Текст книги "Последний часовой"
Автор книги: Ольга Елисеева
Жанр:
Исторические приключения
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Послушайте ее, люди! Она не роптала! Почему женщины не помнят собственного нытья?
– Мне казалось, одного случая достаточно, – гнула свое госпожа Бенкендорф. – Неужели ты ничему не научился?
– Держать язык в заднице?! – вспылил муж. – Не всегда помогает!
– Выражайся пристойно. – Лизавета Андревна застыла, как ледяная глыба. – Тебя вернули в столицу. И то, что ты сейчас пытаешься погубить карьеру новыми глупостями, непростительно для семейного человека.
Такого оборота Александр Христофорович не ожидал.
– Договаривай.
– Посмотри вокруг, – потребовала жена. – Тебе нравится это убожество?
Бенкендорф должен был признать, что квартира не из лучших. Шесть комнат, потолок в разводах, дрянные печи и на лестнице несет кошками. Но ведь он не князь, не граф, его средства не позволяют…
– У нас дочери. Какое приданое ты им дашь?
Генерал молчал, насупившись. А что говорить? Родовое имение Фалль, 600 душ, предстоит делить на четверых – кроме него, наследники еще брат и сестры.
– Новый государь питает к тебе дружбу, – продолжала Лизавета Андревна. – Полагается на тебя. Если ты получишь высокий пост, мы поправим жизнь. А ты ссоришься с человеком, который может очернить тебя в глазах царя.
Если бы Александр Христофорович не говорил себе того же самого слово в слово, рассуждения жены не обидели бы его до такой степени.
– Ты мне предлагаешь детей вешать?
– Каких детей? – не поняла Лизавета Андревна.
Муж посмотрел ей в лицо, и она, не выдержав взгляда, отвела глаза.
– Больше половины – мальчишки, едва за двадцать, – произнес он. – Я бы их выдрал. И отпустил.
Дама побледнела. Казалось, слова супруга подтвердили ее худшие подозрения.
– Но ведь не все – дети? – осторожно осведомилась она. – Вот твой друг князь Сергей…
– Да что вы привязались к Бюхне? – сорвался генерал. – Он как раз хуже ребенка!
Лизавета Андревна взяла мужа за руку.
– Поклянись здоровьем дочек не ссориться больше с Чернышевым, – попросила она.
Александр Христофорович побожился, заранее зная, что не сможет сдержать слово. Как не сдержал еще ни одного данного ей обещания. Не пить. Не гулять на сторону. Да мало ли еще что! У него было только два достоинства: он не рукоприкладствовал и все жалование приносил домой. В остальном второй супруг госпожи Бенкендорф состоял из недостатков. Однако первый брак преисполнил Лизавету Андревну такой житейской мудрости, что в душе она готова была причислять Шурку к ангельскому чину.
– Ну, ты хотя бы молчи больше, – посоветовала женщина. – Сожмись и читай «Отче наш», пока этот изверг не натешится.
Александр Христофорович был бы рад.
* * *
Петропавловская крепость.
Камера Сержа была далеко не такой прибранной, как у Мишеля Орлова. На подоконнике пыль в палец, стол в разводах от локтей пишущего, паутина по углам. Правда, на топчане, застеленном по-армейски, Библия. Кажется, только этим Бюхна еще и не болел.
– Ты бы хоть прибрался.
– Зачем?
Бенкендорф переступил через порог, подождал, пока надзиратель закроет дверь, повел плечами, стряхивая плащ, и старательно завесил им окошечко в досках. Только после этого они обнялись. Каждая встреча была горькой. И краткой. Впрочем, нет, допросы растягивались на часы. Неизменно вежливые следователи. Каверзные уточнения подробностей дела. И с кем бы Сержу ни устраивали очные ставки, старому приятелю казалось, что главная их очная ставка – друг с другом.
– Я принес тебе ворох писем от родных.
– Лучше б чаю прислали.
– Чай от моей жены. И бублики тоже. Боюсь, что твоя матушка выше этого.
– Она что-нибудь передала? – Сергей сел на кровать.
– Увещевания.
