Текст книги "Екатерина Дашкова"
Автор книги: Ольга Елисеева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 35 страниц) [доступный отрывок для чтения: 13 страниц]
Мундир
Дашкова попала в Летний дворец очень поздно, когда присяга уже закончилась. Переворот фактически совершился, и Екатерину Романовну могли разве что раздавить ликующие толпы. Княгиня едва пробилась через них, изрядно помяв платье. Однако в ее собственных глазах этот эпизод стал триумфом. «Перо мое бессильно описать, как я до нее (до императрицы. – О. Е.) добралась. Все войска, находившиеся в Петербурге, присоединились к гвардии, окружили дворец, запрудив площадь и все прилегающие улицы. Я вышла из кареты и хотела пешком пойти через площадь; но я была узнана несколькими солдатами и офицерами, и народ меня понес через площадь высоко над головами. Меня называли самыми лестными именами, обращались ко мне с умилением, трогательными словами и провожали меня благословениями… вплоть до приемной императрицы, где и оставили меня, как потерянную манжету. Платье мое было помято, прическа растрепалась, но своим кипучим воображением я видела в беспорядке моей одежды только лишнее доказательство моего триумфа»{235}.
Дамы кинулись «друг другу в объятья» со словами: «Слава Богу! Слава Богу!» И рассказали, как провели разделявшие их часы: бегство императрицы из Петергофа, тоскливое бездействие Дашковой. «Мы еще раз обнялись, и я никогда так искренно, так полно не была счастлива, как в этот момент!» Признание в любви? Прямое и пылкое. Огромный спектакль переворота сузился до одной сцены, где осталось место только для двоих. Но уже в следующую минуту декорации снова раздвинулись. Императрица нужна была всем. Подругу смывало прибойной волной царедворцев и заговорщиков.
Если обратить внимание, сколько раз за день 28 июня Дашкова переезжала из дворца домой и обратно, возвращалась к Екатерине II, напоминала о себе яркими театральными жестами, то становится ясно: княгиня нарочно старалась заполнить чем-то время. «Заметив, что императрица была украшена лентой св. Екатерины и еще не надела Андреевской – высшего государственного отличия – … я подбежала к Панину, сняла с его плеч голубую ленту и надела ее на императрицу, а ее Екатерининскую, согласно с желанием ее, положила в свой карман». Этой алой ленте, надетой на черное платье, в котором в дни траура по Елизавете Петровне петербуржцы привыкли видеть новую императрицу, вскоре суждено было сыграть важную роль.
«Государыня предложила двинуться во главе войск на Петергоф и пригласила меня сопутствовать ей, – продолжает рассказ Екатерина Романовна. – …Желая переодеться в гвардейский мундир, она взяла его у капитана Талызина, а я, следуя ее примеру, у лейтенанта Пушкина»{236}. На эти мундиры стоит обратить внимание. Императрица облачилась в семеновский. Если бы преображенцы поспешили с присягой, она непременно предпочла бы форму первого из русских гвардейских полков. Но служивые промедлили, в том числе и благодаря стараниям брата Дашковой. Его поведение, с точки зрения княгини, не могло считаться патриотичным. И Екатерина Романовна как бы исправляет ситуацию, одеваясь в форму поручика Преображенского полка Михаила Ивановича Пушкина, близкого друга семьи. Она точно подменяет собой брата, как прежде подменяла мужа. Слабая женщина выполняет их, мужские, функции.
Самой княгине такой поступок казался едва ли не геройством. Но для традиционного сознания он был поруганием военной формы. Чин следовало заслужить. В мундире приносили присягу. Все его атрибуты от офицерского знака на шее до шпаги с темляком и трехцветного пояса-шарфа были в глазах дворянина овеяны святостью религиозного ритуала и повседневного ратного риска. Мундир не мог фигурировать на театральной сцене, так же как и церковное облачение. Его, в отличие от простой мужской одежды, не использовали в маскарадах. Срывая с новых «прусских» мундиров Петра III офицерские знаки и нацепляя их на собак, участники переворота, уже облаченные в старые «елизаветинские» кафтаны, совершали осознанный акт глумления над «вражеской» формой.
