремя целого мира. Пробует пошевелить ногой, но не в силах сделать даже крошечный шажок. Тело не слушается. Она хочет позвать Ольгу, однако голос тоже отказывает. Ида пытается настроить горло и язык, но воздух проходит насквозь не задерживаясь. От страха ее бросает в жар. Наверное, сердечный приступ или инсульт, а может, ее вдруг накрыло чем-то, вроде сети, обездвижив. Медленно, слово за словом, мысль за мыслью, приходится осознавать, что это ее ноги, что она им хозяйка. Ида сосредоточивается на них, и чуть погодя ей удается сдвинуться с места. Словно тяжелобольная, она начинает подниматься по лестнице. Уже лучше, ну вот, кошмар закончился. Она шарит в потемках рукой в поисках выключателя, находит и поворачивает – старый, из коричневого эбонита – непослушными пальцами: они-то привыкли нажимать. И вдруг на нее накатывает дурнота.
– Извините, – говорит Ида, обращаясь вниз. – Я полежу немного.
У подножья лестницы она видит встревоженную Ольгу.
Ида делает еще несколько шагов, в мерзком полусвете лампочки добирается до дверей своей комнаты. И только теперь понимает, что это только страх – никакая не болезнь.
В комнате появляется Ольга, садится на краешек кровати и берет ее за руку.
– Я с тобой. Все хорошо.
Ида в ответ благодарно сжимает сухую костистую ладонь.
3
Картинка проявляется нехотя, с трудом: на фоне однородной черноты комнаты выделяется серый прямоугольник окна, который затем начинает мерцать холодным серебряным светом, словно пробудившийся от летаргического сна экран перед сеансом. Ида не может точно определить, когда она проснулась. Но смутно знает, что будет дальше, ей кажется, что это повторение какого-то другого утра, даже не одного, а многих.
Явь от сна отличает напряженная работа ума: мысли – вечные, растяжимые атомы мира, звенящие, трепещущие, не имеющие начала и конца струны, космические снаряды, мчащиеся со скоростью света, будто посланцы иных галактик. Они вселяются в голову и сцепляются в бесконечные вереницы при помощи отдельных деталей, ассоциаций, аналогий. Вообще-то неизвестно, как именно это происходит, что удерживает мысли вместе, какие законы, да им и самим это неведомо, в законах они не нуждаются, просто подстраиваются под них, на мгновение складываются в великолепные четкие фигуры, фантастические снежные хлопья, коварно выстраиваются в цепи причин, поводов и следствий, чтобы затем в один миг все это разрушить и разбить, оборвать и перевернуть вверх дном, двинуться вперед, но не по прямой, а по кругу, по спирали, зигзагами; или, наоборот, исчезнуть, замереть, впасть в спячку и потом вдруг взорваться, хлынуть лавиной. Можно уцепиться за какую-нибудь мысль, первую попавшуюся, поймать, словно воздушного змея за ниточку, подняться вместе с ней или задержать на секунду, рассмотреть внимательно и отложить в сторону, чтобы дать место другим, еще более путаным и нахальным. Наяву они изображают порядок, лукавят; сон срывает с них маски. Ночью мысли гуляют напропалую.
Как и льющийся в окно свет, они делаются все более настойчивыми и отчетливыми, складываются в обманчивые шеренги и отправляются завоевывать день, растягивая его в разные стороны, разрезая на мелкие полоски, размусоливая. Мыслительный механизм запущен.
Одна мысль, самая напористая, расталкивает другие и в мгновение ока берет над ними верх. Это картинка: май, весна. Ида узнает запах земли, которая, выпустив первые ростки, ненадолго позволяет себе отдохнуть. Солнце врывается сквозь маленькие окна с мутноватыми стеклами, приукрашивает дом, меняя его, делая больше, светлее. Почти горизонтальные полосы света проявляют на стенах фактуру штукатурки, раскрывают тайны пятен и потеков, прежние слои краски. Солнце – скорее ловкий торговец картинами мира, нежели их создатель.
