Текст книги "Похоть (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)
Глава четвертая
Лучше повстречаться в тупике с девятилетним быком, чем с женщиной, если тебя одолевает похоть.
Библия.
Хэмилтон проснулся с головной болью в девятом часу вечера. Уже темнело, и на набережной зажглись фонари и огни витрин. Все собирались на ужин, однако чета Винкельманов, Карвахали и Лану ужинали у себя. Подумав, Стивен тоже попросил принести ужин к нему в комнату. Виски сжимало, голова кружилась и ныла, есть совсем не хотелось. Он оставил принесённый поднос на столе и вышел на террасу в прохладную ночь. Вздохнул, вспомнив своё вечернее сновидение, такое сладостное и далёкое от всей этой непонятной сумятицы…
Удивительно, но этот сон неожиданно подарил Стивену уверенность в том, что между ним и Галатеей Тэйтон непременно что-то будет. Ему даже показалось, что теперь между ними точно протянулась невидимая нить, связавшая их воедино, ставшая пророчеством, прорицанием грядущего, его обетованием и надеждой.
Ветерок, ласково обдувая его разгорячённую голову, успокоил нервы и утихомирил страсть. Хэмилтон осторожно поднялся по лестнице на третий этаж и тут же отпрянул к стене. Ему хотелось просто бросить хотя бы мимолётный взгляд на окно спальни Галатеи, но там стоял Арчибальд Тэйтон.
Дверь его спальни была приоткрыта, там, кажется, работал телевизор, но звука не было слышно, и только экран через оконное стекло бросал на лицо Тэйтона алые и серые всполохи. Стивен снова испугался: это было лицо демона, лицо Отелло с застывшей на нём гримасой запредельной ревности и боли, спрессованной железной волей в убийственное молчание. Хэмилтон пытался убедить себя, что это просто игра теней, миражи ночи, но побоялся двинуться с места, опасаясь, что Тэйтон заметит его. Тот же, порывшись в карманах, вынул пачку сигарет и щёлкнул зажигалкой. Пламя на несколько мгновений осветило холодное неподвижное лицо, и Стивен подумал, что точно ошибся.
Тэйтон отвернулся к морю, чей шум отдалённо угадывался во тьме, и Хэмилтон хотел было прошмыгнуть вниз, к себе, но вовремя заметил тень внизу и вжался в простенок у колонны. Шаги внизу стали отчётливей, и на ступенях возник Дэвид Хейфец. Он сразу заметил Тэйтона и направился прямо к нему, однако, подойдя вплотную, долго молчал.
Молчание прервал Тэйтон.
– Ты был прав, Дэвид. Не нужно было этого затевать. Я был просто идиотом.
Врач не стал утешать приятеля.
– В истории человечества глупость имеет самые древние традиции, Арчи, а ты всегда был консерватором. Впрочем, дураком я бы тебя не назвал, – примирительно заметил он. – Но количество глупостей, совершаемых рассудочно, боюсь, намного превышает число глупостей, творимых по глупости.
– Да, я сглупил и ещё как… Мне просто казалось…
– На моей бывшей родине в таких случаях советуют осенять себя крестным знаменьем.
– Всё шутишь?
– Дурацкий колпак мозгов не портит. А сглупить каждый может. Просто ты усугубляешь свои проблемы. Но, – Хейфец задумчиво почесал переносицу, – если проблему можно решить деньгами, это не проблема, это расходы. Истинная проблема деньгами не решается. И зовётся иначе – от драмы до трагедии.
Тэйтон вздохнул.
– И что?
Но Хейфец не ответил. Воцарилось долгое молчание. Потом Тэйтон снова заговорил.
– Я думал было поговорить с Карвахалем…
– И что сказать?
– В этом-то и вопрос, – Тэйтон тяжело вздохнул.
Снова повисло молчание. Его прервал Хейфец.
