Текст книги "Край Половецкого поля"
Автор книги: Ольга Гурьян
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)
Глава седьмая КАЯЛА
Рано утром, раньше других проснулся безвестный пеший воин, открыл глаза – видит: небо красное и в нем черные птицы кружатся. Проснулся он, захотелось ему пить. Он разбудил спящего рядом друга, и они вдвоем пошли к реке, пробираясь между спящих. По дороге пристал к ним молодой дружинник. Они его из почтения пропустили вперед, сами за ним пошли.
Подошли они к берегу, дружинник снял шлем воды зачерпнуть. Вдруг неведомо откуда, свистя, прилетела стрела и вонзилась в его обнаженное горло. Дружинник упал мертвый, а те двое, так и не испив из реки, поспешили обратно. Им вслед понеслась вторая стрела, воткнулась другу между лопаток, и тот захрипел и упал. Третий воин бросился бежать, да обернулся. Тут третья стрела поразила его, через глаз в голову проникла. Так никто из них не вернулся к своему полку поведать о том, что половцы у реки.
А уж войско проснулось, слышит – земля гудит. Пыль сокрыла степь, скачет половцев бесчисленное множество, будто бор густой движется. А над ними стяги высоко колышутся – стяги красные, хоругвибелые, красные конские хвосты на серебряном древке. По тем стягам видно: вся половецкая степь на Игоревы полки двинулась. Кончак, и Коза Буркович, и Тоскобич, и Колобич, и Этебич. Со всех сторон окружили русское войско.
А еще можно бы конной дружине пробиться, к Донцу поскакать, свою жизнь спасти. Но неподвижно Игорь сидит на коне, поводья на конскую шею уронил. Снял латную рукавицу, руной по глазам провел, к брату Всеволоду повернулся и говорит:
– Если побежим, а черных людей оставим, сами спасемся, а они все, как один, погибнут.
Вот ломаю себе голову, не могу понять, с чего бы он вдруг, в первый раз в жизни забеспокоился о черных людях. Верно, понял он в это мгновение, что, дважды отказавшись идти со Святославом бить общих врагов, необдуманно один пустился в поход, завел людей в такую даль, где русские никогда не ступали. И если теперь он бросит их, не простят ему внуки и правнуки такое предательство, навеки ляжет на его имя стыд и позор.
А может быть, пришла ему мысль, что, если покинет он людей на погибель и без них возвратится в Новгород, новгородцы восстанут отомстить за своих братьев, схватят его, закуют в оковы или на виселице повесят. Случалось такое на Русской земле, что расправлялись горожане с неугодным князем. А Святослав узнает про то, придет, своего сына в Новгороде княжить посадит.
Но может статься, пробудилась в нем совесть, заговорила, напомнила ему, сколько крови он пролил в Русской земле, когда взял на щит город Глебов, сына Святославова. Убивал мужей, старцев не помиловал, младенцев от материнской груди отрывал и топтал конем. И живые мертвым завидовали, а мертвые радовались, что их мукам пришел конец.
А нынешний день ему возмездие, за грехи его кара. Перед смертью все люди равны, и конные и пешие…
Повернулся Игорь к Всеволоду и говорит:
– Или умрем, или живы будем, а все на едином месте.
Всеволод сошел с коня, и вся дружина спешилась. Перегородили поле, воткнув высокие щиты острием в землю. А половцы с диким криком бесовским поскакали на них.
Буй-тур Всеволод впереди всех бьется. Пеший он на голову выше конных половцев. Золотой его шлем, как солнце, сияет, погибельный меч сверкает молнией, половецкие шлемы островерхие, деревянные, железом окованные, в щепки рубит.
С раннего утра и до вечера летят стрелы каленые, гремят сабли, трещат копья. Отбиваясь от половцев, Игоревы полки медленно отступают к северу, хотят к Донцу пробиться.
