Текст книги "Мы все обожаем мсье Вольтера (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
– Кто хочет походить на Пьеро делла Франческа, не будучи им, не имеет ни пигментов, ни живописного опыта старых мастеров. Фальсификатор вынужден творить в рамках, предписанных делла Франческа, и имитировать воздействие времени. Задача почти невыполнимая. Отличительный признак временной подлинности – переходы и взаимопроникновения красочного слоя и меловой основы. Но признаки времени можно симулировать кракелюрами. Возможно и подражание трещинам в картине путем изображения их твердым карандашом по новым слоям краски, но такое наведенное от руки изящество столь явно, что его заметит и слепой. Но мошенники покрывают лаком новый красочный слой, который, сжимаясь от нагревания, разрывает лежащие под ним краски. Меловая основа при этом остается гладкой и нетронутой, но это жульническое состаривание тоже никогда не проведёт знатока, ибо настоящее уплотнение пигментов происходит при взаимодействии с грунтом!
– Так это подделки? А, может быть, какой-то неизвестный шедевр? – спросил, пережевывая сдобную булочку, Габриэль де Конти. Вообще-то герцог искусством не интересовался, разве что видел в творениях старых мастеров возможность хорошего вложения капитала.
Его ждала чванливая отповедь Тибальдо ди Гримальди.
– Нет шедевров, погибших в забвении, Габриэль. Лживость и бездарность лже-живописцев и писак-бумагомарателей не могут поддержать жизнь скверной картины и дрянной книги, – надменно обронил Тибальдо и деловито продолжал, обращаясь уже к Одилону де Витри. – Гораздо сложнее распознать подделку на старой и естественно деформировавшейся меловой основе, как в данном случае. Существует достаточное количество ничего не стоящих, плохо сохранившихся старых картин, чьи дерево и меловая основа не скомпрометируют себя перед знатоком. Жулику нужно покрыть новой краской подлинный, целиком или частично обнаженный им грунт, и легкими прикосновениями тонкой кисти заполнить промежутки между трещинами – и тем превратить руины старых картин в незаконнорожденных выблядков собственного вкуса. Должен заметить, что подобные уродливые бастарды составляют сегодня главную мерзость живописного искусства! – злобно прошипел банкир.
Одилон де Витри совсем растерялся, аббат Жоэль посмотрел на банкира с уважением, Лоло тоже восторженно воздел руки к небу, почти все гости маркизы сгрудились вокруг картин. Банкир же, распалясь и сев на любимого конька, уже не мог остановиться, трепеща от подлинного негодования.
– Обычная проверка красящего вещества коньяком, растворяющего новые пигменты и взаимодействующего со старыми, не безошибочна, ибо подлецы находят средства, не реагирующие на алкоголь, тем самым нагло защищаясь от разоблачения! – Тибальдо злобно хмыкнул, – но если по технике фальшивку и невозможно отличить от подлинника, то чуткого любителя она всегда оттолкнёт недостатком гармонии. Имитатор неизбежно отклонится от оригинала, поскольку знает о видимом мире прошлого не более того, что отразилось в зеркале искусства. Если мошенник пишет на старой доске, – возникает изощренная, но противоречивая манера. Вглядитесь! – Тибальдо ди Гримальди провёл длинными пальцами с опаловыми ногтями по поверхности картины. – Предварительный рисунок на грунте – подлинный, в каких-то частях даже отчётливый, но там, где педантично смоделированы фигуры, он выполнен в другой манере! Выдают и лица: они имеют двусмысленное выражение, сквозь них проступают фрагменты прежних лиц. Имитация царапает глаз неравномерностью качества – грубость подлинника в сочетании с двуличной красивостью подражателя производит мучительное и крайне запутанное впечатление. Идиоты. Больше всего подражателей у того, что неподражаемо! – Тибальдо ди Гримальди недоумённо пожевал губами. – Взявшийся изготовить Беноццо Гоццоли творит безнадежное дело, ведь его душа иная, нежели у того, кто писал – себя. Эта разница всегда ощущается, даже если подражатель проникновенно вживается в суть прообраза. Гоццоли творил свободно, имитатор же выдает себя педантично пугливым исполнением, вынужденный работать с холодным расчетом, боязливой осмотрительностью и косым взглядом. Поэтичность Гоццоли, пространство и свет Пьеро делла Франческа неподдельны! – Он помолчал, пожевал губами и продолжил, – приходится признать, что нечто неумолимо чуждое нам, несоизмеримое с нашими вкусами, – живо и действенно в мире форм, созданных предками… Я не знаю, что это, но всегда ощущаю это.