Старая княгиня Александра Николаевна совершенно не знала, как себя вести в связи с неудобным положением младшего отпрыска. «Милый Сережа, откровенно признайся во всем государю и чистым раскаянием возврати мне, твоей несчастной матери, сына».
– Разве ей трудно приехать?
– Ей ближе во дворец, чем в крепость, – пожал плечами Александр Христофорович. – Вдовствующая императрица приказала твоей maman беречь себя, и она бережет.
Гость протянул Бюхне второе письмо. Князь улегся на кровать, откинулся спиной на подушку и развернул лист.
– Это от брата. «Помни только, что ты обязан верностью государю. Знаю, обо всем, до тебя касающемся, ты уже донес следствию. Но боюсь, как бы узы ложной дружбы не завлекли тебя на вредную стезю».
– Узы ложной дружбы, – протянул Александр Христофорович. – Это про нас.
– Да нет же, – отозвался князь. – Николай пишет о заговорщиках.
– А то я не понял.
Глупость Бюхны вошла в поговорку. Единственный вопрос, которым Бенкендорф задавался с первого дня знакомства: как Сержу удалось окончить пансион? Родные доплачивали учителям? Или те уставали возиться с недотепой? С глаз долой, из сердца вон.
В том-то и беда, что выгнать Бюхну вон из сердца не получалось.
– От тестя. – Следующее письмо перекочевало Волконскому в руки. Тот даже на секунду подался назад, так страшно ему было получить отповедь старика. – Хочешь, я прочту?
Серж через силу кивнул.
– «Ты называешь меня отцом. Так повинуйся! Благородным, полным признанием ты уменьшишь свою вину! Не срамись! Жены своей ты знаешь ум и сердце. Ее привязанность к тебе безгранична. Несчастного она разделит участь. Посрамленного – никогда. Не будь ее убийцей!»
Арестант вскочил с топчана и заходил по камере.
– Чего они хотят? Вырвать у меня Машеньку? Ее и так уж нет рядом. Вырвать признания? Разве я мало рассказал? Намедни Чернышев упрекнул меня: «Стыдитесь, князь, прапорщики больше вашего показывают».
– Мне только зубы не заговаривай! – сорвался гость. – Ты на первом же допросе назвал 21 фамилию, из коих десять оказались непричастны. Бюхна, почему ты все время врешь?!
Арестант замер на середине своего стремительного движения от угла к столу, рухнул на топчан и закрыл лицо руками.
– Скажи по совести, неужели правда, что твой брат пишет? – Бенкендорф с раздражением тряхнул его за плечо. – Будто ты за час до венчания уехал вдруг к полковнику Пестелю, твоему шаферу, и учинил там подписку в верности шайке Южного общества? А Пестель-хитрец взял ее с тебя, чтобы ты потом, прельстясь тишиной семейной жизни, не отвалил на сторону, как Мишель Орлов.
– Правда, – выдавил из себя Бюхна.
– Ну ты дурак! Ты дурак! Просто дурак! – Александр Христофорович не нашел слов. – А тесть твой Николай Раевский говорит, будто прежде чем отдать тебе дочь, взял другую подписку: о том, что ты выйдешь из тайного общества.
– И это правда.
Бенкендорф опустился на кровать рядом с узником и тоже закрыл лицо руками.
– Почему? Ну ответь мне, почему? Зачем тебе это понадобилось? Каждый, кому не лень, гнет тебя через колено!
– Не знаю.
Наступила пауза. Оба молчали, тяжело дыша. Сергей вытирал ладонями слезы.
– Помнишь, как мы жили? – вдруг спросил он совсем иным голосом. – Когда были молоды? Двум смертям не бывать… Последняя копейка ребром… Пьянство, молодечество и блядовство беззазорное.
Гость вздохнул.
– Утром учения, манежи, вахтпарады, потом гулянья по набережной, обеды в трактире, вино через край, потом по борделям, потом в театр, вечером в гости или на балы в приличные дома. В правилах чести все были щепетильны. Стрелялись через одного. Хотя шулерничать не считалось за порок. А продажный любовник не назывался подлецом. Что это было? Затмение?
– Молодость, – протянул Бенкендорф. – Есть что вспомнить.