Было это мая в одиннадцатый день, а солнце слепило глаза, как в июле. От жары, от пыли, от запаха крови в горле пересохло, язык прилип к гортани. А воды не было.
Кругом озера глубокие и спокойные. Чистая вода голубеет, отражает небо. А на песчаном берегу соленая корочка. Соленые озера. В виду воды люди погибают от жажды.
А еще чуть подальше речка Каяла. Быстрая течет в скалистых обрывистых берегах. По поверхности воды воронки расходятся, с крутых камней водопады срываются, водяные искры сверкают радугой. Испить бы, Каяла, твоей свежей водицы, погрузиться в твои прохладные волны, кровавую пыль смыть.
Но половцы не подпускают к воде. Опять и опять черными тучами накатывают, как одна откатится, другая на смену валит. Земля конями половецкими истоптана, мертвыми телами усеяна, от крови скользкая.
И уже ночь настала, а войска все бьются.
Полная луна резким мертвенным светом светит. Видно, куда ударить, кто свой, кто враг. А кто упадет, безразлично, с кем рядом ляжет.
Второй день бьются, ночь вторую. Третье утро настало. Не выдержали ковуи, обратились в бегство.
Игоря Святославича стрелой ранило в руку. Он вскочил на коня, за ковуями погнался, далеко отъехал от своего полка. Игорь снимает шлем, чтобы признали его в лицо. Он кричит ковуям, велит вернуться, а они его не слушают.
Тут налетели на них половцы, приперли ковуев к берегу озера, острыми саблями секут, в воду гонят. И тут все ковуи потонули.
Зрит Игорь, как вдали брат его Всеволод от половцев отбивается. Уж обломал он оружие о вражьи головы, голыми руками бьется. И хоть могуч Всеволод и нет ему равного по силе и отваге, а одолели его половцы, накинулись всей стаей и взяли в плен.
Игорь просит смерти, не видеть бы гибели брата.
– Недостоин я жить! Где возлюбленный брат, и брата сын, и мое дитя? Где бояре думающие, мужи храбрствующие, где ряды полков, и кони, и оружие многоценное? Все погибло!
Тут Игоря полонил половец Чилбук.
Пали русские стяга на реке Каяле. Бояре и дружина вся избита, а кто израненный – в плен захвачен. Из черных людей никто не спасся, все полегли за землю Русскую. Из тысячного войска пятнадцать человек живы остались, спаслись бегством.
Глава восьмая СИВКА-БУРКА
Не подумайте, что Вахрушка все это видел, ничего-то он не видал. Его место при конях. Не пустили его с погаными половцами подраться.
Как спешились все князья и дружинники – стало коней много. А конь без всадника в бою – один беспорядок. Того гляди, своих же пеших потопчут.
Хотел было конюший их к речке погнать – и водопой и травка послаще. Да не пробиться туда. Вдоль всего берега половецкие стяги. Не подпустят половцы к воде. Надо другое место искать.
Старший конюх был опытный человек – во многих сражениях бывал, видывал князей и на коне и под конем. Он сомневался в исходе битвы. Как бы ни случилось так, что все русские кони половцам в добычу достанутся.
С трех сторон окружили поганые русское войско, один остался путь – к Донцу пробиваться. Этим путем погнали коней.
Бурным потоком несутся кони, копытами степь топчут, гривы по ветру расстилаются – белые светлым облаком, черные грозовой тучей, рыжие пламенем ярким. Такая красота, такое богатство, как их от вражеских завидущих глаз уберечь?
Тут заметил конюший узкий овраг: будто ударил неведомый богатырь кривой саблей и от того удара земля глубокой щелью расселась. У входа-то будто и мелко да полого, а дальше обрывистые стены круто вздымаются. Будто на дне глубокого колодца: снизу смотреть – небо извилистой тесьмой кажется и ничего больше кругом не видать. А в овраге прохладно, и земля сырая, и травка растет. В эту расселину и загнали коней.