– Идеальный выход из положения настолько невероятен, что и говорить о нём глупо. Но ты можешь поговорить с ней. Не может же она не понимать…
– И что? Я никогда её не отпущу. А раз так, что за смысл в разговорах? – Тэйтон вздохнул. – Но почему, подчинившись голосу дурной страсти на час, ты обречён платить за него годами скорби… – Он склонил голову. – Впрочем, кому я лгу? Какая страсть? Тёмная безмозглая дурь. Но я люблю её и не отпущу, Дэйв. Никогда не отпущу. Как бы дико и чудовищно это не звучало. Я понимаю, что она дорога Карвахалю, но… Постой, но что ты… ты что-то сказал…
Хейфец ничего не ответил, но спросил, нет ли у него коньяка. Было бренди. Еврей поморщился, но согласился. Оба ушли в комнату Тэйтона.
Хэмилтон воспользовался этим, чтобы спуститься на второй этаж и пройти к себе в спальню.
Его трясло. Тэйтон стал ему отвратителен. Стало быть, он, Стивен, с самого начала был прав во всем. Галатея вовсе не любила мужа, но тот из ревности и самолюбия не отпускал её. Конечно, жизнь с таким человеком была адом. Что может быть хуже жизни без любви? Но что толкнуло Галатею на брак с нелюбимым мужчиной? Или любовь давно прошла? Тэйтон, конечно, был страстно влюблён и добивался её, но со временем даже безграничная любовь может вызывать глухое раздражение, если рядом – чужой тебе человек. Стивен понимал Галатею. Вот почему она так склонна искать уединения, вот почему так скупа в словах и жестах. Сдержанность прятала боль.
Но Тэйтон сказал, что Галатея дорога Карвахалю. Стало быть, поэтому Бельграно и назвал Тэйтона дураком? Он привёз жену… к кому? К любовнику? Но Рамон Карвахаль смотрел на Галатею странным, таким оценивающим взглядом, и в этом взгляде не было вожделения. Впрочем, о Карвахале судить было трудно.
На землю давно спустилась глубокая ночь. Небо заволокло тучами, в узких дымных просветах молочно белел тоненький серп ущербной луны. Хэмилтон помрачнел. Но какова же глубина низости человека, который, зная, что нелюбим, не желает дать свободу партнёру, обрекая его пожизненно влачить ярмо ненавистного супружества? Небось, сошлётся на брачные обеты? Вечная сказочка ортодоксов! Они не знают, не понимают, не чувствуют, что свята только любовь. Хэмилтон был взвинчен и явно перевозбуждён. Он твёрдо положил себе завтра во чтобы то ни стало найти возможность поговорить с Галатеей наедине.
В его новом сне она расширенными глазами смотрела, как он раздевался, живот её был взволнован, дрожащие колени силились сомкнуться. Его взгляд останавливался на нежных выпуклых рёбрах, девичьих ключицах, соблазнительно открытой шее, потом он нависал над ней, между бёдрами, насильно раздвинутыми. «Да, да!» – кричала она, и ему приятно было слышать этот стон. Её било, как электрическим током, бедра её шевелились, отвердевали, и она то безумно вскрикивала, то исступлённо рыдала от судорожных волн его любви.
Утром он проснулся поздно, около девяти. На вилле, как сказала ему гречанка-кухарка Мелетия, почти никого не было, кроме фрау Винкельман, француза Рене Лану, возившегося с неполадками в машине в гараже, и миссис Тэйтон. Все остальные ушли на раскопы ещё час назад. Сердце Стивена забилось чаще. Лучшего случая трудно было и представить.
Миссис Тэйтон он нашёл на внутреннем дворике виллы, возле бассейна. Она сидела на шезлонге, глядя, как по лазурной воде разбегаются солнечные зайчики. Края белой шляпки чуть прикрывали лицо, а подолом её голубого платья нежно играл ветерок. Хэмилтон робко приблизился. Сегодня от неё пахло иначе. Древесно-бальзамический аромат, спелый лимон, ломтик свежего имбирного корня и ложка майского мёда – чистое наслаждение. Бодрость верхних нот таяла, и проступало страстное мгновение соития – роза и кардамон. Потом следовал запах сонного воска. Уютный вечер вдвоём: шкура на полу, горящие свечи, бокал коньяка, потрескивающие в огне камина поленья…
– Я не помешаю вам, миссис Тэйтон?