Аббат искренне восхитился.
– Наличие слуха для обучения музыке – нечто само собой разумеющееся, но мне казалось, в живописи критерия абсолютного глаза не существует. Но вы заставили меня думать иначе.
Банкир был польщён, но не показал этого, слова его были преисполнены неподдельной скромности, но тон голоса звучал приподнято и вдохновенно.
– Полная непогрешимость невозможна. В сущности, запутанный процесс эстетического наслаждения обусловлен предрассудками. Талант знатока основывается на силе и чистоте воспоминаний. Тот, кому подсовывают посредственные картины в качестве шедевров, рискует отяготить свою память двойственными ощущениями. Истинный ценитель сохраняет себя только неустанным всматриванием в несомненные подлинники. – Тибальдо ди Гримальди повернулся к де Витри и закончил сухо и горестно. – Забыл вам сказать, Одилон. Автор первой работы – Пьер Водэ, жалкий мазила, он живёт недалеко отсюда, на мансарде в доме над кондитерской лавкой братьев Рейо, а Гоццоли пытался подделать Филипп Ламар, это уже профессиональный жулик. Первая картина стоит около двухсот ливров, а вот вторая… ну, хороший грунт… можно заплатить двести пятьдесят.
Одилон де Витри обомлел.
– Бог мой, а я чуть не купил! Но постойте, меня же заверяли в подлинности!
– Небось, опять его высочество принц Субиз или его сиятельство Жан де Рондин? – понимающе вопросил банкир, в голосе которого промелькнула тонкая презрительная издевка. Де Витри потерянно кивнул, подтверждая, что это был именно Рондин. Банкир рассмеялся. – Должен с сожалением констатировать, что граф понимает в живописи, как гробовые черви замшелых склепов – в солнечном свете. Полено – оно и есть полено, дорогой Одилон… – и Гримальди продолжал распространяться о том, что подделка картин – это воплощение аморальности, олицетворение порочности и персонифицированная растленность нашего времени.
– Видит Бог, я не ханжа. Дурацкие грабежи, разбойные убийства, причудливые прихоти маньяков были во все времена. Титаны эпохи Медичи и Сфорца были убийцами и отравителями, но они были и ценителями высокого искусства! А что теперь? Все, на что способны ныне людишки – опошлить своей мазней шедевр! Плюнуть в лицо Вечности! Оправдания подобным мерзостям нет и быть не может, – вдохновенно витийствовал ди Гримальди.
Отец Жоэль смотрел на банкира с улыбкой на устах. Ди Гримальди восхитил его. Бог мой, какой умница, какое понимание живописи! До этого аббат порой думал, что маркиза де Граммон мало что смыслит в людях, называя талантами тех, кто собирался у неё, или уж просто льстит себе. Но теперь он понял, что судьба свела его с настоящим Знатоком. Да, называя себя «просвещённым патрицием», Тибальдо отнюдь не льстил себе.
Мысли отца Жоэля, текли медленно и размеренно. Да, аристократ, раньше других ощутивший необходимость внутренней свободы, личного достоинства и чести, усвоивший суть высокого искусства – необходим миру. Средний человек третьего сословия не имеет высоких личных достоинств. Даже при наличии необыкновенных дарований, плебей, подобный Вольтеру, остаётся посредственностью. И удивляться тут нечему: пошлость ведь тоже имеет своих гениев. Подлинно необыкновенен человек, неспособный примириться с конечностью существования, внутри которого есть прорыв в бесконечность, алчущий веры в Господа и понимания тайны творчества, но кто ныне меряет величие такой мерою? Ныне все опошлилось. Поэт и художник ныне не только имеют право на моральные заблуждения, но сама их ошибка становится предметом сугубого интереса, и порой особый вес творцу придает его самоубийство или совершенное им преступление…
Но аббат считал Сфорца негодяем, и то, что тот разбирался в искусстве – ничего для него не меняло. Нравственное чувство в отце Жоэле было выше творческого: он терял интерес к поэту, если узнавал, что жизнь его была грязна. Никакая гармония поэзии не окупает низости жизни. Стихи не анонимны, и творец пуповиной связан со своим творением. Брибри в его глазах был мразью, и никакой талант не мог извинить его. Скорее, аббат был склонен недооценивать и даже вовсе отрицать его несомненное дарование. Лучшее вино, вылитое в грязь, перестает быть вином, становясь просто грязной лужей. Но ди Гримальди был, несомненно человеком глубоких помыслов, и едва ли реально переступал пределы морали.