– Ага, вот я и вспоминаю. Летом на Черной речке мы с Мишелем Луниным жили в одной избе. А рядом в палатке держали двух медведей на цепи. Да у нас еще была свора из девяти собак. Я одну приучил. Скажешь ей: «Бонапарт», – она кидается на прохожего, валит на землю и стаскивает шапку. Вот мы напились и вздумали среди бела дня пускать фейерверк. Поблизости, на даче министра Кочубея, обитала тетка его Загряжская, которая и пришла нам сказать, что фейерверки порядочные люди пускают ночью. Так мы ее медведями и собаками чуть до смерти не затравили, говоря, что нам любо зажигать петарды днем!
Бенкендорф привалился спиной к стене, сложил на груди руки и блаженно улыбнулся.
– Помнишь, как мы встретились в лагере после Тильзитского мира? Пережить не могли такого стыда. Выпили три полуштофа гданьской водки и пошли гулять по бивуаку. Мочились на костры и удивлялись, что они не гаснут.
– А помнишь, мы взяли на двоих польку, и она выкидывала такие… Да чего говорить! Хорошее было время. Я за два года из гвардейского ротмистра вышел в генералы с лентой и весь в крестах. А что потом?
– Потом у всех было что, – посуровел гость. – Не одному тебе карьеру приморозили. Я вон до сих пор числюсь в армейской дивизии.
– Разве государь тебя еще…
– Что захочет, то и пожалует. А выпрашивать не буду.
Волконский передернул плечами, изображая полное презрение к милостям забывчивых монархов.
– Я все-таки хочу, чтоб ты понял. – Он взял друга за руку. – С чего мы начали? Вот молодость. Сплошной разгул. Потом война. Блеск и слава. Потом… Пустота. Середина жизни, и ты ничего не сделал. В 19-м году я оказался в Киеве. Встретил там Мишеля Орлова. Он повел меня к себе на квартиру. У него собирались офицеры из 4-го пехотного корпуса. И там мне открылось… я был поражен… воображение мое забилось, как в лихорадке. Вот оно! Есть иная колея. Я подумал, что преданность отечеству должна меня вывести из душного склепа. Я захотел новой жизни, со смыслом, с пользой для родины. Позднее подружился с Пестелем, и превосходство его разума покорило меня.
– Н-да, – протянул гость, не зная, как реагировать. – Добрая половина допрошенных вступили в ваше общество из-за тугого продвижения карьеры и скуки гарнизонной жизни.
– Ты не понял.
– Да нет. Понял. Я не меньше твоего хочу пользы отечеству и считаю крепостное право позорным. Но губить себя и губить целую страну… Ты не Мишель Орлов, и тебя государь решительно не хочет прощать.
– Мне все равно, – с усталой апатией бросил Волконский. – Лишь бы Машенька…
– И вот это последнее, – рассердился Бенкендорф. – Как другу говорю: оставь девчонку. Ты достаточно надурил в своей жизни, чтобы дурить в чужой. Тебе тридцать восемь лет. Ей двадцать. Долг ее заставляет быть с тобой, не чувства.
– Я напишу ей, – выдавил князь.
– Что именно?
– Мое дело.
– Ладно, давай.
Волконский снова подошел к столу, оторвал от дешевого зеленоватого листа четверть, свинцовым карандашом испакостил ее и быстро, стараясь не смотреть на друга, сунул ему в руку. Они простились. Уже на улице Бенкендорф развернул листок. За месяцы следствия он стал нечувствителен к стыду читать чужие письма. «Машенька, прежде чем я опущусь в могилу, дай взглянуть на тебя еще хоть один раз, дай излить в твое сердце чувства души моей».
Генерал плюнул.
Глава 8
Из двух зол
Тульчин. Бессарабия.
Павел Дмитриевич Киселев прибыл в Тульчин затемно. Фонари, которые он же сам и завел в штаб-квартире 2-й армии, тускло перемигивались на перекрестках. Закопченные стекла едва пропускали трепетные огоньки, не освещавшие ничего, кроме дождевых капель реденькой измороси. В остальном улицы были также темны и опасны, как до великой люминесцентной реформы его высокопревосходительства.