Иде восемь лет, она учится чародейству, после обеда «готовит» зелья, источник волшебной силы. Она в своей комнате, на втором этаже. Подходит к окну и видит, что солнце извлекло откуда-то бабочку. Бабочка лежит на подоконнике, грязная, запыленная, наверное, прошлогодняя. На распахнутых крыльях красивый симметричный узор. Не как у обычного павлиньего глаза – похоже, это какой-то редкий экземпляр. На серо-синих крыльях проступает картинка – пара глаз. Полная иллюзия: чуть раскосые очи с серо-зеленой радужкой и черными зрачками. Неподвижная бабочка напоминает загадочно-красивый предмет, изысканное украшение тончайшей работы. Кончики крыльев как будто подрагивают. Маленькая Ида осторожно подсовывает под бабочку ладонь, чтобы та оказалась посредине, в точке пересечения папиллярных линий – вертикальной линии судьбы с линией сердца и дальше – жизни. Они с мамой часами так играют – «гадают» по руке, поэтому Ида немножко в этом разбирается. Девочка закрывает глаза и представляет, как из центра ладони поднимается живительный туман. Легкая бабочка купается в нем, туман смывает с нее зиму и пыль, наполняет жизнью. Волнение Иды нарастает; наконец она чувствует какое-то движение, легкую нервную дрожь и, открыв глаза, видит, что крылышки действительно шевелятся, пытаясь еще больше расправиться, охватить все пространство. Бабочка принимается неуверенно бродить по ее ладошке, топчется – туда-сюда, описывает круги на своем аэродроме. Ида осторожно, затаив дыхание, делает несколько шагов. Открывает окно и вытягивает руку на улицу. Холодный воздух наплывает волнами, плещет легкими дуновениями. Бабочка оживляется, почувствовав наполняющее день солнечное тепло, крылья трепещут. Сердце у Иды колотится, она замирает. Пара глаз карабкается на ее средний палец и несколько секунд исследует слои воздуха, будто дельтапланерист в ожидании подходящего момента для старта. «Лети, лети», – говорит Ида бабочке, но та сопротивляется, не слушается, шуршит крыльями, тонкими ножками еще цепляется за кожу. В конце концов, нехотя, медленно она отрывается от опоры и трогается в путь, сначала падает, но тут же взлетает вверх – Ида видит бабочку на уровне крыши: описав несколько кругов, та направляется к трубе. Краем глаза девочка замечает слева маленькую тень. Все происходит очень быстро. Коричневая птичка с оранжевым хвостом, размером с воробья, подлетает к ошеломленной бабочке и плавным движением хватает ее, словно подхваченную ветром бумажку. После чего скрывается за домом.
Ида стоит, удивленная, с протянутой рукой.
Она садится на кровати. Собирает свои вещи и начинает одеваться. Холодно, Ида кожей ощущает яблочную влажность, и теперь этот запах кажется ей предвестником гниения.
Дурацкое и скоропалительное решение – ехать смотреть старый дом в такую погоду. Идиотская сентиментальность, ведь и дома-то, может, уже никакого нет – когда Ида его продавала, он едва держался. А если и есть, там наверняка живут чужие люди, приехавшие из города на зимние каникулы, и подобный визит был бы тягостен для обеих сторон. Ну, увидела бы она сени, проколотые связками лыж и лыжных палок, рюкзаки в кухне, чужие носки, развешанные над плитой. На месте кафельной печи – чугунную норвежскую печку. А то и вообще сделан ремонт, и все изменилось до неузнаваемости.