Аббат был доволен вечером, и теперь возвращался домой с легкой душой. На набережной отец Жоэль остановился – впереди, медленно шаркая ногами и сутулясь, шёл Робер де Шерубен. Жоэль не знал, окликнуть ли его, или подождать, пока тот свернет у Ратуши к себе, но Робер обернулся сам. Жоэль подошёл. В свете фонаря лицо Робера казалось ещё более исхудавшим и больным. Аббат не знал, как утешить несчастного. Шерубен заговорил.
– С ума схожу, просто боюсь помешаться. Она снится мне ночами и днём кажется, что сейчас появится из-за угла. Она словно хочет сказать что-то, но я не могу разобрать. Она везде.
– Вы не вспомнили, о чём говорили с Розалин в последний вечер?
– Много думал об этом, но… Она всегда судила о людях верно, умела подметить что-то в каждом. В этот вечер, ещё до бала, говорила о Субизе, что многие распутны не от того, что развратны, но от пустоты жизни, от тоски по чему-то важному, чего не хватает, принц же распутен от пустозвонства, разврат – это единственное, в чём он может выразить себя. Говорила, что ей надоел де Сериз. Есть мужчины, сказала она, коих просто невозможно полюбить, ибо их душа являет собой бочку данаид, куда можно вылить океан любви – но она останется пустой, говорила и о герцоге Люксембургском, и о вас… Вас она очень ценила. Как, как это могло случиться? – Робер был в отчаянии.
Аббату нечего было ответить и он, испытывая тягостное чувство вины и горького стыда, молча проводил Робера до его дома.
Глава 9. «Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюет на совесть, и я, простите, не могу её принять…»
…К себе аббат вернулся за полночь и так как разрешил своему единственному слуге на вечер уйти, удивился, увидев, что тот, растерянный и раздосадованный, поджидает его у входа. Франческо Галициано в маленьком доме отца Жоэля был одновременно домоправителем, дворецким, лакеем и нянькой своего хозяина. Он не исполнял только обязанности кухарки и кучера, с неудовольствием передоверив их другим. Галициано обожал своего господина и был непоколебимо уверен, что человека мудрей и благородней, чем Джоэле ди Сансеверино просто нет на свете, при этом был абсолютно убежден, что не будь его, Франческо, господин умер бы с голоду, или от простуды, или ходил бы голым и спал вместе со своим котом на коврике в гостиной.
Переубедить его было невозможно, да отец Жоэль никогда и не пытался.
Галициано сообщил, что аббата уже час ждёт какая-то молодая дама, которая заявила, что не уйдёт, покуда не дождётся его. Из-за неё-то Галициано и не смог уйти. Жоэль пожал плечами. Он никого не ждал. Но может быть, незнакомку привело к нему желание облегчить душу, она пришла к нему, как к духовнику? Но почему в полночь, Господи? Аббат отпустил слугу и прошёл в зал. Ему навстречу поднялась женщина, откинула с головы капюшон плаща, и Жоэль со вздохом едва скрытой досады узнал Люсиль де Валье. Мой Господь, силы небесные, ну чего ей от него надо? Сбивчиво и путано мадемуазель сообщила, что в пятницу её свадьба с Анри де Кастаньяком. Это аббат знал и без неё. Она ненавидит Кастаньяка, но иного выхода у неё нет, взволнованно проговорила Люсиль.
Сен-Северен изумился.
– Помилуйте, Люсиль… Может быть, сведения, которыми я располагаю, неточны, но, насколько мне известно, вы добровольно согласились быть женой Анри. Разве вас принуждали? Ваш опекун, банкир Тибальдо, говорил, что срок его опеки над вами установлен до тридцатилетнего возраста, вы располагаете восемьюдесятью тысячами ливров, которые ваш покойный отец передал ему в управление. Это ваше приданое. Ди Гримальди выплачивает вам ежегодно пять процентов с этой суммы…
Люси обожгла его разъярённым взглядом.