Генерал поморщился. За две недели он проделал пусть из Петербурга и чувствовал себя измученным. Все тело ныло от ударов о стенки кибитки. Не унималась и душа. Его оставили под подозрением. Не отпустили на волю, но и не прибрали к рукам. Киселев сознавал, что мог бы сейчас находиться там, где остался Серж Волконский, полковник Пестель или Мишель Орлов. По сравнению с ними какова была его вина? Он ни в чем не участвовал. Но обо всем знал. Так же, как и Ермолов, ожидая развития событий. Понимал, что, начнись стрельба, и без них не обойдутся. Вот тогда настанет время выбирать. Назначать цену…
Настало. И цена оказалась – медный грош. Молодой царь справился сам, в один день. И без Ермолова, и без Сперанского, и даже без Аракчеева. Теперь он решал, кому как заплатить.
Киселев понимал, что чудом остается на свободе. Сколько это продлится? Месяц, два? Минутами Павлу Дмитриевичу казалось, что уже сейчас вслед за ним из столицы скачет фельдъегерь. Только бы успеть повидать Софи. Попросить прощенья. Строго-настрого запретить искать встречи с ним, хлопотать, разделять судьбу, следовать на каторгу. Никаких романтических жестов. Он того не стоит. Он лгал ей. С самого начала брака. И никогда не любил так, как она заслуживала. Даже в Сибири не будет любить, несмотря ни на какие жертвы.
Павел Дмитриевич тяжело вздохнул и отвернулся от окна. Он сильно виноват перед супругой, и большего греха, чем уже есть, на душу не возьмет. Женился на приданом. Взрослый, опытный человек влюбил в себя девчонку. Хладнокровно рассчитал свой маневр. Впрочем, Софи была так прелестна, что ему казалось: ее легко будет обожать…
Вышло иначе, он обожал ее сестру и ничего не мог поделать. Заставлял себя думать о жене, а на ум лезла свояченица. Они были совсем разные. Крупная, томная, с тугими черными кудрями и гордой манерой запрокидывать подбородок Софья. Ее восхитительные формы не оставили бы равнодушным Рубенса. Когда супруги путешествовали за границей, отели осаждали толпы бедных художников, полагавших, что все русские – богачи, и мечтавших запечатлеть дочь прекрасной фанариотки. Софи это веселило, но она заказывала портреты только настоящим мастерам. Тогда Павлу Дмитриевичу казалось, что он любит ее – настолько, насколько его сухое, педантичное сердце вообще способно любить.
Тридцатитрехлетний здравый, рассудительный мужчина и семнадцатилетняя девочка, которой он вскружил голову. Что может быть лучше?
Оказалось – ее сестра.
Старая графиня Потоцкая умерла, и свояченица переехала жить под их семейный кров в Тульчин. Павел Дмитриевич проклял день, когда дал согласие заботиться о ней!
Тогда трудно было и предположить, что он польстится на Ольгу. Имея богиню, стоит ли тратить время на нимфу? Невысокая, худенькая, точена, как фигурка из слоновой кости, с прямыми темными волосами, гладко расчесанными на два пробора ото лба к буклям у висков, она была очень хороша, но давно утратила свежесть. Впрочем, веселый, живой нрав делал компанию мадемуазель Потоцкой желанной. Она имела во всем своем облике что-то нервное, суетное, как маленькая птичка, постоянно перепархивающая с ветки на ветку.
Киселев знал об Ольге достаточно, чтобы обходить ее за версту. Софи он взял девицей. Сестра была младше на год, но уже могла похвастаться большой опытностью. Распутывая тяжебные дела по наследству, мать возила ее в Петербург, где, по слухам, оставляла на целые дни в обществе генерал-губернатора Милорадовича. А когда графине намекали, что поступать так неприлично, со смехом отвечала: «В Польше это принято». В конце концов гордиев узел взаимных претензий семейства Потоцких пришлось разрубать все-таки Павлу Дмитриевичу. Но благосклонное отношение Милорадовича очень помогло.
