Текст книги "Мы все обожаем мсье Вольтера (СИ)"
Автор книги: Ольга Михайлова
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 20 страниц)
Глава 8. «Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделенность любовью чревата для иных страшными последствиями…»
На следующий день молодой Луи де Витри принес аббату записку от отца. Одилон де Витри приглашал его на пикник к себе в загородный домик и сообщал, что основным угощением будет жареная оленина, причём горделиво заявлял, что олень убит им собственноручно. Сен-Северену старик Одилон, веселый и неунывающий, несмотря на немощи, нравился, нравилась и вся семья де Витри. Он принял приглашение, и решил воспользоваться последними теплыми днями для прогулки. Его ждали к обеду, но он вышел за два часа, решив побродить по парижским бульварам.
В парке Ле-Аль, напротив южного фасада церкви Сент-Эсташ, замечательного образчика поздней готики, он неожиданно увидел массивную фигуру Тибальдо ди Гримальди. Тот взглядом тяжелым и недоброжелательным рассматривал отстраивавшийся новый фасад церкви, и на его лице застыл недоуменный скепсис. Тут ди Гримальди заметил аббата.
– Всё уходит, – мрачно бросил он, – уходит даже в Италии, а здесь, у галлов, подражателей и кривляк, все просто опошляется и вырождается. В спокойном, чистом и холодном воздухе праздности медичейских времен когда-то взметнулось пламя флорентинского интеллекта. Вера в безграничные возможности мысли отделила его от веков мистики и аскетики. Ради познания флорентинцы пожертвовали глубиной былого мистического опыта, красотой прежних чувств, не знавших над собой воли разума… Они не создали идей, но пробудили саму способность творчества, не оставили после себя такого наследства истин, как христианство, но сколь богато наследство индивидуальностей! Мысль была крепким напитком, кружившим голову и умножившим жизненные силы бесстрашных личностей…
Аббат вовсе не считал века Медичи и Фичино, Гирландайо и Корреджо прекрасными.
– Мне трудно понять разум, не создающий идей, способность интеллекта заключается для меня именно в понимании истин, и если время их не порождает… я скорее сочту его бесплодным.
– Полно, Сансеверино! Вы же не можете не понимать меня. У меня ощущение, что моя родина… умерла. Умерла вместе с веком Фарнезе и Борджа, ушла в небытие вместе с Леонардо и Рафаэлем. Остались музеи и полотна, книги и скульптуры, но ушли жизнь и чувства, страсти и искания, ушла напряженность нагих бойцов Поллайоло, исчезли мадонны Корреджо…
Аббат поморщился.
– По-моему, они омертвели ещё при жизни, Тибальдо. Художником в веках остаётся лишь тот, кто имеет отточённый глаз, твердую руку и чистую душу, открытую постижению и созерцанию Господа. Уберите одно из этих составляющих – и всё перекосится, исказится. Твердая, как отточенное лезвие, рука Поллайоло… Я видел его гравюры. Он пытался воспроизвести движения нагого тела. И рука его творит напряженные фигуры, но сцены борьбы сохраняют взвешенность форм и бесстрастный взгляд, мешающий поверить в пыл подлинной схватки. Рисунки, изображающие жизнь Иоанна Крестителя, отталкивают затаенной злостью, палач обрисован в совершенном упоении предвкушаемого удара, и ужас убийства исчезает в неподвижном созерцании казни придворными, своими телами тоже переживающими не гибель святого, но наслаждение палача. Саломея приветствует дикой улыбкой отрубленную голову… Холодное бесстрастие выродка и пакостное бесчувствие любопытного негодяя видится мне в этом…
Тибально блеснул глазами и рассмеялся – живо и искренне.