Да и останься все по-прежнему, что с того? Куда пристроить эти картины, с чем их увязать, как распорядиться бесполезной памятью? Натягивая юбку, она улыбается: мать ездила за Буг – повидать покинутые некогда места. Отец не хотел. Ида вспоминает немцев, которые каждое лето приезжали в их края – и смотрели, фотографировали, обследовали местность, желая убедиться, что тот канувший в Лету мир, существующий в их головах, имеет внешний якорь, что они не оказались жертвами легкой паранойи, питаясь воспоминаниями и снами под ироническими взглядами собственных детей. «Есть что-то магическое в подобной вере – будто возможно хоть на мгновение повернуть время и коснуться минувшего», – думает Ида. Основа всех религий – не воскресение, не освобождение, а обращение времени вспять, так, чтобы оно вцепилось в собственный хвост и непрестанно повторяло однажды сказанное – пусть даже невнятно, скороговоркой. Мать возвращалась из этих поездок оживленная, словно бы помолодевшая. Значит, ей удавалось вернуть прошлое? Был ли то восточный шабат, воскрешение минувшего, и это ли было причиной лукавой улыбки на материнском лице?
Ида пытается повторить ту гримасу. Осторожно опробует мышцы лица. Ищет глазами зеркальце, но в комнате ничего такого нет, и она подходит к окну. Однако лица своего в стекле не видит, а может, просто не замечает себя.
У нее на глазах из тумана проступает просторный двор, пустой, присыпанный свежим снегом, прикрытый от Идиного взгляда белым полотном. Выше, над постройками, Ида видит гору – высокую, хотя ее макушка прячется во мгле. Крутые склоны, гладкие, поросшие лишь маленькими деревцами, которые отсюда кажутся запятыми, лихорадочными штрихами на черно-белом эскизе. Они возвышаются над крышами гаражей, над постройками и праздными кранами шахты. Загипнотизированная этой картиной, Ида ждет, не обращая внимания на холод, чтобы туман поднялся еще немного и открыл наконец вершину. Но минуты проходят, а спектакль, похоже, заканчивается – серая, разбавленная белым пелена опускается мягкими медленными складками и скрывает то, что столь неохотно показала.
Ида осторожно идет вниз – лестница крутая, плохо освещенная, на ступеньках остатки красной дорожки. Пахнет горящими дровами, и когда в следующую минуту она открывает уже знакомую дверь кухни, в лицо ударяет волна теплого смолистого воздуха. Еще витает запах вареной картошки, чуть дымящейся в кастрюле на горячей плите, и благоухает каша, почти готовая – Ида проверяет, приподняв крышку. Она бы съела только запах – булькающая каша выглядит неаппетитно, серое месиво.
Хозяев нет. И лежанка собаки, Ины, пуста. Ида выглядывает в окно, но там уже поселилась туманная серость, нашествие которой она наблюдала со второго этажа. Больница, это напоминает детство и больницу с закрашенными белым стеклами.
Родители отвезли ее туда и оставили. Страшно обиженная, девочка проплакала всю ночь и весь следующий день. Потом, ослабев от плача и температуры, принялась воображать, что умерла и видит похоронную процессию и свой гроб, и, конечно, их обоих: свою красивую нервную мать, теперь сломленную горем и раскаивающуюся, ах, до чего же горько раскаивающуюся, и отца, закрывающего лицо мокрыми от слез ладонями, и всех школьников, и учителей, и врачей, и медсестер. Мысль о собственной смерти приятна, она терпко-сладкая, точно молодой крыжовник, точно первые яблоки.
Через такие окна ничего не разглядишь. Так что Ида сидит за накрытым потертой клеенкой столом и осматривает помещение в ожидании, пока закипит вода. Ничего лишнего, никакой роскоши – разве что календарь: крикливые цвета, фотографии деликатесов. На март выпадает рыба на овальном блюде, ее мертвое запеченное тело оживляют желтые кружочки лимона и зеленые веточки петрушки. Зеленое и желтое на календаре – единственные яркие пятна в этой бесцветной кухне, ослепшей, с бельмами на окнах. Над плитой развешаны на крючках фаянсовые кружки: Ида снимает одну и наливает воды из крана. Жадно выпивает, потом еще, и еще полкружки. Оглядываясь на чайник, отправляется на поиски туалета, выходит в темные холодные сени. Нет, не здесь – она открыла дверь в какую-то кладовку, заставленную картонными коробками. Но ведь вчера Ида была в ванной, она должна быть где-то тут. В этот момент входная дверь открывается, сперва стремительно вбегает тот большой белый пес, а вслед за ним на пороге появляется Ольга с больной собакой на руках – ледяной туман вплывает в сени, призрачным молочным облачком торопливо протискивается мимо ее небольшого тела. Ида поспешно открывает дверь в кухню, пробормотав «Доброе утро». Старушка благодарит и добавляет:
– Последняя дверь налево.