Сильно занятый по службе Киселев не заметил, как Ольга свила гнездо в их доме и за неимением других высокопоставленных мужчин назначила его главным объектом вожделений. В сущности, она просто оттачивала коготки. Поль был для нее картонной мишенью, ибо такие всегда мечтают о большем. Если бы у Павла Дмитриевича тогда же хватило мужества отказать свояченице, ничего бы не случилось. Но ему захотелось немного развлечься. Легкий флирт. Ничего дурного. Он был так уверен в себе, в превосходстве возраста и опыта!
Однажды семья сидела за столом на веранде. Пили чай. Ветер трепал листья хмеля, наподобие дикого винограда увивавшие столбики и крышу. Было несколько штабных офицеров, его адъютанты. Болтали, смеялись. Резали торт со взбитыми сливками, перемазались. Ольга отправилась мыть руки, а когда вернулась, села напротив него. Еще через минуту Павел Дмитриевич ощутил, что ее босая ножка, свободная от сброшенной туфельки, касается его коленей. Бесстыдной рыбешкой скользит дальше и наконец найдя преграду, начинает ерзать, крутиться, осторожно постукивать. Мол, впустите непрошеную гостью.
В первый момент он так и застыл с серебряной ложечкой в руке. Глянул на распутницу, прищурился. Ольга ухмылялась, чуть покусывая губку и показывая мелкие белые зубы, между которыми язычок вертелся также неугомонно, как ступня под скатертью. Никто ничего не замечал. Софи даже читала стихи из пушкинского «Фонтана». И Полю вдруг показалось удивительно приятным, что между ним и кем-то еще есть маленькая тайна. Он сдвинул колени и поймал Ольгину ножку в плен. Теперь настало время ей напрячься. Но нет, она вела себя на удивление естественно, даже, не вставая с места, разлила чай.
Такова была его первая глупость, повлекшая за собой лавину новых. С этого дня Ольга находила тысячи способов оказаться одновременно с ним у узкой двери, пожать руку, раскладывая приборы. Уронить вышивание и наклониться так, чтобы вырез платья открыл пленительную картину. В душе Киселев смеялся ее ухищрениям. Но когда Софи простыла, а он улегся спасть в кабинете, чтобы не тревожить жену, Ольга не упустила случая. Она овладела им быстро и без сопротивления. Как крепостью, брошенной на произвол врага.
Павел Дмитриевич был ошеломлен. Не понимал, что на него нашло. Откуда вдруг такая податливость? Он совершенно растерялся. Струсил. Умолял не говорить жене. Ольга только смеялась, уверяя, что пострадавшая сторона – она. Наконец согласилась молчать при условии, что их отношения будут продолжены.
Что ему оставалось? Киселев попал в западню. Ольга вила из начальника штаба веревки, выманивала деньги и дорогие подарки – словом, была полной дрянью, и Поль возненавидел бы ее, но… Именно она дарила ему жаркие, запретные наслаждения взахлеб, о которых он забыл и помышлять, считая их прерогативой юности. Вдруг оказалось, что яркие краски возможны не только в шестнадцать. Что размеренные семейные отношения похожи на пиление дров и поедание опилок. Что Софи, какой бы милой и ласковой ни была, не может заставить его сердце биться, подскакивая от напряжения. Что все счастье мира соединено в один розовый бутон между лилий Ольгиных ног, и если его не пустят пастись там, он тут же умрет, захлебнувшись собственным желанием.
Долго так продолжаться не могло. Однажды Софи застала их вместе. Разразился один из тех семейных скандалов, когда каждый точно знает, что потерял. Госпожа Киселева лишилась веры в счастье. Поль – жены и возможности распоряжаться ее приданым. Ольга – крыши над головой, заботливой сестры и страстного любовника.
Софи уехала в Петербург и в воспитательных целях завела роман с князем Вяземским. Павел Дмитриевич стерпел, понимая, что не имеет права на ревность. Потом она кокетничала с Пушкиным и не только. Кавалеры вились за ней, как рой ос за горшком с вареньем. Муж ждал и писал покаянные письма. Он знал, что на самом деле Софи просто хочет его наказать. Но странное дело, какое-то безразличие поселилось в его душе. Чем дольше дулась жена, тем меньше это занимало. Киселев острее реагировал на успехи Ольги. А когда стало ясно, что та выходит замуж за графа Нарышкина, совсем взбесился.