– Бог мой! Вы, может быть, в чём-то и правы, но неужели вас не трогает грация его изъянов, поэзия ошибочной линии, загадочность молчания, обаяние недоговоренности его рисунков? Наверно, вас восхищает «Тайная вечеря» Леонардо? – Аббат кивнул. Эта картина подлинно нравилась ему, – а я всегда её ненавидел. Его гений убил живопись! На стене Ченаколо преждевременно открыта полнота, все додумано и высказано. Теперь вернуться назад, в сладостную Аркадию неопытности было уже невозможно. Теперь композиция ограничила движение тела и выразительность жеста, и все, что осталось – искать выразительность лица. Леонардо дал лицу определенность, это было открытием, обозначивщим для посредственностей новую цель живописи. Но могло ли лицо остаться на уровне духовности Леонардо? Оно упало до вульгарности. Но то, что вынесено Винчианцем на поверхность стены, удивляет, но не волнует, не окрыляет меня, в этом блистательном чуде искусства нет ни капли любви к искусству…
– Мне вообще, – пожаловался де Сен-Северен, – в картинах и фресках этого времени не нравится… почти ничего.
– Даже Рафаэль?
Аббат пожал плечами.
– Станцы Рафаэля…Он был одарен воображением, беспримерным по легкости и ясности рождаемых образов. Но он сам… слишком часто он сам кажется каким-то фантомом, не облеченым в плоть и кровь, его личность проявляет себя лишь ускользающей, невесомой тенью, мертвой реализацией закона композиции.
– Помилуйте, Джоэллино! Вспомните, вглядитесь… В рассветной чистоте серебристо-серого тона с пятнами нежной лазури, открывается мир величавых человеческих форм и освобожденных от всякого усилия движений. Поразительная легкость есть первое впечатление от «Афинской школы». Тайна этой легкости – безупречное чувство пропорций. Простор, свобода и царственная широта пятидесяти фигур!
Аббат снова пожал плечами.
– Мне и раньше казалось, что ради этой формальной отчетливости пожертвовано внутренней глубиной и душевной сложностью. Теперь я в этом уверен. Как величаво пусты эти фигуры! Едва ли не большая часть очарования, внушаемого фреской, приходится на долю легких грандиозных арок, уходящих в бесконечность над головами Сократа и Платона. Да, равновесие фигур, абстрактная красота и безукоризненное чувство пропорции, уравновешенность частей, гениальное распределение пространства, но какая неизменная холодность…. Холодом веет даже от миловидных лиц Рафаэля, от их слишком уж пустых и безучастных улыбок…
– Он академичен…
– Боюсь, что он просто не был личностью. А умер и вовсе ужасно… В Страстную пятницу он, ещё не совсем исцелившись от простуды, влез на свою содержанку…Остановилось сердце. Но что должно быть в душе существа, не могшего удержать свою похоть даже в день распятия? Животное. Милый, пушистый комок животности, для которого не было ничего святого. Но он рисовал святых.
– За другое тогда не платили, дорогой Джоэле…
– Боюсь, дорогой Тибальдо, что мы утрачиваем понимание Истины и ставим на ее пьедестал ложный кумир Искусства. Вы говорили о Пьетро делла Франческо. Вспомните его кощунственное «Бичевание Христа» в Урбино. Жемчужность света, тонкость краски. Сцена мученичества Христова изображена с крайним бесстрастием и равнодушным покоем. Все содержание передано вялым и апатичным жестом бичующего в глубине портика. В правой части картины на переднем плане вне всякой связи с муками Господа, на фоне светлого неба и дворцов написаны три персонажа. Говорят, Пьетро написал брата герцога Федериго, Оддантонио, преданного советниками, подосланными Малатестой. В 1444 году члены городского совета Урбино приговорили его к смертной казни. Возможно, образ казненного художник связывает с образом Христа. Но как омерзительно явное нежелание Пьетро изображать движения палачей Христа, как это неинтересно ему самому…. Мучители кажутся бесстрастными, сам Спаситель своей крохотной фигурой теряется в пространстве портика, Он так не важен, не нужен живописцу…
– «Бичевание» загадочно, – проронил Тибальдо, – но Искусство, дорогой Жоэле, нужно оценивать по канонам искусства…
– Основа Искуства – богоданный талант человека-творца. Нет таланта – нет и Искусства. Но высшим критерием должен оставаться Тот, кто дал талант.
– Талант имеет право творить. С этим-то вы не будете спорить?