Надев такой же, как у брата мундир, сестра попыталась символически занять его место среди офицеров. Этого унижения и этого издевательства щепетильный Семен не смог ей простить. В 1764 году, сожалея о смерти зятя, Семен Романович напишет, что князь Дашков не участвовал в «бешенствах и неистовствах жены своей»{237}. Публичное облачение в гвардейский мундир и ношение его, подобно маскарадному костюму, были в глазах тогдашних офицеров именно «неистовством». Перед походом на Петергоф Екатерина Романовна попросила одного из своих родственников, В.С. Нарышкина, служившего в Измайловском полку, одолжить ей шляпу. Но тот отказал со словами: «Ишь, бабе вздумалось нарядиться шутихой, да давай ей еще и шляпу, а сам стой с открытой головой!»{238}
Этот эпизод показывает, что наша героиня не понимала знаковую недопустимость собственных действий: ей всё казалось, что она на маскараде, ведь офицерская шляпа Измайловского полка не могла быть надета с мундиром Преображенского. Окружающие чувствовали театральную подмену и сердились на Дашкову.
Казалось бы, подруги совершали одно и то же кощунство. Но действия одной приветствовались, а второй осуждались. Значит, имелись важные различия. Участники переворота жаждали увидеть Екатерину II в гвардейской форме – облачение в мундир означало, что государыня принимает одну из важных функций императора – командование полками. Действие было сугубо сакральным. Но в отношении княгини начинал работать принцип: что позволено Юпитеру, не позволено быку Юпитера.
«Я уехала домой переодеться, – вспоминала княгиня, – а по возвращении моем я застала ее [Екатерину II] в совете, рассуждавшем о будущем манифесте. Так как известие о бегстве императрицы из Петергофа… уже могло дойти до Петра III, то я думала, что он двинется к Петербургу… Я подошла к государыне и на ухо сообщила ей свою мысль, советуя принять всевозможные меры… Мое нечаянное появление в совете изумило почтенных сенаторов, из которых никто не узнал меня… Екатерина сказала им мое имя… Сенаторы единодушно встали со своих мест… Я покраснела и отклонила от себя честь, которая так мало шла мальчику в военном мундире»{239}.
Если бы Екатерина II нуждалась в Дашковой в момент составления манифеста, она бы ее позвала. Но, видимо, княгиня боялась, что о ней забудут, и потому постоянно вращалась возле обожаемого кумира. Был еще один фарсовый момент, связанный с ее именем. «Повсюду уже распускали слух, будто император накануне вечером упал с лошади и ударился грудью об острый камень, после чего в ту же секунду скончался»{240}, – сообщал Шумахер. Его сведения подтверждал Рюльер: «Вдруг раздался слух, что привезли императора. Понуждаемая без шума толпа раздвигалась, теснилась и в глубоком молчании давала место процессии, которая медленно посреди ее пробиралась. Это были великолепные похороны, во время которых гроб пронесли по главным улицам, и никто не знал, кого хоронят. Солдаты, одетые по-казацки, в трауре несли факелы… Часто после спрашивали об этом княгиню Дашкову, и она всегда отвечала так: “Мы хорошо приняли свои меры”. Вероятно, эти похороны были предприняты, чтобы… удалить на ту минуту всякую мысль о сопротивлении»{241}.
Старый учитель Петра III Якоб Штелин приводил слова гусарских офицеров, обращенные 29 июня к арестованным голштинским солдатам: «Нас обманули и сказали, что император умер»{242}. Казацкая свита при гробе как будто указывает на гетмана Кирилла Разумовского. Отзыв Дашковой – на ее осведомленность о фальшивых похоронах. Вельможная группировка не предполагала, что после переворота свергнутый государь останется жив.
Амазонки
Столица признала Екатерину II. Но оставалось еще захватить свергнутого императора и принудить его к отречению. «Около 10 часов вечера я облеклась в гвардейский мундир, села верхом… выступила во главе войск, и мы всю ночь шли на Петергоф»{243}, – писала императрица Понятовскому.
Поход на Петергоф был яркой, но уже не опасной страницей переворота. Голштинские войска в десять раз уступали по численности тем полкам, которые двинулись против них.
При чтении «Записок» Дашковой создается впечатление, что на фоне гвардейских полков должны были явственно виднеться две женские фигуры в мундирах. «Мы сели на коней и поехали во главе двенадцатитысячного войска»{244}, – сказано в одной редакции. Несколько иначе эта фраза звучит в другой: «Мы сели на своих лошадей и по дороге в Петергоф осмотрели двенадцать тысяч войска»{245}. Однако ехать во главе армии или осматривать растянувшиеся вдоль дороги полки – не одно и то же.