День томительно тянется: коней сторожить, не вырвались бы из оврага, не разбежались бы. А издали доносится гул битвы, глухо отражается от высоких стен. Отдельных звуков не разобрать, все вместе слилось, накатывает шум грозными волнами, и оттого нестерпимо на месте сидеть.
Храброе сердце в груди у Вахрушки взыграло, дыхание прерывается, руки в кулаки сжались, ногти в ладонь впиваются. Молит Вахрушка:
– Отпусти меня, Ядрейка, с погаными подраться!
Ядрейка сам бледный, сердитый сидит – видно, и ему не терпится. Однако же говорит:
– Наше дело коней сторожить. Сиди, Вахрушка, не петушись зря.
А уж дело к полудню. Небесная тесьма над головой побелела от зноя. Пить хочется, а воды нет – разве травку пожевать, слюнку сглотнуть. И кони тревожатся – глаза кровью налиты, желтые зубы оскалены, по морде на грудь пена капает. Конюхи их успокаивают, а у самих от жары, от шума голова кружится.
От жары, от конского ржания, от грохота невидимой битвы Вахрушка совсем обезумел. С кулаками лезет на Ядрейку.
– Да что ты меня ни на шаг от себя отпустить не хочешь? Не младенец я годовалый. Кипит мое сердце поганых половцев побить. Хочу добыть себе чести!
Вот и вечер настал, люди и кони притомились, дремлют. A Baxрушка змейкой бесшумно от Ядрейки откатился, отполз подальше. Тихонько на ноги поднялся, среди других коней отыскал своего коня, Сивку-Бурку, ласково ему на ухо зашептал и повел его к выходу из оврага. А как ступили они наверху на землю, вскочил ему на спину, по шее похлопал и погнал обратно к Кайле, откуда шум битвы все громче доносится.
Полный месяц в небо выкатился, степь серебром залил, светло как днем.
Нет терпения шагом тащиться. Вопль и клич, стук оружия все громче зовут Вахрушку на бой. Ударил он Сивку-Бурку пятками в бока, в ухо ему кричит:
– Скорей! Скорей!
Летит Сивка-Бурка, крылатый конь, быстрыми ногами степь пожирает. Уже недалеко, уже совсем близко.
Вдруг споткнулся Сивка-Бурка, на колени пал, на бок свалился, длинную шею, тощие ноги вытянул, лежит неподвижно. Baxрyшкa успел соскочить, нагнулся к коню, ласковые слова говорит:
– Вставай, Сивушка, поганых бить надо, а тылежишь. Вставай, миленький.
А Сивка-Бурка лежит, будто деревянный, неживой.
Убедился тут Вахрушка, что и впрямь неживой он и уже не скакать ему по полю, не топтать врагов, не заржать, не вздохнуть.
Горько Вахрушке мертвого коня не зарыв покинуть, а время не терпит. Бежит он к Каяле, пеший спешит на бой, сам думает: «Нет у меня оружия, с земли подберу».
Видит, лежит убитый воин, из его рук меч выпал. Поднял Вахрушка меч, а булатный меч ему тяжел, замахнуться не под силу. Плюнул Вахрушка в ладони, ухватил меч двумя руками, поднял, выпрямился. А над ним верхом на коне половец. Схватил половец Вахрушку, бросил поперек седла.
– Ядрейка! – кричит Вахрушка, а ответа ему нет. Половец его легонько по голове стукнул, чтобы Вахрушка не вертелся, не мешал ему. Вахрушка и затих, повис, будто мешок, не движется.
Глава девятая ПЛАЧ
Ехали купцы из Персии да в Польшу, по дороге наехали на половецкий стан. Обменяли индийскую кисею, персидскую бирюзу на быстрых половецких коней.
На прощание половцы им говорят:
– Поедете отсюда через Русскую землю, скажите там, что мы Игоревы полки вконец истребили. Теперь нам дорога на Русь открыта. То они на нас ходили, теперь мы на них пойдем.