Галатея подняла на него глаза и молча покачала головой. Немое очарование этого сдержанного жеста пленило его. Но на её пальце он вдруг заметил кольцо, и это – напоминанием о её муже – на мгновение смутило его. Он перемолчал неловкость и спросил:
– Вы, как я вижу, любите одиночество?
– Все мечтатели одиноки, – пожала она тонкими плечами.
– Истинное одиночество – это присутствие непонимающего, – осторожно проронил он двусмысленную фразу.
Губы её чуть дрогнули.
– Одиночество вовсе не страшно. Надо только назвать его уединением, – не то согласилась, не то оспорила его она. Он уже где-то слышал эти слова, но в её устах они прозвучали свежо и тонко.
– Как я завидую вашему мужу, миссис Тэйтон, – со вздохом бросил он.
Она рассмеялась.
– Не стоит. Есть только один способ сделать брак счастливым, и все хотели бы его узнать. Но брак не рай. Что делают в раю, никто не знает, зато точно известно, чего там не женятся и не выходят замуж…
– Мне не хотелось бы так говорить, но есть женщины… – он судорожно сглотнул. – Кажется, что с такой женщиной, как вы, не умрёшь, в вас есть вечная жизнь, и, – Стивен смутился, – что-то непреходящее. Когда я вас впервые увидел в лаборатории у Гриффина, я подумал, что вы… существовали всегда. Были прекраснейшей из египтянок Нефертити и царицей Египта Клеопатрой, трепетной Сафо и страстной Мессалиной, мадонной живописцев Джокондой и королевой куртизанок Нинон Ланкло…
Она снова улыбнулась.
– Недурное начало. Мужчины иногда говорят женщинам правду, и тогда надо сделать вид, что всему этому вздору веришь.
Эту фразу Стивен тоже как-то слышал, но то, как к месту она была употреблена, умилило его. Хэмилтон чуть наклонился к миссис Тэйтон.
– Галатея…
В галерее раздались шаги, и он быстро отпрянул. Вошла Берта Винкельман.
– А, мистер Хэмилтон, я вас ищу. Мистер Гриффин прислал сообщение с раскопа. Он спрашивает, можем ли мы объединить масс-спектрометрию и жидкостную хроматографию для идентификации белков? Он прав, это интересное решение. Многовековую ДНК сложно извлечь из-за быстрого разрушения и посторонних загрязнений, а белковые молекулы не разлагаются…
Хэмилтон замер, силясь понять, чего она от него хочет. Неожиданное и бестактное вторжение этой женщины было настолько не ко времени, что он почувствовал досаду и раздражение. Масс-спектрометрия? Жидкостная хроматография? Ему захотелось послать её ко всем чертям, однако упоминание о Гриффине быстро отрезвило.
– Конечно, это вполне возможно, хоть сам я таких анализов никогда не делал, – ответил он и, стараясь скрыть злость, с усилием улыбнулся Берте Винкельман.
Фрау кивнула и ушла со смартфоном в галерею. К его сожалению, миссис Тэйтон тоже поднялась.
– Вы уже уходите?
– Становится жарко.
Ему захотелось задержать её хоть ненадолго.
– Вы околдовали меня, все мои мысли – о вас, Галатея…
Она лишь с лёгким укором покачала головой, улыбнулась ему и исчезла.
Оставшись у бассейна, Хэмилтон чуть успокоился. Несколько минут вспоминал разговор с миссис Тэйтон и понял, что его не отвергли. Впрочем, не особо и обнадёжили, однако, для первой встречи всё прошло совсем недурно. Ему удалось сказать вполне достаточно, чтобы она поняла его. Дальше всё упиралось в возможность встреч. Но где? На вилле постоянно полно народу, раскопы совсем рядом, и любой член экспедиции мог зайти сюда в любую минуту – как некстати появилась сегодня Берта Винкельман. Она к тому же вообще будет постоянно торчать здесь: на раскопках ей и делать-то нечего. Пока снимаются первые слои – там почти нечего делать и Сарианиди, и Лану, да и Тэйтону тоже.