После чего скрывается с Иной в кухне.
Ванная аскетичная, холодная. На полу стоит электрический тепловентилятор – пропеллер принимается за дело неохотно, с усилием и скрежетом.
В маленьком зеркале над умывальником Ида разглядывает свое лицо. Никаких повреждений нет, но что-то в нем изменилось, быть может, виной тому тусклое освещение, как и везде в доме. Лицо кажется ей не чужим, а другим, словно бы не заслуживающим пристального внимания, смазанным – привычный предмет, который скучающие глаза постепенно перестают замечать. Ида касается поверхности зеркала, лицо прячется под пальцами, потом возвращается, по-прежнему никакое, расплывчатое. Она начинает поочередно ощупывать руки, живот, проверяет упругость грудной клетки, мягкость шеи – не сломано ли что-нибудь, не болит ли, не бьет ли тревогу. Ноги, ступни, колени, ляжки, промежность, ягодицы, бедра. Везде тишина.
Она видит себя. Волосы до плеч, прямые, седина прикрыта краской «естественный цвет», «Велла» или «Шварцкопф», номер пять ноль, кажется, «светлая шатенка» – к такому оттенку привыкла за годы кожа лица. Шея – вся в морщинах, словно опутана тонкими нитями. Этот процесс приостановить не удалось, кремы и массажи оказались бессильны. Руки стали меньше, слабее, укрывавшая их ткань одрябла и теперь, под собственным весом, начала опускаться к более укромным местам. Груди – Ида уже редко обращает на них внимание – приняли форму слезинок, капель из мягкой нежной замши. Да, сейчас она замечает: тело устремлено к земле, словно все его части, утомившись, спокойно отказались от повседневных схваток с земным притяжением. Да, говорит тело, я сдаюсь, иду тебе навстречу, больше не сопротивляюсь, ветшаю, клонюсь, горблюсь, падаю на колени и в конце концов приникаю животом, лицом и бедрами к земле, простираю руки: всоси меня, позволь впитаться, раствориться, дай обратиться в частички влаги, просочиться внутрь и там остаться.
Ида касается груди, в том месте, где под ребрами – сердце. Больное сердце, как она полагает, сердце, готовящееся ее убить. Хорошо всю жизнь знать причину будущей смерти. Время от времени, по каким-то загадочным причинам, происходит репетиция.
Начинается с дрожи в грудной клетке. Сердце бьется там, словно запертая в коробочке пчела, что вслепую колотится о стенки, жужжит и гудит, пока не свалится в изнеможении. Это продолжается секунд десять, иногда дольше, потом сердце надолго замирает. Ида лежит в темноте, потому что обычно все случается ночью. Пробная смерть – внезапная белая тишина. Страшно только пока сердце трепещет, это результат движения, дрожи, нарушения ритма. Эмоция – всегда производная определенного состояния тела, никогда наоборот, – обнаруживает Ида. Сердце останавливается – и страх исчезает. Тогда приходится зажигать свет – ей интересно, неужели сердце на сей раз действительно встало, не галлюцинация ли это, истерия или ипохондрия. И означает ли это, что она умерла. Подушечка пальца находит в небольшом желобке между венами знакомую точку. Пульс отсутствует, ничто не колеблет гладкую теплую кожу. Сердце и правда не бьется.
– Знаете, не может сердце остановиться. Вам, должно быть, показалось, – говорит молоденькая медсестра, заполняя карту. Однако во взгляде ее читается невольное уважение, каким мы дарим не вполне внятные нам явления.