Если сопоставить рассказ Дашковой с другими известиями о перевороте, то привычная картина изменится. Рюльер писал о Екатерине II: «Она села верхом… и вместе с княгинею Дашковой, также на лошади и в гвардейском мундире, объехала кругом площадь… Полки потянулись из города навстречу императору. Императрица опять вошла во дворец и обедала у окна… потом села опять на лошадь и поехала перед своею армией»{246}. А Дашкова? Сопутствовала ли она Екатерине? Ехала ли с нею рядом? Сама государыня и в письме Понятовскому, и позднее в автобиографических записках ни слова не говорит о совместном путешествии: «Я… поместилась во главе войск, и мы всю ночь продвигались к Петергофу»{247}.
Кажется, пары бок о бок скакавших амазонок все-таки не было. Никто не имел права затенять императрицу. Очень немногие из солдат знали Екатерину II в лицо. Для того и понадобился символ – женщина в гвардейской форме, скачущая верхом, – чтобы всем стало ясно: вот государыня. Это был намек на покойную императрицу Елизавету Петровну. М.В. Ломоносов писал:
Внемлите все пределы света
И ведайте, что может Бог!
Воскресла нам Елисавета:
Ликует церковь и чертог,
Елизавета – Катерина,
Она из обоих едина.
Дама на коне с обнаженной шпагой в руках – вот государыня для огромной массы гвардейцев. К ней направлялись волны ликования. Чтобы поддерживать в войсках восторг, воодушевление, любовь, нужно было постоянно показываться им. Один человек физически не мог быть сразу в нескольких местах. Поэтому появляется «вторая» Екатерина – дублер. Одна из подруг скакала впереди полков, другая появлялась то там, то здесь, вызывая крики «ура!» и ликование. Дашкова купалась в выплеснувшихся на нее восторгах, в грозном реве приветствий и относила их на свой счет.
Утомленные дорогой амазонки оказались в местечке под названием Красный Кабак и переночевали на одном, брошенном на кровать плаще. «Когда мы вошли в тесную и дурную комнату, – писала Дашкова, – государыня предложила не раздеваясь лечь на одну постель, которая при всей окружающей грязи была роскошью для моих измученных членов… Мы не могли уснуть, и ее величество начала читать мне целый ряд манифестов, которые подлежали опубликованию по нашем возвращении в город». Многие биографы, начиная с Герцена, принимают на веру эти слова. Две подруги, будущие преобразовательницы, лежат «под одним одеялом»{248} и обсуждают реформы. Жаль, что их мечты не сбылись!
Перед читателями снова сугубо литературный ход – третья и главная подмена, на которую претендовала Екатерина Романовна. В этом эпизоде она предъявляет права на первенствующее место рядом с монархом. Место наперсника, даже канцлера – своего оставшегося под арестом дяди.
Сама Екатерина II, тоже описавшая ночлег в Красном Кабаке, ни словом не упомянула государственные бумаги{249}. Да и было бы странно везти с собой в кратковременный поход материалы для будущих законодательных актов.
После отъезда из Петергофа в обратный путь Екатерина и Дашкова, согласно «Запискам» княгини, провели еще одну ночь вместе: «Мы… остановились на несколько часов на даче князя Куракина. Мы легли с императрицей вдвоем на единственную постель, которая нашлась в доме»{250}. Можно предположить, что на даче богатого вельможи кроватей было так же мало, как в заурядном кабаке, но главное здесь уже не куртуазная сторона событий, а способ, которым княгиня подчеркивала близость к государыне. Она ни на минуту не покидала подругу и ела и спала с ней, охраняя свое сокровище от посягательств.
Соперник
В Петергофе Дашкову ждало самое горькое разочарование в дружбе с Екатериной II. Именно тогда, согласно «Запискам», между двумя амазонками впервые пролегла разделяющая тень. Мужчины. Соперника.
Княгине казалось, что именно она распоряжается всем и вся. «Мне постоянно приходилось бегать с одного конца дворца в другой и спускаться к гвардейцам, охранявшим все входы и выходы». В реальности управлять разбушевавшейся, уже отчасти хмельной гвардейской массой было нелегко даже офицерам. Молоденькой же Екатерине Романовне представлялось, будто гвардейцы относятся к ней с детским доверием и готовы выполнять ее приказы: «Я была принуждена выйти к солдатам, которые, изнемогая от жажды и усталости, взломали один погреб и своими киверами черпали венгерское вино… Мне удалось уговорить солдат вылить вино… и послать за водой… Я раздала им остаток сохранившихся у меня денег и вывернула карманы, чтобы показать, что у меня нет больше… Я обещала, что по возвращении их в город им дадут водки на счет казны и что все кабаки будут открыты»{251}.