– Не буду, но упаси его Господь на йоту уклониться от Истины. Ведь происходит ужасное! Вспомните жуткого Корреджо… Исполненные мягкой грации и интимного очарования фигуры, игривая лёгкость и декоративное изящество росписей Сан-Паоло в Парме, экспрессия движения в росписях церкви Сан-Джованни Эванджелиста, сложные ракурсы и устремленная вверх вихреобразная композиция, удивительный пространственный эффект… Каким талантом был одарен этот ничтожный распутник! Но как греховность искажает взгляд… Вспомните «Мадонну со святым Георгием»! Это же… кощунство! Посмотрите на этих ангелочков, которым не хватает только рожек, чтобы походить на бесенят, посмотрите на их похотливые недетские глаза! Рассмотрите святотатственную позу и улыбку Иоанна Крестителя, больше напоминающего содомлянина Брибри, вглядитесь в кокетливый поворот головы Богоматери! С какой знатной венецианки он списал эту позу – высокомерную, дерзкую, самодовольную? Неужели вы, Тибальдо, с вашей глубиной и умом, не видите этого?
Тибальдо улыбнулся.
– Вижу. Но это полотно поражает меня единством совершенства, нерасторжимостью оттенков. Оно не может быть переложено ни в слова, ни в звуки музыки, оно есть ожившая палитра, и плоть живет в бесплотных, невесомых линиях… Я довольствуюсь этим. Я сторонник законов гармонии. Иные картины, даже если смотреть на них со слишком большого расстояния, не позволяющего судить о сюжете и даже разобрать его, производят сильнейшее впечатление на душу, радует или печалит ее. И лучший способ распознать, есть ли в картине гармония, это взглянуть на нее издалека, так что ни линии, ни фигуры нельзя различить. Если она гармонична, в ней все равно будет некий смысл и она западет в память…
Распрощались они дружески, ди Гримальни пошёл к церкви, а отец Жоэль направил стопы к Одилону де Витри.
К удивлению отца Жоэля приглашенных было совсем немного – впрочем, как вскоре выяснилось, многие просто побоялись продрогнуть на осеннем ветру. Однако стены садовой беседки, куда слуги принесли угощение, были высоки и защищали от ветра, с утра, и вправду, было прохладно, но к обеду потеплело. Среди гостей была и старуха де Верней с неизменным Монамуром. Оленина отлично прожарилась, старик Одилон опять похвалился, что пристрелил оленя лично, слуги тонко улыбались, сыновья де Витри – Луи и Симон – хранили по этому поводу вежливое молчание. Три внука Одилона прыгали по жухлой траве и играли в серсо, Монамур с аппетитом грыз косточку оленьего ребра под напутствие старой графини, чтобы он, упаси Бог, не подавился.
Пикник удался на славу. Когда с угощением было покончено, и гости разошлись, отец Жоэль поинтересовался у старика, что тот думает об этих кошмарных убийствах? Одилон де Витри перестал улыбаться, лицо его сразу постарело, а глаза отразили вечереющее небо.
– Боюсь даже предполагать, мой мальчик. В этом есть что-то пугающее, причём – именно меня. Когда я увидел тело несчастной Розалин… Я ведь её крестный отец… – Он смутился на минуту, потом обернулся по сторонам, но, видя, что поблизости никого нет, продолжал, – я просто привык исповедоваться вам, не то бы не решился сказать такое. Я ведь, сами видите, страшен, как смертный грех, – Старик де Витри не был красивым в молодости, но старость снивелировала черты, и ныне он был обычным пожилым человеком, едва ли выделявшимся из толпы. Сейчас он отмахнулся рукой от аббата, пытавшегося было возразить, правда, только из вежливости. – Не спорьте, я же не слепой. Красота и уродство одинаково исчезают под морщинами: первая теряется в них, второе прячется. Но для красавцев старость – крах иллюзий молодости, а для уродов, вроде меня – обитель покоя. Теперь все мои ровесники похожи на меня. – Он весело ухмыльнулся.