Теперь она сидит в приемной, обхватив левой рукой запястье правой. Соответствие идеальное: запястье как раз умещается в кольцо, образуемое большим и указательным пальцами. Ида касается округлой выступающей кости, даже, пожалуй, косточки, шариком выпирающей из-под кожи. «Как она называется и что у меня с ней общего?» – задумывается. Она сердится, потому что врач опаздывает. В какой степени эта кость с неведомым именем и неясной сутью является Идой? Останется ли она собой и без этой косточки? А без какого органа – нет? Без сердца? Без мозга? Надо спросить доктора.
Она представляет свое тело изнутри, словно в научно-популярном фильме, какие показывают детям на уроках биологии. «Твоя кожа» или «Как функционирует человеческий мозг»… Ида всегда видит его сильно увеличенным, состоящим из жутких клеток, пульсирующих частиц чего-то большего, недоступного воображению. Тело складывается из таинственных углублений и выпуклостей, наложенных друг на друга слоев, мясистых трубочек, поблескивающих поверхностей, существ, напоминающих актинии. Оно не менее чужое, чем морское дно, коралловый риф, населенный тварями безобразными и пугающими.
Вот матка – темный коридор; в конце его, в кровавых складках плоти видна маленькая желтоватая капля, которая – наподобие жемчужины – выскальзывает наружу и летит по этому тоннелю, а его плотные стенки, оскорбившись, моментально начинают облупливаться, с них осыпаются кровавые чешуйки, обращаясь в тысячи капель липкой крови. А вот сердце – чудовищный конгломерат толстых тесемок, резиновых и упругих. Ритм их движения – ритм копуляции. Каждый такт порождает одно недолговечное мгновение. Маленький бесцветный пузырек, лопающийся прежде, чем успеешь на него взглянуть.
Выйти из стерильных помещений прямо на раскаленную улицу и закричать: «Не верьте врачам!» Не надейтесь, что однажды кто-либо из них скажет что-то действительно важное. Будьте бдительны, они лишь притворяются, что знают, а на самом деле ведут грубую игру. Нехитрый трюк: в нужный момент поднять глаза от бумаг или фонендоскопа, приложенного к чужому телу, – и победа в кармане: я знаю о твоем теле то, чего не знаешь ты; хотя я не ты, мне ведомо нечто, о чем ты не догадываешься. Нас разделяет именно знание. Я знаю, потому что я – не ты. Ты о себе ничего не знаешь, ведь познать можно лишь то, что не является нами. Так уж заведено. Ты, правда, обладаешь телом, но оно тебе незнакомо. А мне известно о нем все, потому что оно ничем не отличается от других, в которых я давно разобрался, ощупав сверху донизу, заглянув внутрь, мысленно раскроив на мелкие кусочки, чтобы ничего не упустить. Меня уже ничем не удивишь. Тела в сущности – простые гидравлические аппараты. Поставить диагноз и действовать – выписать пару рецептов и направлений на новые обследования. Передать тело дальше, другому, который тоже притворится, что лучше знает.
Удобно устроившись на кушетке, Ида ждет, пока подключенные к груди и ступням электроды распознают внутренние ритмы, а после обратят их в несколько символических линий, начертанных плюющимися чернилами стержнями, складывающихся на бумаге в трогательную панораму сердца. Но что Ида может сказать этим врачам? Доктор, мое сердце надолго останавливается, перестает биться, так что я чудом мертвею и чудом оживаю. Когда сердце замирает, наступает страшная тишина. Вы такой никогда не слыхали. Мощная, должно быть, исходящая из недр земли, выныривающая на поверхность, словно голова допотопного чудовища – оглядится и погружается обратно. Сердце приходит в движение – рывок, судорога, короткая дрожь и – как бы это описать технически – мотор заводится. Маленькая смерть.
Доктор заявляет:
– У вас тахикардия, ничего страшного, вероятно, в детстве вы часто болели ангиной.