В письме Кейзерлингу сообщалось, что во время выхода к солдатам княгиню сопровождали офицеры: «Я с Бредихиным и Баскаковым ходила по гвардейским и армейским полкам уговаривать солдат, чтобы они не напивались, и раздала им несколько сот моих собственных червонцев»{252}. Позднее, из мемуаров, имена сопровождающих исчезнут, сократив дистанцию между Дашковой и служивыми. Но в реальности женщине не следовало одной появляться среди хмельной вооруженной массы.
«Я возвращалась к государыне, – писала княгиня. – Каково было мое удивление, когда в одной из комнат я увидела Григория Орлова, лежавшего на канапе (он ушиб себе ногу) и вскрывавшего толстые пакеты, присланные, очевидно, из совета». Сюжетно эти «пакеты» соответствуют «черновикам указов», которые Екатерина II якобы читала подруге в Красном Кабаке. В этом эпизоде мы видим кухню не просто работы с мемуарами, а шире – работы с прошлым. Княгиня ставила себя на место других людей и оказывалась одна в тех ролях, которые могла, но не сыграла.
Она гневно потребовала от Орлова объяснений.
«Эти пакеты могли бы оставаться нераспечатанными еще несколько дней, пока императрица не назначила бы соответствующих чиновников; ни вы, ни я не годимся для этого»{253}.
Дашкова лукавила. Себя она как раз предназначала для роли советника. Но ее опередили. И кто? В беседе с Дидро Екатерина Романовна назвала фаворита «циническим развратником, совершенно чуждым государственным делам»{254}. Она шаг за шагом присваивала сферы деятельности родных-мужчин. Заговор, командование гвардейцами и, наконец, политическая близость с императрицей. И вдруг споткнулась о какого-то мужлана. Характерно, что ей помешал мужчина, ущербный в глазах традиционного общества, – любовник государыни. До какой-то степени тоже травести, сочетавший обязанности своего пола с сугубо «женскими» – услаждать покровителя. Если других можно было победить силовыми методами, то как бороться с таким «перевертышем», княгиня не знала.
«Возвратившись во дворец, я увидела, что в той же комнате, где Григорий Орлов лежал на канапе, был накрыт стол на три куверта… Вскоре ее величеству доложили, что обед подан; она пригласила и меня, и я к своему огорчению увидела, что стол был накрыт у того самого канапе»{255}.
Дашкова настолько была потрясена и расстроена, что не смогла скрыть раздражения: «Моя грусть или неудовольствие… отразились на моем лице… С той минуты я поняла, что Орлов был ее любовником, и с грустью предвидела, что она не сумеет этого скрыть»{256}.
Показать Орлова именно в таком нахально-вальяжном облике – удачный композиционный шаг. Пока шла подготовка к перевороту, о Григории почти не упоминалось. Появись он раньше в своей действительной роли вербовщика гвардейских душ, и с ним пришлось бы поделиться лаврами организатора «революции». Возникая же на самом излете переворота, да еще в малопочтенной роли, Григорий – явный антигерой. Он пришел только для того, чтобы пожать плоды чужих трудов и присвоить себе права, принадлежащие только Дашковой. Эти права – политические и личные – Орлов узурпирует буквально на глазах читателя.
Собирая Дашкову и Орлова за одним столом, императрица предприняла столь характерную для нее попытку внешне сохранить согласие между представителями разных группировок и даже обратилась к подруге за помощью. «Она меня попросила поддержать ее против Орлова, который, как она говорила, настаивал на увольнении его от службы… Мой ответ был вовсе не таков, какого она желала бы. Я сказала, что теперь она имеет возможность вознаградить его всевозможными способами, не принуждая его оставаться на службе»{257}.
Екатерина перенесла ту же сцену в Петербург и не описала присутствие третьего лишнего: «Когда императрица с триумфом вернулась в город… капитан Орлов пал к ее ногам и сказал ей: “Я вас вижу самодержавной императрицей, а мое отечество освобожденным от оков… Позвольте мне удалиться в свои имения”….Императрица ему ответила, что заставить ее прослыть неблагодарной… значило бы испортить ее дело; что простой народ не может поверить такому большому великодушию, но подумает, что… она недостаточно его вознаградила»{258}.
Обратим внимание: отставки после переворота просил Орлов. А «неблагодарной», подавшей «повод к неудовольствию» императрица прослыла под пером подруги. Слишком резкая и несдержанная на язык, Дашкова с самого начала отказалась делить доверие государыни с кем бы то ни было. Ее поведение можно назвать политической негибкостью, оно грозило конфронтацией среди сторонников Екатерины II. Рюльер сообщал, что Дашкова, приняв «строгий нравоучительный тон», выговаривала подруге за «излишнюю милость» к Орлову{259}.