– Но в юности… – он перестал улыбаться, – уродство в юности – это трагедия, сугубая трагедия и для женщины, и для мужчины. Плоть бунтует и изнуряет… Я не надеялся ни на что, слишком рано поняв, сколь некрасив, и смирился и с будущим безбрачием, и с бездетностью. – Одилон де Витри недоумевающе улыбнулся. – До сих пор не понимаю, что привлекло во мне Сесиль де Фрейе, признанную красавицу и украшение всех балов. Я не верил, просто не мог поверить, что меня, урода, полюбила такая девушка. Но Бог милостлив. Он дал мне тридцать лет счастья и двух прекрасных сыновей. Впрочем, я же хотел… Извините, я путаюсь… – Он смущенно замялся, но потом продолжил. – Я же не о том. Должен признаться, что в юности был часто искушаем дурным помыслом. Я боялся отказа женщин и вожделел их, сходил с ума и злился, и мне приходили в голову мысли чёрные, очень чёрные… И этот сон… однажды под утро… Я овладел женщиной, которая до этого больно обидела меня… Это было не столько услаждение, сколько месть, во сне я вытворял страшные вещи… Проснувшись, клянусь, я был в ужасе.
Но сон этот странно возвращался… Я каялся в этих помыслах, они отступали. И тут… Сесиль… на прогулке оперлась на мою руку, заговорила, словно уравняв с другими мужчинами, и моя душа успокоилась. Я видел, что, несмотря на уродство, чем-то мил ей, и попросил лишь не играть моим сердцем. Она сказала, что и не думает играть, и я усмехнувшись, спросил, докажет ли она это, согласившись быть моей женой? Она ответила, что я кажусь ей человеком достойным, и она полагает, что должна согласиться. Впрочем, я снова сбился, – улыбнулся старик, а аббат Жоэль опустил голову, скрывая улыбку. Де Витри помнил события тридцатилетней давности так, словно это было вчера. – Так вот, с того дня все дурные сны и искушения растаяли. И тридцать лет… – глаза де Витри увлажнились, но он продолжал, – все эти годы я не вспоминал о миражах юности, но вот вдруг… этот ужас. Моя крестница… Когда я увидел Розалин… – Одилон закрыл глаза и побледнел, – это всплыло. Тот самый сон, несколько раз повторявшийся. Я тогда сделал то же самое…
Аббат исподлобья взглянул на Одилона де Витри.
– Вы хотите сказать, что убийца – человек, лишенный красоты, кому часто отказывали женщины? Обозлённый и униженный?
Старик развёл руками.
– Я говорю лишь о себе. Может, это просто фантомы воображения.
– Мсье де Витри, – аббат наклонился к старику ниже, – мне кажется, вы понимаете куда больше, чем хотите сказать. Впрочем, и намека достаточно. Вы подозреваете Реми де Шатегонтье? Женщины не балуют виконта вниманием…
Оторопь отразилась в поблекших голубых глазах старика.
– Реми? – он подлинно недоумевал, поджал губы, задумался, почесал за ухом, потом покачал головой, – нет. Я скорее назвал бы Камиля де Сериза.
Теперь растерянность и испуг проступили в тёмных глазах аббата.
– Камиль? Помилуйте, разве…
– Мой сын Луи, он ведь ваш с Серизом ровесник, говорил, что им брезгуют женщины. Однажды в пьяную минуту тот сказал, что подлинно проклят – ни одна его никогда не любила. Конечно, стрезва он такого не говорит. Сам он увлекался часто, но все женщины отказывали ему, он имел только мерзейших проституток из самых дешёвых борделей, и делил с кем-то чужих метресс. Для столь самолюбивого человека…
– Я слышал, что он порой прибегал и к насилью?
– Я как-то говорил вам, что ни одна разумная мать с ним дочь наедине не оставит. Он человек непорядочный, а при уязвленном самолюбии, раненой амбиции – далеко ли до беды? У него дурная репутация.
Аббат некоторое время молчал, обдумывая слова собеседника. Потом все же проронил:
– Мне все же кажется, что больное самолюбие не у одного Сериза. Мне доводилось видеть, как женщины отказывали в нежности Реми де Шатегонтье – и кажется, его милость был озлоблен не меньше.
– Реми ещё уродливей меня, – усмехнулся де Витри, – что тут скажешь? Мужчине надо быть любимым, чтобы ощущать себя человеком, обделенность любовью чревата для иных страшными последствиями, но… творить такое – наяву…?