При мысли об Арчибальде Тэйтоне Хэмилтон помрачнел. Галатея твёрдо дала понять, что её брак несчастен, но и Тэйтон при разговоре с Хейфецем тоже пояснил, причём не менее твёрдо, что никогда не откажется от Галатеи. Ещё бы. Но решал всё равно не он. Если бы только была возможность уединиться, – но где? Стивен отчаянно искал выход. Снять комнату на соседней вилле? В местной гостинице? Найти уединённое место среди скал на пляже?
В задумчивости он поднялся к себе и вздрогнул. У перил террасы сидел Дэвид Хейфец и курил какую-то тонкую, почти женскую сигарету. Стивен не знал, когда он пришёл, но если давно, как много он мог услышать из их разговора с Галатеей? А слышимость тут, Стивен помнил это по разговору Сарианиди с Бельграно, как в колодце. Впрочем, на лице Хейфеца по-прежнему проступало выражение той почти запредельной погружённости в себя, которое больше всего запомнилось Хэмилтону при первой встрече с медиком. Да если он чего и услышал – что с того?
За этими мыслями его застали возвратившиеся на ланч археологи. Их разговоры, касавшиеся только раскопок, показались Стивену удивительно скучными. Тэйтон, ввязавшийся в сложный и малопонятный Хэмилтону спор с Карвахалем и Винкельманом, выглядел сегодня моложе и был как-то мягче обычного. Гриффин громко требовал от Винкельмана каких-то ссылок на авторитеты. Зато Рене Лану и Спиридон Сарианиди делились впечатлениями о каком-то греческом блюде, а Бельграно, как всегда, первым делом окунулся в бассейн и затребовал вина.
Тихо с кухни вошла Долорес Карвахаль, в накинутой на голову косынке странно похожая на Богородицу. Все встали, а она сказала брату, что тот просто не понял герра Винкельмана: он переводит на английский немецкое «Kern» как ядро, а имеет в виду нуклеус. Винкельман закивал, после чего спор как-то быстро исчерпался, зато Бельграно снова высказал нахальное предположение, что на втором участке раскопа наверняка окажется блудный дом. Винкельман яростно запротестовал, а Лану заметил, что стена прекрасно сохранилась, и если там будут характерные фрески, то – чем чёрт не шутит? Француз явно относился к подобной перспективе с интересом.
Вошли Берта Винкельман и Галатея Тейтон. Стол вмещал дюжину человек, но Франческо Бельграно сразу галантно уступил место фрау Винкельман, сказав, что уже сыт, а Сарианиди вытащил из-за стола Рене Лану и Рамона Карвахаля и потащил их в ближайшую таверну, пообещав угостить их «настоящим хтаподи ксидато». Что это такое, Хэмилтон не знал.
Остальные трапезовали в столовой. Тэйтон сидел рядом с женой, смотрел в окно и много пил. Винкельманы и Гриффин переговаривались – но только об анализах. Дэвид Хейфец не принимал никакого участия в разговорах, и Стивен снова поймал на себе его странный расфокусированный взгляд, задумчивый и отрешённый, но сам он, бросая искоса взгляд на миссис Тэйтон, пару раз ловил её ответный взгляд, осторожный, но внимательный. И взгляд этот обещал многое…
Весь остаток этого дня прошёл для Стивена впустую. После обеда Тэйтон увёз жену в город. Карвахаль и Лану вернулись на виллу с противоречивыми мнениями: хтаподи ксидато оказался осьминогом в уксусе. Он понравился испанцу, но французу пришёлся не по вкусу, а всё потому, по мнению грека, что запивать его тот решил белым сухим вином, а не, по совету Сарианиди, ципуро, прекрасным греческим самогоном.
Глава пятая
Каждая нация известна в мире главным образом своими пороками.
Д. Конрад
Каждая нация насмехается над другой, и все они в одинаковой мере правы.
А. Шопенгауэр
За прошедшее время между приехавшими чётко проступили личные предпочтения.