– Четыре тысячи ливров!
Аббат пожал плечами. В эти годы цыпленок стоил ливр, фунт масла – 8 су, баранина – 6 ливров, за 600 ливров продавалась хорошая лошадь. Сам аббат, имея доход свыше 10 тысяч, не проживал в год и 3600 ливров – по прошлогодним подсчетам Галициано. Этой-то чего не хватает?
– Люсиль, я слышал от Тибальдо, что ваш отец радовался, что удалось сохранить и это. Но почему вы не имеете иного выхода, нежели брак с Анри де Кастаньяком? Вы ещё совсем молоды. Если Анри вам не по душе, почему же вы согласились? Может, вы ещё встретите человека, которого полюбите. Подождите насколько лет…
– А тем временем существовать на четыре тысячи? У Кастаньяка шестьсот тысяч.
Да, годовой доход Кастаньяка достигал тридцати тысяч. Аббат вздохнул, разведя руками.
– Ну, тогда выходите за него.
– Я ненавижу его. Не могу думать о нём без содрогания.
– Он не очень молод и не очень привлекателен, но человек весьма порядочный, к тому же к вам ведь сватался и Клод де Жарнак. Ему всего двадцать пять…
– Он младший сын и располагает только десятью тысячами!
Аббат вздохнул. Корыстолюбие девицы раздражало. Ему стало жаль Кастаньяка. On ne marie pas une poule avec un renard… Но глупо ведь и петуха женить на лисице.
– Хорошо. Вы ненавидите жениха, но выходите за него ради шестисот тысяч ливров. Это не по-божески, но это ваш выбор. Однако, чем я-то могу помочь?
Люсиль посмотрела на него долгим и туманным взглядом.
– Что по-божески, что не по-божески…Теологические противоречия и споры – это эпидемическое заболевание, чума, от которой мир уже исцеляется, Вольтер прав. Я сказала вам, что ненавижу Кастаньяка, но это пустяки.
Господи, поморщился аббат, и эта туда же… Но тут смысл сказанного Люсиль дошёл до него в полноте.
– Вы… называете пустяком… ненависть к человеку, который станет вашим мужем и отцом ваших детей?
– Не станет.
– Вот как? Так вы решили расторгнуть помолвку?
Взгляд Люсиль становился все более раздраженным и злым.
– Не делайте вид, что вы не понимаете меня!
Истерические нотки, прозвучавшие в восклицании девицы, неприятно царапнули аббата. Его вдруг обдало волной душной истомы и боязни неожиданного прозрения, которое уже мелькнуло тёмной тенью где-то на краю разума и теперь подползало ближе, шевеля мохнатыми паучьими лапками…
– Я люблю вас, Жоэль, я не могу жить без вас, – пробились сквозь туманную пелену размышлений аббата слова Люсиль. – Вы всё понимаете. Кастаньяк нам не помешает, кому и когда мешали мужья? Ваша любовь поможет мне вынести этого урода. Эту ночь мы проведём вместе…
Доменико ди Романо недаром называл Жоэля де Сен-Северена человеком кротким. Свойственное ему безгневие и сейчас спасло аббата. Да, про себя он позволил себе назвать всё это «bordel de merde», но рассердиться так и не сумел. Скорее, задумался. Слова девицы несли печать распутства последней из потаскух.
– Простите мне, Люсиль, это недоумение. Но… вы девственны?
– Да, и это будет мой дар тебе, Жоэль. Ты поймешь силу моей любви.
– Но каким образом вы, дорогая, сумеете выкрутиться в пятницу?