…Подозрения Одилона де Витри отяжелили сердце аббата, но в вину Камиля де Сериза он по-прежнему не верил. Он и сам понял, что Камиль всё налгал ему о своих приключениях, сам же был вынужден довольствоваться женщинами второго сорта. Есть вещи для гордеца непроизносимые, а Камиль гордец… Подлинно ли он уродлив? Аббат давно свыкся с лицом Камиля де Сериза, никак не мог понять, каким тот видится остальным. Но ведь и Одилон де Витри, судя по семейным портретам, в молодости был ничуть не лучше, а женился на первой красавице. Впрочем, почему повезло тогда юному де Витри, аббат прекрасно понимал. Умный и обаятельный, незлобивый и душевный – вот чем прельстил он разумную девицу, сумевшую разглядеть за непривлекательным лицом горячее преданное сердце, честь, верность… всё то, что, увы, давно потерял Камиль де Сериз.
Да и имел ли он их когда-нибудь, Господи?
Глава 9. «Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле, обычные сутенёры да развратники. И несть им числа»
Неделя миновала, не отяготив новыми событиями. Пост Адвента налагал на отца Жоэля сугубые обязанности, в конце поста ожидался визит ауксилиария и титулярного епископа, и подготовка к приему гостей тоже отнимала время, кое аббат с удовольствием провёл бы с книгой у камина.
В воскресенье де Сен-Северен неожиданно получил сразу несколько писем от родных из Италии, приглашение от маркизы де Граммон, записку из винной лавки, и ещё одно странное письмо, на котором его имя было написано столь коряво, что он с трудом разобрал почерк. Но распечатанное, письмо никакой загадки не таило. Старик-иезуит, бывший преподаватель фехтования коллегии Святого Людовика, где учился Жоэль, Антуан Леру, узнал от прихожан Сен-Сюльпис, что Жоэль теперь служит там и уже назначен окружным деканом. Антуан писал с трудом, ибо руки отказывались служить ему, но просил, как милости, чтобы бывший ученик, паче выпадет возможность, навестил старика в его доме на улице Бегинок, это третий дом от угла, ближайший к таможне Вожирар. Леру ждал его в любой день, ибо уже полгода не выходил из дому…
Письмо не походило на крик души, но растрогало аббата. Он положил себе непременно выбраться к Леру, а пока направился к маркизе, где не был неделю, не догадываясь о подстерегавшей его там опасности. Дело в том, что поинтересовавшись у Женевьевы де Прессиньи платьем её подруги, аббат, не подумав, слишком низко наклонился над ней, их глаза на несколько мгновений встретились. Сен-Северен был ласков и кроток с девицей, обронив даже какой-то комплимент, совсем забыв, какое впечатление производит на женщин его внешность. Глупо, конечно.
Мадемуазель влюбилась.
Для аббата это было полной неожиданностью. Притом – до крайности неприятной. Мадемуазель долго болела, подхватив простуду, и он совсем забыл о прошлом разговоре. Однако теперь, с изумлением наблюдая докучливые улыбки девицы, её настойчивое стремление оказаться поближе к нему, навязчивые попытки понравиться, понял, что где-то сглупил. Искушения здесь не было: Женевьева была невзрачна и не отличалась никакими достоинствами, кроме упрямства, на которое неоднократно жаловались её родня и подруги.
Расстройство Жоэля этим горестным обстоятельством усугубилось неприятным выражением лица Камиля де Сериза, который почему-то смотрел крайне недоброжелательно и зло, при этом где-то в глубине его глаз Жоэль заметил едва подавляемую муку непонятной аббату боли. Вскоре он отвернулся и отошёл к окну, став за портьерой.
Гостиная была полупуста, гости только собирались. Старики, по обыкновению жаловались: маркиза – на похолодание, Одилон де Витри – на ревматизм, старуха де Верней – на Монамура, который, выпущенный на прогулку, зло облаял кошку мадам де Рондин, и загнал её, – кошку, разумеется, – на трубу дымохода на крыше, куда она и провалилась. Камиль стоял у окна и наконец заметил карету, которую высматривал. Обернулся к входу. Мадемуазель Стефани де Кантильен поспешно войдя в гостиную, огляделась и просияла улыбкой, заметив у камина аббата де Сен-Северена, протянувшего к огню руки.