Переправились купцы через реку Тор, мимо быстрой Каялы их путь проходил.
Тут увидели они великое множество человечьих костей и изломанного оружия. Это место они далеко кругом обошли.
Вступили они в Переяславльскую землю, дальше двинулись Северской землей. И повсюду, где проходили, разносили они весть о кровавом бедствии.
Принесли они весть в Новгород-Северский, на княжий двор пришли, княгине Евфросинии доложили.
Побелела, похолодела Евфросиния Ярославна, как свежий снег, лицо рукавом закрыла, поблагодарила купцов, велела их накормить, а сама в свой терем удалилась.
Простучали ее каблучки по крутой лесенке.
Вошла княгиня в свою горницу, всех девушек выслала, одна осталась. Стоит, прислонилась лбом к окну, думает:
«У деда моего, венгерского короля, в городе Буде, высоко над синим Дунаем, крепость неприступная. У отца моего Ярослава Осмомысла город Галич стенами каменными укреплен. А меня, несчастную, в Новгород замуж выдали. Отдали меня, молодую, за пожилого мужа. У него сын – мне почти ровесник. У него второй сын – мне младший братец. В бороде у него я три седых волоса нашла. Сразу-то незаметно, борода русая. А теперь и такого мужа у меня нет. Погубил его нрав ненасытный. Святославовой удаче позавидовал, хотел побогаче добычу добыть. Оставил без защиты свой город. Половцам дорогу открыл».
Смотрит княгиня затуманенными глазами в узкое окно, думает:
«А вкруг города земляной вал какой низкий и весь рассыпается. На таком валу только курам в ныли рыться. Половецкий конь его перескочит и копытом не заденет. Ворвутся половцы в город, меня в плен возьмут. Сорвут с меня златотканое платье, в чужие обноски нарядят. Пешую потащат в степь, половецким женам прислуживать, от них побои принимать».
Вскрикнула княгиня:
– Чего же я жду?
Позвала она свою мамку, которая ее в младенчестве выкормила, повелела ей сенных девушек кликнуть. Укладывали бы в укладки дорогие наряды, золото и каменья в шкатулки прятали. Бежали бы на конюшню сказать, чтобы готовили для нее дорожные носилки, меж двух венгерских иноходцев подвешенные. Запрягли бы самых быстрых коней в возы, добро увозить.
Мамка спрашивает:
– Куда же ты собралась, моя касаточка?
Княгиня отвечает:
– В город Путивль едем, там стены высокие…
Убегает княгиня из своего города. Венгерские иноходцы иноходью стелются, носилки меж них, как люлька, качаются. Быстрые кони рысью бегут, тяжелые сундуки на возах подскакивают. Позади пыль столбом вздымается, скрывает от глаз княгинин поезд…
Как узнали новгородские женщины ужасную весть, выбежали они на улицу, в голос завыли. Настасья Ядреиха младенца на лежанку бросила, выскочила из дому, волосы на себе рвет, головой о землю бьется, не своим голосом кричит:
Ох ты, Ядреюшка, любимый мой!
Плачет Настасья:
Не поганые половцы погубили тебя,
Погубили тебя проклятые князья.
За чужим добром они погналися,
А своих людей смерти предали.
Ох, Ядреюшка, ты мой любимый муж,
Не видать уж мне твое светлое лицо,
Не смотреть мне в твои ясные глаза,
Ласковый голос твой не услыхать.
Закатилось мое солнышко навек.
И не тучами оно закрылося,
А засыпано оно черной землей.
И мне без тебя неохота жить —
Как прискакала Евфросиния Ярославна в Путивль, в княжьи покои вошла, на тесовую кровать повалилась, забылась сном. А недолго спала, открыла глаза – небо красное.
– Половцы! – кричит княгиня как безумная и с кровати вскочила, по комнате мечется.
– Что ты, что ты? – уговаривает ее мамка. – Это не половцы – это заря. Это солнышко всходит, облачка окрасило.