– Это моя забота. Но пойдем же скорее, веди меня…
Глаза аббата замерцали. «Подделанной девственностью», «sophisticatio Virginum», девицы часто пытались возместить, что было потеряно, когда «цвет юности был сорван слишком рано». Многие хотели остаться девушками, несмотря на все бури галантной жизни. Вопреки пословице: «Все можно купить за деньги, кроме девственности», ничто так легко сегодня не покупалось. Из исповедей аббат знал и о средствах, что «могли превратить последнюю шлюху в ангела». Его исповедник, врач Ален Жерико, как-то удовлетворил его любопытство, перечислив ряд подобных стягивающих средств: квасцы, отвар желудей, миртовая вода, кипарисовые орехи, но самым надежным Ален назвал операцию, признавшись, что зарабатывает на многих распутных девицах высшего света тысячи ливров в год. Некоторые были готовы платить и не один раз…
Аббат почувствовал гадливое омерзение к хладнокровной бестии. Этот «цвет юности» он срывать не собирался, полагая, что место подобному – в выгребной яме. При этом Жоэль был, как незаслуженной оплеухой, оскорблен непонятной уверенностью девицы в том, что его целибат – не более, чем фикция. Из её слов это выходило как естественное следствие, что окончательно заставило Жоэля понять, что перед ним – вовсе не девица. В ней не было ни малейшего сомнения в его блудливости, ни девичьих колебаний, ни стыдливости. Аббат знал, что целибат священен не для всех представителей духовного сословия, но все же большинство, и несомненное, блюли обеты, и только новоявленные вольтерьянцы полагали, что Il ne faut qu'une brebis galeuse pour infester un troupeau – паршивая овца все стадо портит. При этом, наличие в числе обожателей Вольтера прогнивших сифилитиков с провалившимися носами никоим образом, по их мнению, не предполагало, что вольтерьянство по сути своей сифилитично.
Аббат же не любил двойной морали.
Сейчас он почувствовал, что им овладевает холодное бешенство, хоть в глубине души и оправдывал себя, считая его проявлением гнева праведного, но сдержался. Не проповедовать же этой потаскухе моральные истины и христианские доктрины? Она давно через них перешагнула. Чего бисер-то зря рассыпать? И все же даже тех, кто познал сокровенную суть вещей, поведение женщин ставит в тупик. Аббат искренне изумлялся. Ну почему эта мерзавка, занимая высокое положение, в блеске достоинства и величия, по собственной охоте рада окунуться в грязь порока, силы небесные?
Он горестно развёл руками.
– Увы, дорогая Люсиль. Мне мешают три обстоятельства. Я в приятельских отношениях с Анри де Кастаньяком. Перейти ему дорогу, предать доверяющего тебе – это гибель чести. Но… без чести многие живут. Может быть, смог бы и я. Но я дал обет целомудрия. Нарушение обещания – гибель совести. Но и без совести некоторые обходятся. Но обет мной дан – Господу. Преступить через Господа – это распад и гибель души. Впрочем, иные и без души умудряются прекрасно обходиться. По крайней мере, у вашего Вольтера это получается. Но… – глаза иезуита испаряли миазмы сумеречного тумана. – Стань я человеком бесчестным, бессовестным и бездушным… Кто поручится, что я, позабавившись этой ночью с вами… не продам вас утром Кастаньяку, мадемуазель?
Люсиль вскочила, как ужаленная.
– Я сказала, что люблю вас!!
Аббат Жоэль недоумённо развёл руками.
– Ваша любовь оскорбляет Бога, презирает порядочность, унижает честь и плюет на совесть, и я, простите, не могу её принять…
Аббат Жоэль увидел, как Люсиль резко развернулась, выскочила в двери, и услышал, как её каблучки застучали по ступеням. Аббат, как уже вскользь упоминалось, был человеком прекрасного воспитания. Но любому воспитанию есть предел. Спустившись к парадному входу, Сен-Северен закрыл дверь на засов, медленно прошёл в спальню, обнаружил на постели Полуночника, свернувшегося клубком, и брезгливо проронил: «La tabarnac de pute…»
Кот утвердительно мяукнул, словно подтверждая мнение Жоэля, чем рассмешил аббата.
…К удивлению Жоэля, он уснул, едва голова коснулась подушки. Разбудил его Галициано ближе к полудню. За окном ноябрьское утро шуршало размеренным дождем, а набрякшие тучи, что заволокли небо, обещали, что он затянется надолго. Аббат высунул нос из-за портьеры на улицу, огляделся и с досадой пробормотал старые стихи Поля Скаррона:
Везде на улицах навоз,
Везде прохожих вереницы,
Прилавки, грязь из-под колес,
Монастыри, дворцы, темницы,
Лакеи, франты без гроша,
Писак продажная душа,
Пажи, карманники, вельможи,
Нагромождение домов,
Кареты, кони, стук подков:
Вот вам Париж. Ну как, похоже?