– Отец Жоэль!
Он повернулся и сразу улыбнулся в ответ, поняв по глазам Стефани, что в девичьей жизни случилось что-то весьма значительное. Он угадал: сказывался опыт исповедей. Но произошло то, что изумило мадемуазель, и она, торопливо посадив аббата рядом, недоумённо проводив глазами резко вскинувшуюся Женевьеву де Прессиньи, не понимая раздражения в её взгляде, доверчиво поделилась со священником своими затруднениями. Побледневший Камиль де Сериз тихо подошёл и стал рядом. Стефани не увидела его.
– Я по вашему совету молилась, чтобы Господь помог мне, и отвёл от меня любовь к Теофилю д'Арленкуру. Я стала смотреть на него другими глазами. Он, как я поняла, человек слабохарактерный, склонный повторять расхожие глупости, не умеющий самостоятельно думать, не имеющий чувства долга, привыкший потакать своим прихотям. Такой человек не сможет составить счастье никакой женщины. Видела я таких, иные женами откровенно торгуют, иные появляются в доме раз в году, живя по чужим спальным да борделям. Они считают себя людьми современными и свободными, но на самом-то деле, обычные сутенёры да развратники. – Девица странно отчётливо выделила последние слова. – И несть им числа.
Она замолчала. Камиль де Сериз стоял неподалеку и молча слушал. Аббат, хоть и недоумевал, откуда светская девица знает, кто такие сутенёры, не стал исследовать источники ее осведомленности, но улыбнулся.
– Ваши суждения, мадемуазель, делают вам честь. Руководствуясь ими вы, может быть, и не обретёте счастья, но несчастий и бед избежите безусловно. Но, как я понимаю, вы хотели поделиться недоумением, а не этими верными суждениями.
Стефани вздохнула.
– Да. Я внимательно посмотрела вокруг, ведь мало понять, что тебе не подходит недостойный человек, нужно найти достойного. Я искала в обществе человека порядочного, человека чести и долга.
Де Сериз поморщился словно от зубной боли. Аббат с улыбкой смотрел на Стефани.
– Только не уверяйте меня, дорогая мадемуазель, что в обществе таких людей нет…
– Есть! Это мсье Одилон де Витри, Симон и Луи, его сыновья, несчастный мсье де Кастаньяк, брат моей подруги, Робер де Шерубен, братья Арман и Рауль де Соланж, Бенуа де Шаван… Их много…
– Верно. Вы хорошенькая, приданое у вас прекрасное… Так что же?
– А то… – Стефани судорожно сжала руки, – раньше я не очень замечала их, ведь эти арленкуровские друзья так шумны, но теперь… Я была в театре с Лаурой и Беньямином, там были и Соланжи. Мне показалось, что все это вздор о якобы страстной любви. Разумная женщина может быть счастлива с любым разумным мужчиной, если они смотрят на вещи одинаково. Я имею в виду самые важные вещи – семью, воспитание детей, веру.
– Так оно и есть. Но в чём же ваше затруднение?
Мадмуазель де Кантильен пожала плечами.
– Вчера пришёл этот… д'Арленкур, выряженный как павлин. Почему я раньше-то не замечала, как он смешон? Сначала пригласил в Оперу. Я сказала, что пойду в храм, мне надо матери свечу на канун поставить, а в Оперу меня уже пригласил Рауль де Соланж. Тогда говорит, что хочет завтра прогуляться к Менильмонтану. Я ему отвечаю, что мы с Авророй и Робером собрались завтра в Ботанический сад, пусть пригласит Женевьеву или Мадлен. Тут он, невозможный надоедала, говорил, что послезавтра хотел бы потанцевать со мной у Шаванов. Ну, тут, по счастью, оказалось, что у меня в книжке предпоследний танец свободен. Между Арманом де Соланжем и Бенуа де Шаваном, тот меня домой проводить обещал. Ладно, говорю, впишу вас, мсье, а пока – ступайте с Богом. Тут этот докучный молодой человек имел наглость спросить, что же это, мол, я вас три дня не увижу? Какая назойливость! Общение с подобными субъектами чести мне не делает!