– Русские образуют уменьшительное от слова «смерть», – говорит Ольга, когда Ида возвращается на кухню. – Смерточка. У маленьких зверюшек – маленькие смерточки.
Она стоит на коленях у Ининой лежанки и улыбается. Молчаливый супруг подбросил в плиту дров и тихонько вышел. Только теперь Ида замечает, что Ольга говорит с акцентом – то ли львовским, то ли вильненским, точно она не может определить. Как Идины родители, но немножко иначе.
– По-польски это нехорошо звучит – «смерточки». – Ида видит, как старушка раздвигает узловатыми пальцами черную шерсть – ищет, куда бы воткнуть иглу. – Не смотрите так. Надо сделать укол, она страдает. Адриан говорит, не стоит экономить на обезболивающих.
– Видно, что она страдает? Откуда вы знаете, что ей больно?
– По дыханию, – объясняет хозяйка. – Послушайте, какое оно частое и неровное. Когда лекарство перестает действовать, собака стонет. Точь-в-точь как человек, какая разница? Сделайте себе кофе, вода давно закипела.
Ида наливает в кружку горячей воды. На поверхности образуется коричневатая пенка.
– А усыпить вы не думали? – спрашивает она.
Ольга не отвечает. Костистые артритные пальцы нажимают на поршень, выпуская из шприца воздух. Потом игла исчезает в черной шерсти. Белая собака стоит рядом, наблюдая за процедурой, словно врач в белом халате, контролирующий выполнение назначений. Старушка с трудом поднимается, кладет шприц на подоконник и глядит на Иду.
– Как вы себя чувствуете? Получше?
– О да, совсем другое дело. Уже все в порядке. Мне бы только сообщить в полицию и друзьям, чтобы не волновались, и пора ехать. Спасибо вам за все. Можно я позвоню?
Ида смотрит на телефон, который висит возле буфета, и вдруг осознает, что ее, наверное, никто и не хватился. Разве что Ингрид могла оставить сообщение на сотовом – ах, он, видимо, лежит в машине.
– Конечно, звоните, – говорит Ольга и принимается помешивать кашу в одной из кастрюль.
Ида кладет в кофе полную ложечку сахара и замирает с поднятой рукой – да ведь она уже много лет пьет несладкий. Улыбается и, взяв кружку, идет к телефону. Аппарат словно из другой эпохи – красный, пластмассовый, с круглым диском. Она задумывается: что сказать? То же самое. Мол, поворот, не вписалась, где-то за указателем на Божков и Бардо, она точно помнит. Машина упала с насыпи сразу после этого поворота. Возможно, впрочем, ее уже обнаружили. Ида касается ладонью трубки и отдергивает руку.
Ольга разминает кашу, добавляет в нее яйцо и какой-то порошок, наливает подсолнечного масла.
– Это для кого? – спрашивает Ида.
– У нас тут есть еще животные. Адриан привозит.
И сразу:
– Дочке не хотите позвонить?
Кофе обжигает Иде губы.
– Она путешествует, я, собственно, и не знаю, где ее сейчас искать.
– Вместе с ребенком?
– Да, с ребенком. Такая у нее работа – путешествовать. Она пишет путеводители.
Ида вспоминает присланную дочерью открытку, что лежит на буфете в ее маленькой варшавской кухне, картинкой вниз. Сказочно живописным рифом любуется гладкая поверхность полки. Своим неустоявшимся детским почерком Майя написала, что они оба ее обнимают, все в полном порядке, они целы и невредимы и в марте, когда начнутся муссоны, станут потихоньку собираться домой. Каждая фраза начинается с тире. Внизу, под подписью – что-то вроде кляксы. Если присмотреться, можно разглядеть неумело или торопливо нарисованное сердечко. Майя изобразила сердце. Рядом там еще был отличный рисунок черепахи – наверняка постарался мальчик. Жалко, что она не захватила открытку с собой, показала бы Ольге.