Макс Винкельман откровенно преклонялся перед Арчибальдом Тэйтоном, считал его милейшим человеком. Почти немцем. Тэйтон тоже был высокого мнения о деловитости и педантичности Винкельмана, называя его превосходным специалистом. С Бельграно немцев тоже связывало полное взаимопонимание. Эта глубокая и прочная дружба между немцами и итальянцами, пояснил Франческо, была скреплена склоками, вторжениями, перебранками у границ и прочими вековыми формами туризма. Что касается Лану, то Винкельман явно недолюбливал его. Французы, возможно, и жизнерадостнее немцев, поговаривал он, зато немцы куда духовнее. Лану же смотрел на Винкельмана с некоторой долей отвращения, стремясь свести общение до минимума. Хейфец вызывал у немца восхищение своим беспечным прагматизмом, но раздражал совершенно не немецкой несерьёзностью. Что до еврея, то, по его мнению, хорош был тот немец, который находился от него по ту сторону Атлантики, когда он сам – по эту, и наоборот.
Сам Винкельман был скромен, временами – ханжески, как полагал Бельграно, зато не был законченным занудой. Он не любил никому навязываться, считая, что кроме него самого, всё равно никто не сможет понять сложные метания немецкой души. Его супруга неизменно кивала головой, подтверждая любую сентенцию мужа.
Сама Берта Винкельман хотела, чтобы её стремление к истине вызывало уважение, и удивлялась, когда её обвиняли в бестактности. Как же так? «Если я вижу, что вы заблуждаетесь, не мой ли долг поправить вас? Почему я должна делать вид, что мне нравится ваше нелепое мнение о минойской культуре, вместо того, чтобы высказать всё, что я о нём думаю и наставить вас на путь истинный?» Но коллеги не способны были оценить её честность, и Берта всем своим видом выражала мировую скорбь, хотя в душе, как и её супруг, явно гордилась своей непонятостью.
Немцы весьма неодобрительно относились к любым проявлениям легкомыслия. Предположение, что умные идеи могут высказываться людьми, не обладающими соответствующей квалификацией, казалось им невозможным. Демонстрировать свою начитанность и знания не считалось у них дурным тоном, и Берта позволила себе как-то за столом откровенно удивиться, узнав, что Лану не удалось осилить «Критику чистого разума» Канта, в результате чего она преисполнилась к нему жалостью.
Француз же только страдальчески закатил глаза в потолок и чертыхнулся про себя.
Сам Лану был тихим патриотом, считал французов единственной цивилизованной нацией в мире, полагал англичан нелепыми людьми, совершенно не умеющими одеваться. Его приводила в ужас и английская привычка есть сыр после пудинга. И отчего это у них такой испорченный вкус? Столкнувшись с подобным варварством, он тихо скорбел, однако после стаканчика шотландского виски способен был многое им простить.
Винкельманов он недолюбливал, но имел с ними много общего: был педантичен, питал огромное уважение к развитому интеллекту и профессионализму. Рене был страстно привязан к своей семье, гордился детьми и вечерами неизменно целый час беседовал с женой по телефону. Был ревностным католиком, но при посещении Университета виноделия в Шато Сюз-ла-Русс испытывал не меньшее благоговение, чем в соборе Парижской Богоматери. Любил поболтать о литературе, разделяя мысль Пруста, что душа наша – всего лишь скопление воспоминаний, и сожалел, что никто так и не сумел сколь-нибудь прилично перевести для этих бедных иностранцев хотя бы первое предложение первого тома мсье Марселя. По утрам он покупал французскую газету левого крыла правого центра и выражал недовольство, когда её не было.
Хэмилтон считал его просто ограниченным буржуа.
Гриффин и Тэйтон, неизменно вежливые и внимательные, тем не менее, вызывали много нареканий у коллег. Они крайне редко проявляли эмоции, и кухарка жаловалась, что их кулинарные пристрастия понять совершенно невозможно, а некоторым казалось, что их не мешало бы расшевелить. Англичане платили коллегам тем же. Лану казался им излишне возбудимым, немцы – избыточно серьёзными, Бельграно же был, по их мнению, слишком эмоционален. Все восточные народы, включая греков, были в их глазах непостижимы и опасны. Печальный опыт научил англичан всегда ожидать от других худшего, и Гриффин был приятно удивлён, что грек оказался спокоен и ленив, а испанец не дрессировал по утрам быков, когда же его дурные предчувствия оправдывались, он с удовлетворением отмечал, как был прозорлив.