Императрица, в свою очередь, была вынуждена упрекнуть Екатерину Романовну «за раздражительность». Характерна реакция княгини: «Я ответила сухо, и мое лицо, как мне потом передавали, выражало глубокое презрение:
– Вы слишком рано принимаетесь за упреки, ваше величество. Вряд ли всего через несколько часов после вашего восшествия на престол ваши войска, оказавшие мне столь неограниченное доверие, усомнятся во мне»{260}. Это звучало как угроза. Дашкова готова была повоевать за место возле императрицы. Но Екатерина II остро чувствовала, кто ее истинная опора. Она могла пожертвовать княгиней, но не Орловыми.
В столице
Возвращение в Петербург было для нашей героини нерадостным, хотя толпы вокруг кареты ликовали. Но в счастливом мареве второго дня на ясное небо уже набегали облака. Императрица начинала чувствовать себя неуютно рядом с раздражительной, готовой перейти от обожания к выговорам подругой. При любых обстоятельствах Екатерине II нужен был мир среди сторонников. Иначе не удалось бы удержать власть.
А княгиня вносила разлад. Эпитет «сварливый», которым императрица часто награждала подругу, происходит от слова «свара» – склока, ссора. Юная Эрида, богиня раздора, накаляла обстановку на русском Олимпе. И самое обидное, сознавала себя в праве предъявлять претензии. А Екатерина II при всем блеске нынешнего положения должна была уступать. И не только ради мира. Императрица чувствовала себя обязанной. Это ощущение, вполне терпимое со спокойными людьми, при взрывном характере Дашковой становилось непереносимым.
По прибытии в столицу она испросила разрешения пересесть в дорожную карету императрицы и в этом экипаже отправилась к родным. Знаковый жест. В гвардейской форме юная заговорщица навещала семью – сторонников свергнутого государя – и ехала в повозке августейшей подруги. Ярче подчеркнуть свое новое положение она не могла. Недаром дядя-канцлер, к которому Дашкова прибыла первому, «начал философствовать насчет “дружбы государей”, которая вообще не отличается стойкостью и искренностью, уверяя, что он лично в том убедился, т. к. чистота его намерений и взглядов не спасла его от ядовитых стрел интриг и зависти в царствование императрицы… которая многим была ему обязана».
Либо пожилой вельможа прозревал будущее, либо Екатерина Романовна вложила в его уста описание своей жизни так, как она ее видела на склоне лет. Показывая, что в своей судьбе она до известной степени повторила судьбу дяди, княгиня вновь, теперь уже стилистически, настаивала на его политических прерогативах. Неудивительно, что позднее многие современники и потомки, как строку из псалма, повторяли: ее место было во главе государства. И единственное, что этому помешало, – переменчивость царского сердца.
Миф сложился.
Посетив дядю, княгиня отправилась к отцу. И тут произошла сцена, которая должна была показать Дашковой ее реальное место – подруги государыни, но уж никак не командира гвардейцев. Роман Илларионович был взят под стражу. А когда в его доме оказалась Елизавета Воронцова, разлученная с Петром III, караул только усилили. Княгиня попыталась уверить читателей, что никакого ареста не было: императрица послала солдат охранять царедворца от пьяных товарищей. А их начальник вообразил, будто должен содержать хозяина как «государственного преступника». В другой редакции она скажет, что солдат разместили в доме на отдых.
Выслушав жалобы отца, княгиня заверила: арест – чистейшее недоразумение и «к ночи не останется ни одного солдата». Она сказала офицеру, «что он не понял приказаний государыни». А потом обратилась к гвардейцам, заявив, «что напрасно мучили их, и если бы из них осталось здесь десять или двенадцать человек, этого было бы совершенно достаточно».
Разрешить сложившуюся ситуацию могла только личная беседа с императрицей, и княгиня отправилась в Летний дворец. Но Екатерину II уже предупредил Орлов, к которому начальник караула явился за инструкциями. Служивые явно не признавали за нашей героиней права командовать. Дальнейшее угадать нетрудно. Государыня обратилась к подруге с упреком: «Вы не вправе распускать солдат с их постов». Дашкова ощутила себя оскорбленной, вынула орден Святой Екатерины и положила на стол. Пришлось уговаривать ее принять еще и красную ленту.