Ольга больше не задает никаких вопросов. Но думая об открытке на кухонном буфете, Ида вдруг вспоминает, что завтра ей надо в больницу на обследование. Она говорит об этом хозяйке, а та бросает:
– Сердце?
– Откуда вы знаете?
– Просто угадала. У всех проблемы с сердцем. – Старушка выглядит довольной.
– Врач уверяет, что ничего страшного.
Иде кажется, что Ольга хочет что-то сказать, но она лишь энергично размешивает кашу, потом снимает кастрюлю с огня.
Минуту обе молчат, потом Ида, глядя в окно, спрашивает:
– Что это за гора – там, за домом?
Ольга объясняет: отвал, здесь когда-то были шахты.
– Под нами километры подземных коридоров, целый город. – Она почесывает белого пса за ухом. – Летом туда можно спуститься.
– На вид громадина, прямо зиккурат какой-то.
Ольга смотрит вопросительно – видимо, слово ей незнакомо, но в этот момент в дверь заглядывает Стефан.
– Иди сюда, Ад приехал, – говорит он жене, и та, явно с трудом, поднимается.
– Вы поешьте. Сделайте себе бутерброд. Масло в холодильнике.
4
Туман за окном вновь шевельнулся, и теперь можно разглядеть его структуру – мягкие колышущиеся ленты, плывущие слоями и завитушками, как дым, небольшие спокойные водовороты, гладкие волны с разной амплитудой – волны, наматывающиеся на преграды, образующие петли, круги и спирали. Ида наблюдает движение за окном, и в глубине, позади этих колебаний ей чудятся какие-то более темные силуэты. Она кладет телефонную трубку, которую продолжала машинально держать в руке, и достает из кастрюли дымящуюся картофелину в мундире. Картофелина горячая, шкурка слезает с нее пластами.
Так варила картошку мама, для кур – разминала и добавляла размолотые зерна ржи. Одно время у них было довольно много кур, пока лиса всех не перетаскала. Не ленилась: что ни ночь, то курица – и так целый месяц. Наконец осталась последняя, самая отважная. Весь день она проводила на ступеньках крыльца, устраивалась поближе к людям – может, от одиночества, а может, из-за лисы. Мать ее гнала, поскольку не любила кур, да и вообще птиц, брезговала перьями, яйцами и мясом. Забитых, ошпаренных кур ощипывал отец. Мать в это время полола огород или просто уходила подальше. Она носила чулки: домашние – толстые на подвязках, и выходные – тонкие и скользкие, в которых ноги делались похожими на кукольные, пластмассовые. К этим чулкам полагался пояс, резиновые пасти подвязок крепко захватывали скрипучий нейлон и удерживали натянутым – не отпустим! А однажды ночью исчезла и эта храбрая курица.
Ида жует картошку; она вкусная, мягкая, сразу растекается во рту приятным теплом.
Когда мать уходила и они провожали глазами фигурку в очередном цветастом платье, почти бегом спускавшуюся вниз, в деревню, отец бросал дочери быстрый взгляд, словно прося о снисхождении: «Не ее вина, что она такая», а после снова возвращался к своим тихим занятиям.
Ничего особенного обследование не выявило. Небольшая аритмия, вероятно врожденная или последствие детских ангин.
– Вам ничто не грозит. Вы здоровы, – сказал врач и взглянул на две цифры, написанные сверху на карте: 54. – Для своего возраста – в хорошей форме.
И стал молча выписывать рецепты – легкие транквилизаторы, снотворные, общеукрепляющие.