А княгиня не слушает, по переходам каменным бежит, по сквозным галереям, по лестницам вниз. Мамка за ней бежит, еле-еле успела накинуть ей на плечи верхнюю одежду, рукава длинные, бобровым мехом оторочены, до полу свисают.
Выбежала княгиня на площадь, а там полно баб. Сидят на земле, младенцев нянчат, причитают:
– Уже нам своих милых-любимых ни мыслью не смыслить, ни думою не сдумать, ни глазами не повидать.
А как увидели княгиню, на обе стороны подались, расступились, ей дорогу открыли.
Взбежала Евфросиния Ярославна на высокую стену, стоит, руки ломает. Ветер ее кисейную фату треплет, ее голос прочь уносит. Снизу, с площади, не поймешь, какими она словами плачет, что приговаривает.
Внизу бабы смолкли, прислушиваются. Долетают до них обрывистые слова.
– Про ветер говорит, ветер-ветрило. Говорит: зачем навстречу веешь?
– А к чему бы про ветер, не расслышу я?
– Никак, к тому, что стрелы по ветру дальше летают. Зачем ветер их на наших воинов несет?
Ветер рвет фату с головы, Евфросиния Ярославна едва двумя руками ее удержать может. Бабы слушают, переговариваются:
– Про синий Дунай помянула. К чему бы это? Путивль-то не на Дунае, на Сейме.
– А у ней мать – венгерская королева. Ихний город, говорят, на Дунае-реке.
– Тогда понятно.
На стене Ярославна руки к небу протягивает. Внизу бабы шепчут:
– Про солнце, слышь, приговаривает, что тепло оно. Притихла, родимая, совсем убило ее горем. Со стены спускается, личико свое фатой прикрыла. Свои горькие слезы от людей скрыть хочет.
Прошла Ярославна обратно, за резными дверями скрылась. На площади бабы вздыхают, меж собой говорят:
– Ох, горе ее больше нашего. Наши-то мужья черные люди, а она князя своего потеряла-утратила. Не пристало-то нам свои убогие слезы с ее великой скорбью, жемчужной крупной слезой, мешать.
Утерли они глаза, по домам разошлись, занялись каждая своим делом. А как у иной сердце не выдержит, выбежит она в пустые сени или клеть, неслышно всплакнет и опять за работу примется.
Глава десятая СОРОКА
Из тысячного войска пятнадцать человек спаслись. Кто раненый очнулся и прочь пополз. Кто с трудом из-под убитого коня высвободился, оглянулся кругом, а врагов не видать, лежат одни бездыханные тела. Кто, не выдержав жажды, из соленого озера воды напился, обезумел, лопочет, прочь бредет. Кто товарища, друга любимого, кровью истекающего, на себе из боя вынес, подальше уволок и видит: умер друг и не воскресить его. Закопал он его в сырую землю – жадные звери, хищные птицы его тело не растащили бы по степи. Поднялся с колен, оглянулся, – тихо. Далеко откатились половцы, битвы не слыхать. Он и пошел куда глаза глядят.
Встретились все пятнадцать на Каяле-реке, по ее течению повыше, где вода чистая течет, не мутная, не красная, а светлая и прозрачная, водопадиками с камушка на камушек низвергается, водяную пыль разбрызгивает.
Напились пятнадцать воды досыта, без сил на землю свалились, заснули тревожным сном. А как проснулись, полный месяц в небе светит, степь заливает серебром. Тихо, пустынно, никого ни вблизи, ни вдали не видать.
Поднялись пятнадцать, заскорузлые кровавые тряпки, которыми их раны были наскоро перевязаны, в Каяле сполоснули, друг на друга не глядя, прочь пошли, к Донцу бы пробраться.