Поразмыслила я, вы ведь говорили, что ложь утомительна, а чего я себя утомлять-то буду без надобности? Всё ему и выложила. И про вольтерьянство его, и про волокитство, и про мужское достоинство. Про то, что я намерена найти достойного человека, не такого, как он, пустого остроумца! К тому же, мне по секрету рассказали, что его несколько раз видели в этом… паскудном заведении у развеселых девиц. Распутный повеса. Блудливый шалопай. Пусть катится ко всем парижским потаскушкам! Выложила я ему все это – и дворецкого кликнула, чтобы выпроводил этого господина.
Камиль, открыв рот, повернулся к Стефани. Аббат тихо смеялся.
– После этого, я полагаю, мсье д'Арленкур… сделал вам предложение?
Стефани с удивлением поглядела на него.
– Ну… да. Сказал, что все это время просто шутил, а на самом деле влюбился в меня с первого взгляда…
– И что же вы решили, мадемуазель?
– Я ему отказала. Зачем мне этот шутник? Жизнь – не шутка.
– Но не были ли вы излишне суровы к мсье д'Арленкуру?
– Ничего. Он записной остряк, пошутит – развеется. У таких мужчин – все легко. Пустышка он. Через три дня к другой посватается. Бордельный завсегдатай!
– Некоторые мужчины смотрят на подобные вещи, как на шалости, проказы…
– Бога ради, вот пусть и в жены себе берут проказливых шалав! Ноги моей больше у д'Арленкуров не будет.
Камиль де Сериз тихо опустился на стул. Сердце его билось в груди как молот о наковальню. Он любил малютку Стефани, и сейчас был искренне изумлен. О браке Стефани с Теофилем д'Арленкуром он мог только мечтать – Тео наследовал колоссальное состояние отца, был единственным сыном. Да, юношу не назовешь херувимом, Камиль знал, что д'Арленкур волочится за всеми подряд по принципу «зацепил – волоки в постель, сорвалась, наплюй…» Но вот аббату удалось всего за неделю добиться того, что было невозможным: д'Арленкур сделал предложение! Но этого мало – Стефани отвергла его! Он глубоко вздохнул. Сам развращенный до мозга костей, де Сериз понимал, что из д'Арленкура муж и вправду выйдет никудышний, а вот отказ Стефани поднимет её цену в обществе. Он и бесился, и восхищался. Ради счастья малышки Камиль был готов пожертвовать самолюбием, но замечая, как неуклонно растёт влияние аббата на его девочку, испытывал ножевую боль. Теперь медленно начал понимать и иное, и это проступившее понимание заморозило его. Ненавистный поп незаметно сумел вложить в голову Стефани свои дурацкие догмы, и рано или поздно она… приложит их к нему, Камилю…
Аббат тем временем, подумав, одобрил поступок мадемуазель. Сердцу не прикажешь. Репутация мсье д'Арлеркура, и в самом деле, оставляет желать лучшего, брак с ним может быть удачен только при полном раскаянии молодого человека в его предшествующем распутстве, либо при вразумлении от Господа, всегда наделяющем человека пониманием истины. Он недостоин пока хорошей жены. При этом аббат добавил, что неустанно молится об удачном браке юной Стефани, и полагает, что среди тех юношей, что ныне окружают её, она непременно найдет достойного спутника жизни.
Порозовевшая от ласковых слов аббата, мадемуазель удивительно похорошела, и тут, наконец, заметила Камиля де Сериза. Тот молча смотрел на кузину, и что-то в его лице удивило её. Стефани подошла к нему.
– Камиль, ты болен? Почему ты так смотришь?
Де Сериз понимал причины своего дурного самочувствия, но не мог и не хотел делиться ими с кузиной. Однако, от одного вопроса не удержался:
– Я вижу, ты весьма доверяешь мсье аббату… Уж не влюбилась ли ты в него, сестричка?
Стефани странно посмотрела на него, без обычной улыбки, серьёзно и прямо.
– Он – прекрасный человек. Мне старая графиня де Верней сказала, что за восемьдесят лет встретила среди людских толп не больше семи настоящих Людей. Я не поняла тогда, думала, старческая болтовня, а теперь мне ясно, что она подразумевала. Он – настоящий. Но послушай, – обернулась она к Серизу, – вы ведь учились вместе… Вы друзья?