В начале декабря, в субботу, Ида отправилась в чистую, стерильную частную клинику. Ей выдали номерок, чашку кофе и что-то вроде меню: на изящной карточке, украшенной логотипом клиники, были перечислены всевозможные обследования. Рядом тактично указаны цены. Ида сидела с карандашом в руке и помечала – токсоплазмоз, гепатит В, СПИД, холестерин HLD и LDL, TG/TGG, BUN, OB/ ESR, WBC… Большинство названий ни о чем ей не говорили. Ида подчеркивала их только потому, что они внушали страх, словно имена доисторических хищников, – тромбоциты, гематокрит, моноциты, уробилиноген, билирубин. Потом элегантная молодая регистраторша взяла у нее карту – точно заказ приняла, – назначила дату и велела прийти натощак. Вручила дипломатично-забавный сосуд для анализа мочи и пожелала «хорошего дня». Такая теперь мода – желать друг другу «хорошего дня». Уходя, Ида купила в больничной аптеке маленький градусник в пластиковом футляре и решила каждое утро мерить температуру. Она занималась этим несколько дней. Результаты записывала на листочке, прилепленном к холодильнику магнитом. 36,7; 36,4; 36,6; 36,6 – ничего интересного в кривой не было, но лишь теперь, благодаря этой плавной монотонности, Ида осознала, что у нее прекратились овуляции, что море, темный внутренний океан затих и погружается в еще более черную ночь. Спокойная бесконечность воды. Волны, не способные теперь раскачать даже ракушку.
Когда-то она уже измеряла подобным образом температуру – тридцать с лишним лет назад, студенткой. У всех в комнате были термометры, календарики с цифрами и восклицательный знак в том месте, где тепло тела каждый месяц, более-менее регулярно, заставляло ртуть подниматься на несколько делений. Сонные девичьи руки, тянувшиеся к стеклянному градуснику, разморенное тело, пронзенное столбиком ртути.
Была какая-то неловкость в том, чтобы обследовать себя холодным инструментом, прозрачной палочкой, которая на шкале отражала процесс, совершавшийся в замкнутом, темном пространстве тела. В самой необходимости пользоваться специальным прибором для исследования собственной физиологии, ибо в силу неких возмутительных обстоятельств, по какой-то идиотской ошибке природа человеческое существо ничего не ведает о своем теле. Составляя вроде с этим телом одно целое и являясь им, тыча пальцем в грудь и именуя его «я», мы понятия не имеем о том, что там, внутри, делается. Вроде бы чувствуем что-то – какие-то мурашки, головокружение и боль, прежде всего боль, но знание отсутствует, а ведь по логике вещей оно должно быть врожденным. Приходится по отношению к самой себе обращаться в предмет, вставлять в себя стеклянную трубочку, чтобы узнать, что происходит в собственной сердцевине.
Липкие безмолвные закоулки, бесформенные мясистые часы, отмеряющие время не тиканьем, а пунктуально выбрасываемыми шариками материи. Набухание ткани и облегчение. Круглое «о» соскальзывает по узким лабиринтам в будущее. Тело ничего о себе не ведает – чтобы узнать, как функционирует собственный механизм, ему требуются тесты.
Ида полагает, что не имеет со своим телом общих корней. Они – родом из разных стран. Поэтому общаться приходится с помощью термометров, томографов и рентгена.
Для обследования ей велели раздеться. Отвели в каморку без окна, с раковиной и вешалкой. Она облачилась в белое одеяние – что-то вроде пижамы или полотняного костюма – и одноразовые пластиковые шлепанцы. У нее дважды взяли кровь – из вены и из пальца. Потом вместе с какой-то молодой женщиной отправили на рентген – они с Идой не разговаривали, не обменялись ни единой фразой, словно само собой разумелось: более важные дела позволяют пренебречь светскими нормами. Грудь сплющилась, прижатая к металлической стенке, когда медсестра поспешно оставила Иду наедине с машиной, на мгновение осененной духом Божьим и наделенной способностью увидеть сокрытое, спрятанное во тьме. Другая медсестра взяла у нее сосуд с мочой, это стыдливое свидетельство химических процессов, которые происходят сами собой, по неизвестным причинам начавшись более пятидесяти лет назад. Сосуд окрестили ее именем и фамилией и поставили рядом с другими, подобными. И еще дата. 8 декабря 2003 года. Она была здесь и оставила след, позволяющий расшифровать ее суть.