Шли пятнадцать всю ночь до утра, а как солнышко их пригрело, оттаяли заледеневшие от ужаса сердца, глаза будто вновь на мир открылись, и увидели они жаворонка в небе и цветики под ногами. Птичка с голубой грудкой сидит на кочке, чирикает. Жук по травинке ползет. Заплакали пятнадцать, губы у них раскрылись, душистый воздух всей грудью вдыхают. Языки, онемевшие от скорби, развязались, начали пятнадцать говорить, да не друг с другом, а каждый сам с собой.
Один говорит:
– Я Петруху в край поля закопал.
Никто не слышит, не отвечает.
Он опять говорит:
– Отцов наших дворы рядом. Мы с малых лет всё вместе. В тыну ход проделали. Куда он, туда и я за ним.
Никто не слушает. Он опять говорит:
– Петруха-то на Красную горку жениться хотел. Вот не успел.
А кругом все каждый про свое говорят, одни громко кричат, другие под нос бормочут.
– Сына-то моего… налетел половец, сына-то у меня на глазах от плеча наискось пополам разрубил…
– С ног сбил меня конь. Копыто конское над моей головой всё небо закрыло. Такое огромное, и опустилось, раздавило.
– Парнишка-то ближе друга, дороже сына мне был. Сам маленький, а отвага в нем была большая. С половцами биться пошел и не вернулся. Уж я все поле обыскал, мертвым в очи смотрел, не нашел его. Навеки исчез, храброе сердце, Вахрушечка…
– Ой, больно мне, братцы, больно мне! Ой, сил нет терпеть…
Устали жаловаться, опять замолкли, идут. Лучше бы им было рта не раскрывать, от сказанных слов еще тяжелее на душе. Пока молчали, будто не было это вправду, будто в тяжелом сне приснилось. А как вслух высказали, вдруг стало явью, вторично мучения свои переживают.
Идут пятнадцать, спотыкаются, ноги запинаются. Головы свесили, в глазах туман.
Тут говорит один, тощий и длинный мужик:
– А не спеть ли нам, братцы, песню? Под песню веселее идти.
Ему отвечают:
– Пой, если у тебя совести нет. А нам не до песен.
Он говорит:
– Голос у меня нехорош, и песню я только одну знаю. А я спел бы.
Хлопнул он в ладони, ногой притопнул, пальцами прищелкнул, запел:
Летела сорока на речку,
Встретила сорока скворечика…
– Я эту песню знаю! – кричит еще один. – Ее на нашем селе скоморохи пели.
И вторым голосом вступает:
– Ты, скворечик, скворушка, скворец!
Поведи меня, сороку…
А уж и другие подтягивают. Один поет:
У меня есть дома жена,
Наварила мне корчагу вина.
Другой поет:
У меня зазнобушка-ладушка
Напекла мне сдобных оладушков.
Все поют. Сперва-то вразброд, а по второму разу складно пошли. Головы вскинули, лица повеселели. Песенным вином пьяны, песенными оладушками сыты.
Ноги по весенней траве твердо ступают, сами несут их вперед к Донцу-реке, к милой родине, к женам, к любушкам. Большая сила у песни!
Глава одиннадцатая ПОКОЙ
Открыл Игорь Святославич половцам дорогу на Русь, широко ворота распахнул – ни сторожей, ни защитников, все у Каялы полегли. Гуляй куда хочешь, половецкое поле!
Ржание коней, скрип телег. Покатились бурным потоком половцы на Русь. Застонал Киев от горя, Чернигов от напастей. Тоска разлилась по Русской земле.
Как добрались половцы до края степи, разделились они надвое. Кончак хочет на Киев идти, отомстить за хана Боняка и деда своего Шарукана. А Гзак зовет его на Сейм, в Северскую землю:
– Там остались наши жены и дети полоненные. Там города возьмем без страха, без опасности.
Переправился Кончак через Сулу-реку, на Киев и Переяславль пошел. А Гзак, через Ворсклу, через Псел, направил путь на Путивль.