Бельграно был обаяшкой, чей ум и живое чувство юмора, увы, были опорочены непунктуальностью и крайней безалаберностью. Он был привязан к Рене Лану, хоть частенько ругал французов, заполонивших рынок своим посредственным вином, которое ни один итальянец в здравом уме пить не станет. Тейтона и Гриффина он, подобно Лану, жалел: и одеваются кое-как, и едят и пьют чёрт знает что. Любил он поспорить и о превосходстве итальянских мужчин над всеми остальными, суя собеседникам в нос журнал с сообщением о том, что презервативы итальянского производства на полсантиметра длиннее, чем в других странах. К немцам был терпим, пока те не начинали учить его жить, при этом никакую критику не принимал настолько всерьёз, чтобы перевоспитаться, ибо считал это делом безнадёжным и просто бессмысленным.
Рамон Карвахаль был странным. Его мало волновало, что другие думают о нём. Что немцы, что французы, что итальянцы, – испанцу было всё равно. Все они «экстранхерос» и «гиригай», проще говоря, «препротивные варвары». Но он был предупредителен, как француз, пунктуален, как немец, твёрд и основателен в суждениях, как англичанин, в итоге все считали его «просто удивительным». Карвахаль не был честолюбив, завистлив и впечатлителен, но был непредсказуем. Не знающий забот пастух, бредущий за стадом, или пилигрим на поклонении святыне, или дон Кихот, бросающий вызов мельницам, – он казался именно странным, точнее, как думал Хэмилтон, был просто не от мира сего.
Все вместе археологи были достаточно скучны и ординарны. В свободное время они угощались разными сортами нута – турецкого ореха, греческим кофе и национальными десертами: судзук-лукумом и малеби. Съездив разок в Комотини на площадь Иринис, в центр ночной жизни, больше никуда не ездили, предпочитая сидеть и вести нудные споры о датировке каких-то чернофигурных лекифов с изображением Афины, держащей сову. Хэмилтон когда-то заинтересовался рассказами Гриффина об археологии, ходил на его лекции, много читал, но сейчас он совершенно утратил интерес к раскопкам и в итоге откровенно томился в обществе археологов, до зубовного скрежета тоскуя по Галатее.
* * *
Между тем раскоп на двух выбранных Гриффином и Тэйтоном участках углубился уже на пару ярдов, и тут выяснилось обстоятельство, весьма повеселившее Бельграно и Хейфеца, но изрядно шокировавшее Макса Винкельмана. Исследование находок вокруг языческого храма неподалёку от христианской базилики действительно раскрыло среди руин древнего города публичный дом.
Гриффин пожал плечам. Находку трудно было назвать неожиданной: было бы удивительно отсутствие такого заведения в крупном портовом городе. Тэйтон тоже смущён не был: диктерион так диктерион. На втором же участке быстро проступили похоронные урны, ритуальные подношения, десятки погребений всевозможных типов, от кремированных тел и братских могил до захоронения в саркофаге, выточенном из цельного ствола дерева, и выяснилось, что это древний погост. Это привело в восторг Рене Лану, известного некрополиста. Повезло, так повезло. Он почти не показывался на первом участке, но буквально дневал и ночевал на втором.
Хоть Тэйтон с женой на следующий день вернулись, планам Стивена увидеться с Галатеей помешала необходимость быть на раскопе из-за обнаруженной находки. Всё утро Рамон Карвахаль и Франческо Бельграно вместе с Бертой Винкельман тщательно очищали едва заметную фреску на стене крохотного закутка шириной менее двух ярдов. Стивен сначала досадовал на потерю времени, но потом неожиданно увлёкся.
Основой фрески был известковый раствор из песка и гашеной извести с мелкозернистой поверхностью. Фрау Винкельман сказала, что это остатки тончайшей мраморной пыли. Проступивший рисунок изображал молодую пару на ложе любви. Она, утончённая, но с мощными бёдрами, сидела на мужском торсе, нарочито затемнённом, в позе бесстыдной и пылкой, привстав в экстазе страсти, и вся композиция точно дышала зноем, усиленным золотисто-алым фоном фрески. Мужчина, молодой и темноволосый, на переднем плане яростно сжал в порыве страсти руку женщины. Его лицо ещё не было до конца расчищено, лицо же женщины, повёрнутое к зрителю, было обрамлено связанными на затылке волосами, но само не проступало из-за выбоины на стене, однако Карвахаль нашёл части скола. Сама поза буйной белокожей менады, исступленной вакханки, говорила о подлинном неистовстве плоти, и она мгновенно возбудила Хэмилтона. Ему почему-то отчаянно захотелось увидеть её лицо, и он спросил Карвахаля, можно ли восстановить его? Тот уверенно кивнул, пообещав этим заняться. Если все фрагменты на месте, то никаких трудностей не будет.