Священнику нужно было к вечерне в Сен-Сюльпис, а пока он апатично размышлял о событиях последних дней. Полицейское расследование зашло в тупик. В обществе всё меньше говорили о случившемся. Убийца так и остался безнаказанным. Вчерашнее объяснение с Люсиль прибавило аббату хандры. Нет, он не был ханжой, но помилуйте, девица в двадцать лет рассуждала как прожженная стерва… Бедный Кастаньяк. Несколько минут аббат размышлял, не стоит ли поговорить с Анри, но потом покачал головой. Он знал жизнь. Если Кастаньяк влюблён – он поверит невесте, если же не влюблён, зачем женится? А Анри склонен был, по его наблюдениям, rouler des yeux de merlan frit…
Жоэль вздохнул.
Сегодня был день его служения. Первое воскресение Адвента. Почему так тяжело на душе? Целибат стал тягостен? Да, плоть тяготила его, мечта о женщине преследовала, порой искушая по ночам распутными видениями. Что спасало от падения? Только память поруганной любви да милость Божья. Одна саднила душу болью, очищая от блудных помыслов, другая поминутно наталкивала на мерзостные открытия в похотливых и корыстных душах, заставляя содрогаться от омерзения, отвращала от греха. Жоэль не мог и не хотел им уподобляться. Как и все люди истинной аскезы, обладающие могучей энергией самоотверженного страдания, он никогда не воспринимал целибат, как жертву, и мощь мужественности превоплощалась в нём в безмерное сострадание.
Но сейчас он ослабел…
Часы пробили час пополудни. Жоэль набросил плащ и торопливо вышел из дома. По дороге, чтобы отвлечься мыслями, вспомнил вчерашний вечер и Тибальдо ди Гримальди. Подлинно знаток… Какой глаз, какое понимание искусства, творческого дара старых мастеров…
На церковном дворе раскланялся с Луи и Симоном де Витри, сыновьями Одилона, несколькими прихожанами. Парижская церковь Сен-Сюльпис между Люксембургским садом и бульваром Сен-Жермен, здание иезуитского стиля с классическим фасадом Джованни Сервандони, пленяла его. Названая в честь святого Сульпициуса Благочестивого, архиепископа времен Меровингов, она была заложена королевой Анной сто лет назад, работы по возведению все ещё продолжались, менялись архитекторы, пять лет назад храм был завершен, а год назад начали возводить Южную колокольню.
Жоэль обожал свой храм. В солнечные дни свет лился через витражи и широкие окна, благодаря чему его внутреннее пространство, имеющее форму латинского креста, приобретало таинственную и мистическую красоту. Лики Святых закруглялись удлиненными миндалевидными овалами и походили на стрельчатые готические окна, пропускавшие аскетичный девственный свет под своды. Кожа святых была прозрачна, напоминая восковые свечи, а волосы бледно светились, как крупицы неподдельного ладана. Очертания тел и выпуклость лбов напоминали стеклянный покров дароносиц, тела устремлялись ввысь, подобные колоннам. Это была подлинно литургическая красота, святые оживали в сиянии витражей, и пламенные вихри цветных стекол изливали на их главы лучистые кольца венцов, окрашивали умирающим рдением силуэты, и угасали, преломляясь на тканях одежд. Вечерний свет подчеркивал хрустальную прозрачность их взоров, скорбную непорочность уст, благоухающих лилейным ароматом песнопений и благовонием мирры покаянных псалмов. Что выше этого? Вот истинное искусство, не превзойденное никем! Возгоравшееся пламенем на едином жертвеннике, сливавшееся в единой мысли: обожая, поклоняться Создателю, и служить ему… В те дивные времена искусство, взлелеянное церковью, коснулось порога вечности, приблизилось к Божеству, в единый лишь раз постигнув Божественное, лицезрея небесные очертания. А что теперь? Кощунственные речи, пустые шутки, пустые глаза, едва скрываемый разврат, жажда распутных мерзостей и вот – людоедство…
В храме отец Жоэль тихо проскользнул в алтарь. «Господи… утиши скорби сердца моего, Ты знаешь искушения мои, дай силы претерпевать их, заступи и сохрани меня, ибо давит меня слабость моя. Если Ты не удержишь, отторгнешь меня от руки Своей, минуты не устоять мне. Ты – Лоза, я – ветвь Твоя, не дай иссохнуть мне, да не будет душа моя яко земля безводная Тебе…»