Нет ему ни отпора, ни преград. Перед ним люди бегут, будто ветер сухие листья метет и кружит. Что поценней из имущества в землю закапывают, в холодную печь прячут, сами по лесам скрываются. Ах, да не спрячешь и не скроешься! Берет Гзак богатую добычу, людей в плен уводит. А где он прошел, будто ураган пронесся, гром ударил. Земля вытоптана, села сожжены.
Видят половцы, на другом берегу реки монастырь стоит на горке. Стены высокие, земляные, частоколом топорщатся. Над стенами церковная глава, свинцом крытая, будто опрокинутая серебряная чаша.
А не стой, монастырек, на половецком пути! С лица земли шутя сметут.
Переплыли половецкие кони через реку, на горку карабкаются. А за стеной монахи, что муравьи, мечутся. На церковную крышу взобрались, свинцовые листы отдирают, плавят свинец, ковшами половцам на головы льют. Камнями в них кидают – камни от постройки остались. Тех половцев, кто на стену взобрался, рубят топорами, лопатами, железом окованными, ножами кухонными, чем попадя, бьются. Отец Анемподист, настоятель, наперсным крестом половцу голову расколол. Брат Никодим своей чернильницей медной, свежими чернилами по края налитой, угодил половцу в отрытый, рычащий рот. Подавился половец чернилами, заперхал, отшатнулся. Еван из монастырской поварни выскочил, весь красный да распаренный, большой сковородой, словно булавой, машет. Раскаленной сковородой харю припечатал половецкую.
Тут самому ему будто скала на затылок обрушилась. У Евана искры брызнули из глаз, пал он на четвереньки, пополз подале.
Схоронился Еван в углу двора, в сорных травах, в бурьяне, стоит на коленях, на локти опирается, и не больно ему, только муторно. Затуманенными глазами следит, как зелененькая мошка по травинке ползет.
«Живая мошка, – думает Еван, – еще весь день жить будет, а я, никак, помираю. Вот я и отдохну. Всю-то жизнь покоя не знал, а вот он, покой…
Пляшет Еван на деревенской площади, в золотой высокой короне, бубенцы, будто комарики, звенят. Ременным шаром бьет он в барабан – бум, бум! Все громче, громче, в висках отдается грохот тот, голова раскалывается. Пляшет, пляшет Еван, руки, ноги дергаются, а в груди сосет – сутки не евши, подадут ли чего или придется зазевавшемуся куренку на задворках шею свернуть?
Ох, и воровать случалось, и льстивыми словами обманывать. Обманом мальчишку Вахрушку у матери увел, не вернул. Вахрушка-то пляшет, а Евану польза от того. Обманул мальчишку. И в монастырь пошел теплого угла ради, Бога обманул. Гореть теперь за то в адском пламени. Ох, жжет, жжет… огни горючие.
Да моя ли вина, Господи? Всю-то жизнь в голоде, в холоде. Всю-то жизнь по дорогам, в дождь, в снег, в бурю. На пятках кровавые мозоли – пляши! Всю-то жизнь одна мечта – крыша над головой. Теперь настало, будет ему крышка дубовая. Темная домина, а над крышкой-то земля пуховая молодым дерном зарастет. Покойно как!..»
Нет уж Евана, и брата Никодима кривой саблей зарубили, а монахи все бьются, как пустынные львы, разъярились. Да где им, безоружным, против половецких острых сабель устоять. Побежали монахи, в церкви укрылись, церковные двери засовами задвинули. Своих сил уже не хватает, взывают к небесным силам – покров Богородицы, укрой и спаси! – молитвенные песнопения поют. А половцы дверь разбили, ворвались в храм, всех до единого монахов перебили, а монастырь подожгли.
В том пожаре и Никодимова летопись погибла. Оттого и не удалось мне ее своими глазами прочесть. А место это, где монастырек некогда стоял, хорошее такое, тихое. Невысокая горка над речушкой заросла травой. Солнце ее пригревает, ветер обдувает, белые легкие пушинки от одуванчиков летят. Так спокойно…