Короткое каменное ложе, предназначенное для блудных утех в диктерионе, было выщербленным с края, но в остальном – довольно хорошо сохранившимся. Бельграно, воспользовавшись тем, что фрау Винкельман отлучилась за нужными реактивами на виллу, разлёгся на расчищенном ложе, но не уместился на нём из-за роста, и пожаловался Карвахалю, что заниматься любовью, когда невозможно вытянуть ноги, на его взгляд, крайне неудобно.
– Упри ноги в стену и откинься на воображаемую подушку, прислонённую к другой стене, – вот и всё, – просветил его Карвахаль. – Посмотри на эту потаскуху. Видишь, ноги мужчины упираются в край ложа.
– По-твоему, Рамон, это специально и изобразили…
– …чтобы невежды, вроде тебя, Франсиско, знали, как тут разместиться.
– А помнишь знаменитые фрески в Помпеях? – вытаращил глаза Бельграно. – Там неаполитанские путаны страшны, как похмельное утро. Думаю, и тут будут не лучше. Мужик, погляди-ка, кого-то мне напоминает, – он внимательно вгляделся во фреску, – где-то я такого видел. А сюжет – обыкновенная порнуха. Винкельман сказал, это мерзость.
– Порнография не пропагандирует мерзость, а профанирует святое, – поучительным, но ироничным тоном ответил Карвахаль. – Однако порнография – это нарисованное на дешёвой бумаге, но то же самое, изображённое на холсте эпохи Возрождения, уже шедевр живописи, а это, уверяю тебя, назовут ценнейшим артефактом античного искусства.
– До чего же ты умный, Рамон, – с долей иронии бросил Бельграно.
Карвахаль не ответил, разглядывая скол и что-то бормоча себе под нос.
– Интересно, – неожиданно заговорил он куда более серьёзным тоном, – тут пигменты, смотри, под коркой карбоната… семь слоёв. Точно ли это блудилище? И рука, – он, откинувшись, с сомнением оглядел фреску, – посмотри, рука очень опытная. Работая по сырой штукатурке, нельзя внести изменений в процарапанный набросок и судить о красках – тоже. Сырая стена показывают вещь не такой, какой она будет при высыхании.
– Цвет меняется?
– Да, – кивнул Карвахаль, – при полном высыхании краска бледнеет. Писали в те короткие полчаса, пока раствор ещё не «схватился» и свободно впитывал краску. Писать нужно легко и бегло, а как только ход кисти теряет плавность, начинает «боронить», краска перестаёт впитываться и намазывается на стену, надо заканчивать. Всё равно краски уже не закрепятся. Это мастер писал. Посмотри, как выписана задница этой подзаборной каллихэры. Но почему такой шедевр в лупанаре? Для росписей тут, я думаю, нанимали всякий сброд за гроши.
– Может, это всё же и не диктерион? – предположил Бельграно.
Карвахаль пожал плечами.
– Для обычного дома такие клетушки не характерны. Тут восемь кубикул – по четыре с каждой стороны коридора. Типичное устройство греческого лупанара. Всё для удобства блудниц. Но это добротная живопись, будь я проклят. Ничего не понимаю.
Сверху их накрыла тень, археолог сразу умолк, полагая, что это спускается фрау Винкельман. При ней Рамон Карвахаль, как заметил Хэмилтон, никогда не произносил слов «блудница» или «блудилище» и вообще не говорил ничего, не касавшегося археологии. Но к ним спустился исполненный неподдельного любопытства Дэвид Хейфец, привлечённый рассказом Сарианиди, что Карвахалем обнаружены порно-фрески в третьей комнате второго раскопа. В руках врача был Hasselblad H4D-60 с огромным объективом. Хэмилтон удивился: это был лучший профессиональный девайс, и Стивен спросил себя, откуда он у Хейфеца. При этом оказалось, что снимал медик умело, как заправский фотограф. Отщёлкав находку со вспышкой и без неё, Хейфец странно хмыкнул и с любопытством огляделся.