Больно было всем. Но семья кое-как восстановилась над пышным склепом этого брака. Ольга нуждалась в титуле и честном имени. Лев Нарышкин, добрый малый, разоренный отцом, – в деньгах на карманные расходы. Каждый сделал вид, что доволен. Софи вернулась в Тульчин, и Павел Дмитриевич приналег на супружеские обязанности. Через год у них родился сын. Жизнь, казалось, налаживается. Временами он, конечно, вздыхал о розах и лилиях, но гнал от себя эти мысли. Пока на прошлом масленичном маскараде у Воронцовых в Одессе Ольга не сумела заманить его в ротонду зимнего сада и не заставила там предаться прежним грехам.
– Ведь ты меня любишь? Любишь?
– У тебя хватает наглости спрашивать?
Догадывалась ли Софи, что отношения ее мужа с сестрой вернулись на круги своя? Павел Дмитриевич пытался порвать связь. Всякий раз неудачно. Он возвращался к Ольге, стоило ей поманить его. И, отбегая в сторону, продолжал следить, не подаст ли она знак. Так тянулось до самой зимы. Внезапная смерть ребенка, нервная горячка жены, аресты во 2-й армии, его собственный вызов в Петербург и теперешняя неизвестность – показались расплатой за неустройство последних лет.
Поль предпринял отчаянную попытку жить семьей. Софи молода, у них будут еще дети. Если только… его не арестуют. При таком исходе он не имеет права ее губить. Супруга очень романтична. От нее можно ожидать самых нелепых проявлений преданности. Павел Дмитриевич вдруг подумал, что крепость избавила бы его от обеих – от жены и от свояченицы. Такая перспектива на мгновение показалась даже желанной.
Впереди замаячили огоньки высоких двойных окон. Кони встали.
* * *
Санкт-Петербург. Петропавловская крепость.
Характерных черт в этом лице не было. Волосы, зализанные назад, чуть приоткрытый рот, но не как у людей тупых и рассеянных, а как у внимательно слушающих. Нос, вдавленный над переносицей. Настороженные, не располагавшие к откровенности глаза, в которых нет-нет да и мелькал странноватый огонек – не то воодушевление, не то помешательство.
– Вы, случайно, не католик? – Такой вот восторг на грани боли Александр Христофорович помнил с детства по иезуитскому пансиону. Он минутами являлся у некоторых преподавателей и служил признаком высокого молитвенного напряжения.
– С чего вы взяли? – удивился арестант, громыхнув ручными кандалами. – Нет.
– Так, показалось.
Следователи начали допрос.
– Имя, год рождения, чин?
– Николай Романович Цебриков. 1800-й. Поручик Финляндского гвардейского полка… Не был… Не говорил… Не участвовал…
Допрашиваемый твердо отпирался от всего. Никого не знал. На Сенатской оказался случайно. Увидел бегущих солдат. Скомандовал: «Стой!» Развернул против кавалерии.
Случай Цебрикова был сплошным анекдотом, и Александр Христофорович хорошо помнил его по первым дням расследования, когда «не участвовавших» отпускали под честное слово. Приехал в Петербург, вышел из дома, услышал выстрелы. Мимо россыпью пехотинцы спасаются от конницы. По офицерской привычке: «Рота! В каре!» Кто мог знать, что рота мятежная, а кавалергарды царевы?
Он всего-то и крикнул: «Вперед, карабинеры!» А уж злодеи-доносчики переиначили в «карбонарии». История обрастала подробностями, переходя из кабинета в кабинет и смеша следователей. Ступай, болезный. В другой раз глаза разуй!
Потом явились свидетели. Дмитрий Завалишин заявил, что видел Цебрикова в канун 14-го на собрании заговорщиков у братьев Беляевых. Те подтвердили:
– Ему поручено было бунтовать Финляндский полк.
– Он показался мне весьма странным, – рассуждал Завалишин. – Вспыхивал как спичка. Не давал другим говорить. Влетел пулей на середину комнаты и начал изливать досаду на правительство. Признаться, мне подумалось в первый момент, что он одержим.
– Уточните.
– Видали вы, когда у человека поток слов извергается без всякой связи и с огромной скоростью? Перемежаясь самыми постыдными ругательствами?