У Камиля де Сериза начал колебаться под ногами пол. Он торопливо пробормотал: «приятели» и сделал вид, что торопится поприветствовать только что вошедших банкира Тибальдо и виконта Реми. Однако, продолжения этого разговора хотел избежать, и вскоре подсел к карточному столу. Но играть не хотелось. Карта не шла. Он был взвинчен и раздражен.
Неожиданно вздрогнул. У карточного стола стоял Реми де Шатегонтье. Виконт был откровенно не в духе, тем не менее, сдержан и высокомерен. Реми осведомился, приглашен ли де Сериз на обед к герцогу де Конти в эту пятницу? Камиль спросил, разве обед назначен на пятницу? «А разве у его сиятельства этот день занят?» Нет, Камиль был свободен. Реми поклонился и отошёл.
Аббат удивленно смотрел на бывшего сокурсника. Камиль, сам не понимая, что делает, медленно подошел к аббату де Сен-Северену и присел рядом. Жоэль, скрывая удивление, отвёл глаза. Такие лица он видел в храме у некоторых из своих исповедников, обычно людей отчаявшихся и в себе, и в милосердии Божьем. Там он стремился поддержать их и взглядом, и увещеванием, но сейчас молчал, боясь вспугнуть неожиданный для него порыв де Сериза. Впрочем, скоро всё миновало. Аббат видел, как медленно твердеет и грубеет лицо Камиля, как застывают и снова начинают странно светиться его глаза.
Камиль де Сериз снова стал собой.
Реми де Шатегонтье, проявляя сочувствие в понесенной утрате Тибальдо ди Гримальди, обратился к банкиру с вопросом о самочувствии. Тот вяло ответил, что боли в печени прошли, но сильно ноют на дождь спина и плечи. Габриэль де Конти завершил ужин, который он обычно начинал первым, а заканчивал последним, и, подойдя к Тибальдо, на сей раз выбрал весьма возвышенную тему для беседы. Он неоднократно слышал, что ди Гримальди – знаток не только в живописи и театральном искусстве, но и сведущ и в некоторых областях сакрального, обладает большим мистическим опытом. Так ли это? Сам-то он профан в мистике, но тем интереснее для него чужие знания. Вот и аббат, он полагает, с удовольствием послушает…
Сен-Северен отнюдь не был настроен мистически, но считал, что беседа с Тибальдо будет интересна, и потому охотно кивнул, тем более, что это давало возможность отделаться от навязчивости Женевьевы, снова попытавшейся привлечь его внимание.
Взгляды Тибальдо несли печать глубоких размышлений и понимания некоторых весьма непростых вопросов.
– Я не заслуживаю наименования мистика, ибо даже ортодоксальный мистический опыт есть парадоксальный феномен. Сама идея духовного единения с Господом являет, намой взгляд, кощунственное проявление гордыни. Кто достоин этого единения – решать не мистику, но Господу. К тому же трактовка исхода личной любви к Богу переживается мистиком в формах неприкрытой страсти, причём не только в стихийных всплесках подавленного аскезой желания, но и в сознательно культивируемом влечении, нарочитом перевозбуждении с последующим его подавлением сознательным усилием, что видится способом вхождения в экстатическое состояние. Вы практиковали подобное, отец Жоэль?
– Мне трудно понять разум, не создающий идей, способность интеллекта заключается для меня именно в понимании истин, и если время их не порождает… я скорее сочту его бесплодным.
Аббат смутился, покраснел и в ужасе взмахнул руками. Нет-нет. Никогда. Он… Он всегда ощущал рядом присутствие Господа, чувствовал Его любовь, видел исполнение своих молитв – на что же ещё притязать-то? Сладострастие не столь безопасно, чтобы с ним играть. Он слышал, разумеется, о монахах высокой святости и аскезы, принимавших в себя блудные помыслы и сражавшихся с ними, но это весьма опасное занятие – для самых опытных и искушенных. Он же дальше духовных упражнений Игнатия никогда и заходить не помышлял… искусы это.