– Тут не особо-то развернёшься, не отель Хилтон, – презрительно обронил он и снова бросил на стену взгляд, ставший вдруг острым и въедливым. – Странно-то как. А куда девалась физиономия этой мессалины?
– Я соберу её, Дэвид. Скол образовался при раскопках, – успокоил его Карвахаль.
– Странно-то как… Она блондинка или крашеная? – полюбопытствовал медик.
– Трудно сказать, – задумчиво отозвался Карвахаль. – В Древнем Риме жрицам любви запрещалось быть брюнетками. Возвращаясь из походов, римляне привозили с собой рыжих или светло-русых пленниц из Европы, которые становились рабынями или проститутками. И даже был издан указ, что все жрицы любви должны красить волосы в яркие оттенки, дабы их не перепутали с порядочными римлянками-брюнетками. Но потом этот цвет понравился римлянкам. Поставщицы блудных услуг в силу специфики работы часто первыми применяют все достижения индустрии красоты.
– И чем же они осветляли волосы?
– Они протирали их губкой, смоченной мылом из козьего молока и золой букового дерева, а затем высушивали на солнце. Рецепты ассирийских травников советуют для окрашивания волос смешение китайской корицы, кассии, и лука-порея. А в Греции использовались составы на основе извести, киновари, талька и буковой золы.
– Подумать только…
Появились Гриффин с Тэйтоном, последний спросил Хейфеца о снимках некрополя, тот ответил, что всё нужное сделал, и тут Тэйтон заметил фреску. Он включил фонарь на смартфоне и осветил картину.
Карвахаль, Гриффин, Бельграно обступили Тэйтона. Воцарилось странное молчание. И тут спонсор экспедиции вдруг резко развернулся и пошатнулся всем корпусом. Его бледное лицо посинело, губы, казалось, совсем пропали с лица. Голова запрокинулась назад, явив в какой-то миг то страдальческое выражение, что проступает на лице святого Себастьяна кисти Гвидо Рени. Смартфон выпал из его ослабевших рук.
Хейфец, растолкав всех, ринулся к Тэйтону, с другой стороны его подхватил подоспевший Карвахаль, Тэйтон тяжело опустился на ложе и тут же, задыхаясь, точно подлинно пронзённый стрелами, начал хватать ртом воздух. Хейфец молниеносно снял с шеи и сунул в руки Бельграно фотоаппарат, подогнул Тэйтону ноги, опустил его голову с ложа, одной рукой вытащил из сумки за спиной аптечку, другой просчитал пульс, зашуршал целлофаном и через несколько секунд уже всадил в плечо обморочного шприц.
– Это солнечный удар, он целый день без головного убора, говорил же я ему, голову нужно прикрывать, – быстро затрещал Хейфец, с необычайной ловкостью упаковывая целые ампулы в аптечку и снова вставая.
Хэмилтона повеселило то, что сам Хейфец, курчавый и черноволосый, не потрудился надеть головной убор, однако на перегрев отнюдь не жаловался. – Ничего-ничего, – продолжал тем временем медик, поворачиваясь к Тэйтону и отточенными движениями слегка разминая тому шею. – Он уже приходит в себя.
Это соответствовало действительности. На лицо Арчи Тэйтона возвращались краски, губы приобрели свой естественный цвет, но глаза под выпуклыми веками всё ещё были закрыты. В эту минуту, несмотря на неприязнь к этому человеку, он показался Хэмилтону удивительно красивым.
Через пару минут Арчибальд Тэйтон окончательно пришёл в себя, смог подняться. Глаза его, правда, выдавали растерянность и неловкость. Хэмилтону показалось, что Тэйтон хочет ещё раз взглянуть на фреску, но не решается. Хейфец крутился вокруг него и продолжал вещать о солнечном ударе.




