– Так он кликуша?
– Не могу знать. Но я был удивлен, что мои товарищи приняли его в свой круг.
Ну мало ли кого они принимали!
Чернышев по обыкновению бушевал летней грозой, ломя направо и налево молодые дубки.
– Вы, Цебриков, сущий оборотень! Из вас надо жилы тянуть!
– Это будет тиранство.
– Как же объяснить ваш приход на площадь?
– Любопытством.
– На очных ставках вас изобличили братья Беляевы, мичман Дивов и матросы его экипажа.
– Беляевы – родня друг другу. Дивов жил у них и родней же почитался. Тут виден сговор. А матросы, раненные на площади и взятые на лечение во дворец великого князя Михаила Павловича, подавно не могут быть свидетелями, как лица его высочеством приласканные.
– Его высочеству только и дела, что оговаривать поручика Цебрикова! – взревел Чернышев. – В своем ли вы уме? Помните ли разницу положений?!
В этот миг в глазах арестанта мелькнула одна из тех молний, которые приметил Бенкендорф, и сразу стало ясно, что он не разделяет мнения о «разнице положений». Напротив, так заблуждается на свой счет, что и впрямь уверен: брат царя хочет его гибели.
– При каких обстоятельствах вы познакомились с великим князем? – голос Александра Христофоровича звучал спокойно.
– Я его не знаю.
– Для чего же думаете, будто он знает вас?
Заключенный почти подскочил на стуле. Сжал рукой сердце и закусил губу.
– За восемь лет вы не продвинулись по службе, – методично продолжал генерал. – В вашем послужном списке сказано: «Повышения недостоин за дурное поведение и беспокойный характер». Отчего вы избрали предметом своей ненависти именно Михаила Павловича? Он вас обидел?
Арестант заколебался.
– Три года назад, 5 сентября, в среду, я стоял на часах у входа в Арсенальное каре Гатчинского дворца. Его высочество выбранил меня последними словами за неначищенные сапоги.
«Надо же, число запомнил и день недели, – отметил Бенкендорф. – Не повезло с высочайшими особами. Первая встреча, и на тебе!»
– Почему же вы не вычистили сапоги прежде, чем встать в караул? – подал голос до сих пор молчавший Левашов.
Лицо арестанта исказила жалобная гримаса.
– В-вакса кончилась.
Ответом ему был дружный хохот трех генеральских глоток.
– Негодяи. Сатрапы, – прошептал поручик.
– Однако, Николай Романович, мы вас сегодня призвали не по поводу ваксы. – Бенкендорф первым подавил конвульсивные вздрагивания в животе. – На вас ручные кандалы, и это уже исключительная мера.
– Вы показываете отъявленное запирательство! – Чернышев раздул усы.
– Разве все, кто здесь находится, виновны? – дерзко отвечал Цебриков.
– Отнюдь. – Бенкендорф опередил товарища, готового взорваться. – Но никто, повторяю, никто не распространяет по крепости нелепых и ужасных слухов.
– Да и как вы вообще сноситесь меж собой?! – воскликнул Чернышев. – Для каких надобностей?
Арестант бегло взглянул ему в лицо и тут же отвернулся. О чем можно говорить с человеком, которому неведомо, для каких надобностей люди, осужденные на долгое одиночество, ищут компании?
Александр Христофорович наклонился к соседу и, понизив голос, попытался пояснить, что, освоившись, разговаривать и даже переписываться в крепости совсем нетрудно, тем более что от заключенного к заключенному курсируют родственники.
– Нет! Я хочу услышать это от него! – взвыл генерал-адъютант. – Вы еще будете оправдывать их дерзости!
Бенкендорф хотел возразить, но заговорил арестант.
– Извольте. Что вам неясно? В казематах внутренние стены выстроены из сырого леса. От железных печей они высохли и дали огромные трещины, мигом заросшие паутиной. При желании, расковыряв дыру, можно видеть друг друга, не то что говорить.
– Вы так легко признаетесь?
– А что вы можете сделать? – в голосе Цебрикова прозвучал вызов. – Крепость переполнена. Несколько тысяч заключенных скоро потянут ее на дно Невы!
У страха глаза велики!
– В настоящий момент здесь не более двухсот человек, – сказал Бенкендорф. – И если вы полагаете, что мы не найдем, куда вас перевести так, чтобы поселить без соседей, то ошибаетесь.
– О, я не сомневаюсь, что ваши инквизиторские превосходительства обнаружат способ заткнуть мне рот! – вспылил Цебриков. – Но правда, как кровь, просочится и сквозь каменные стены! Я своими глазами видел на лбу у Пестеля два широких рубца – свидетельство истязаний времен первых христиан! – глаза узника заблестели. – Ему свинтили на голове железный обруч и сдавливали кости до тех пор, пока они не начали трещать…
«Я же говорю, католик», – вздохнул Бенкендорф.
– А где вы могли видеть Пестеля? – поинтересовался Левашов.
– Его проводили по коридору, когда открыли мою дверь.
– Вы заключены в разных казематах.
Цебриков на мгновение запнулся, потом откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и принял патетический вид.
– Нельзя же предположить, чтобы человек без пыток, и самых изощренных, стал давать показания в таком числе.
Все три следователя, невзирая на разницу темпераментов и душевных свойств, были обескуражены. Мгновение они молчали, потом Чернышев разразился потоком брани. Левашов заерзал. А Бенкендорф призадумался. Стало быть, в крепости известно, что один из главных подозреваемых говорит много? Что ж, в этом есть своя польза. Боясь оказаться более виновными, другие наперегонки кинутся рассказывать небылицы. В каком-то смысле полезны даже оскорбительные измышления о пытках. Подобный слух развяжет языки лучше увещевательных лекций, которые порой приходится читать.
– Смею вас заверить, – сухо произнес Александр Христофорович, – что господин Пестель дает показания добровольно, и мы были бы рады, если бы каждый из подследственных изъяснялся столь же чистосердечно. – Бенкендорф прервал себя, понимая, что словами не убедить человека, ждущего мучений. – У вас был священник?
– Для чего? – насупился Цебриков. – Служители алтарей воскуряют фимиам живым идолам.
– Еще и богохульствует! – зашипел Чернышев. – На вас следует надеть ножные кандалы!
– Наденьте!
Казалось, лицо арестанта светится изнутри каким-то осязаемо-темным светом. На нем проступила печать вдохновения. Александр Христофорович вдруг подумал, как трудно людям с задатками мучеников сносить кошмар в высшей степени бумажного, стерильно-чиновничьего следствия. В воображении им рисовались страдания на кресте, обличительные речи, злодеи-палачи. Вместо этого – безликие допросные листы, кислые щи на обед, метелка в углу камеры. А из всех человеческих напастей – крысы да сырость. Романтика начинала подкисать, приобретая запах прелой дерюги.
– Сожалею, но при обнаруженном настроении мы вынуждены отделить вас от других заключенных, – сказал неукоснительно вежливый Левашов. – Истерия заразна.
– Вы полагаете его бешеным! – расхохотался Чернышев. – Думаете, перекусает все стадо!? Да его в колодки и в самое гнилое место Алексеевского равелина.
Вряд ли это поможет, думал Бенкендорф. В прежние времена такого ждала монастырская тюрьма. Теперь рудник, поселение или солдатчина. Он впадает в экстаз при виде собственных страданий и кормит сердце мыслями о чужих.
Тюрьма мне в честь, не в укоризну!
За дело правое я в ней,
И мне ль стыдиться сих цепей,
Когда ношу их за отчизну, —
продекламировал поручик.
Следователи вопросительно переглянулись.
– Вы тоже поэт? – с нервной улыбкой поинтересовался Левашов. Просто беда: из 131 человека, чья виновность уже не вызывала сомнения, добрая сотня писали.
– Нет, – искренне рассмеялся Цебриков. – Это Рылеев. Ко мне попала тарелка Кондратия Федоровича с нацарапанным на дне четверостишием. Теперь вся крепость его знает!
По приказу генерал-адъютанта часовой отлучился, чтобы принести оловянную тарелку и гвоздь.
– Будьте добры, повторите подвиг вашего кумира.
Цебриков сделал честную попытку.