Текст книги "Всамделишные сказки"
Автор книги: Ольга Арматынская
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Грозовые стрелки
За окном зима, а в избе у тётки Агафьи теплынь, даже лавка у печи тёплая, как на солнышке нагретая… Зимние вечера долгие, самое время сказки слушать.
– Сказки не сказки, а что вправду было, отчего не рассказать? – улыбается тётка Агафья.
Раньше в наших краях чудь чудная жила, народ такой. Все великаны, как один, оттого у нас и горы каменные – иначе бы их земля не удержала. Жили-были, только машин всяких у них ещё не было, всё руками делали из дерева, из камня ли, из железа, – словом, мастера. Нет-нет, а что-нибудь из их хозяйства на пашне-то и выступит, в береговой осыпи откроется. Ребятишки в деревню то ржавый ножик принесут, то бронзовушку какую позеленевшую или бусинку самоцветную. А как случилось, что дед Семён золотую чашку на пахоте нашёл, тут у нас в Грибушино и началось! Взрослые мужики с ума посходили: лопату на плечо, и давай кругом деревни землю ковырять, чудское золото искать.
Всё лето бродили, да ничего такого не нашли, попритихли. Один Васька Беспутный копал, всё рыскал да похвалялся: «Найду я, – говорит, – семь чашек золотых, стопочкой, одну в одной». Стал он за маленькими пацанами приглядывать: откуда они вещички носят, где чего находят. Разузнал про одну пещерку, на самой вершине Кленовой горы: около неё, мол, мальчишки каменные стрелки находят. Бабка Васькина вцепилась в него: «Не пущу, нехристь! Стрелки грозовые из земли выступают – к войне! Иди лучше на тракториста учись!» Васька аж сплюнул с досады: «Щас! Пойду!»
И пошёл. Полдня на Кленовую-то лез, полдня пещерку искал. А когда увидал, вокруг ходить не стал, как пацаны, а сразу прыг к самому входу внутрь, в самую темноту шагнул. За стенки держится, идёт вперёд, в черноту смотрит. Тут что-то ему в колено ткнулось. Замер Васька Беспутный, руками щупал, щупал, а глаза уже попривыкли к темноте. Пригляделся – винтовка ему в ногу прямо дулом приставлена! Оторопел Васька: вот тебе и война, как бабка сказала! Стоит наш Вася, пошевелиться боится: кто его знает, кто там у приклада за камнями притаился, не видать же. Дышать старается потише, взмок весь, а фонарик достать боится.
Сколько так стоял, сам не знает, мочи нет больше. И вдруг в темноте кто-то как запищит, хлопнет – прямо на кладоискателя нашего летучая мышь вылетела. Дрогнул Васька-то, нога дёрнулась и винтовку с камня сшибла. Когда опомнился, себя пощупал – живой, вокруг прислушался – тишина кругом. Фонарик зажёг и посветил за камни. А пещерка внутри большая, мусор всякий, камни на полу и винтовка валяется, трехлинейка, только прикладу нее гнилой, рассыпался давно.
Оказывается, в Гражданскую войну в пещерке кто-то с ружьём сидел, чью-то погибель караулил. Куда стрелок сгинул – кто его знает? А ружьё, камнями обложенное, тут и осталось – и, слышишь, заряженное оказалось, хотя мужики говорят, что стрелять уж не могло! Целилось-целилось в кого-то ружьё, да и заржавело, вот и не выстрелило в Беспутного.
За золотом Вася больше не хаживал. Учителю кишертскому ружьё в музей снёс и пожаловался, как чуть-чуть не пропал из-за него. А учитель говорит: «Права твоя бабка! Стрелки-то грозовые, которые мальчишки вокруг пещерки нашли, они ведь тоже на людей деланы, для войны. Люди, Василий, как соберутся за чужим золотом пойти – и на тебе, сразу война. Всегда так».
Чародейский подарок
– Тётка Агафья, слушай, чего со мной приключилось. Поднесла вчера одной бабушке в Молёбке, в деревне-то соседней, ведро воды от колодца до ворот. Она мне «спасибо» да «спасибо», даже в избу зазвала. Вдруг подаёт мне сорочье перо: «Вот, – говорит, – девка, обмахивай им лицо три утра, три вечера – и три года ни одной хвори тебе не знать»… Представляешь?
– А ты не смейся, не сомневайся, голуба! Не подарок дорог, а привечание… Оно ведь как? С каким пожеланием дар преподнесёшь, какое слово к нему прикрепишь – таково и будет даренье: на беду, на любовь или так, пустота…
Ты перышко-то оставь, не выбрасывай, трудно, что ль, тебе им обмахнуться!
А молёбские – известные мастера приговаривать: что в руку возьмут, что придумают – с тем и подадут простому человеку. Вся как есть деревня колдуны! Только чародейством и промышляли в старые-то годы.
Жил у нас в Грибушино старик один из Молёбки. Запустел тогда у нас дом на окраине, а он возьми и объявись к нам в деревню жить. Грибушинским тогда не понравилось: что хорошего, когда сосед – колдун? Шептали про него всякое: Стефаныч, мол, не одну душу загубил! Стефанычем его звали.
Высокий был старик, силы большущей, уж седой весь, а не погорбится. В пёсьей шубе ходил, какой ни мороз на дворе – всё без шапки. Идёт по деревне – волосы белые по ветру развеваются, сам ни на кого не глядит – всё поверх голов… Бабы малых детей на ту окраину и пускать не стали.
Но вот повадился к Стефанычу вечерять соседский мальчишка, Ванятка. Мать его, Макаровна, сколько мне жаловалась: уж бранила сына, раз и за ухо оттаскала, а пацан всё норовит к деду на окраину ушмыгнуть. «Боюсь, испортит мне парня, худому чему научит! Спрашиваю его: чего тебе там? „Дед сказывает про травки!“ Каки-таки травки, что сказывает? Разное! И ничё больше не добьёшься!»
Вот раз зимой, уж темным-темно, стучит кто-то мне в дверь. Смотрю – сосед стоит: «Агафья, будь ласкова, пойди к моим! Я в село побегу, в Кишерть. Ванятка у нас совсем плохой, в жару горит, ни жив ни мёртв! Посиди с ним да с Макаровной, извелась она…» Как тут не пойдёшь? Бегу я к Макаровне, она дверь открыла, вижу – совсем беда. Лампа одна притушенная на столе теплится, в тёмном углу Ванятка на кровати лежит: горло перемотано, не шелохнётся…
Макаровна плачет: «В жару второй день, уж больной был, а всё к своему колдуну бегал. Нынче с утра говорил ещё, а теперь и рта раскрыть не может, не ест, не пьёт! Рукой только мне этак-то всё показывает: свет, мама, погаси, смотреть больно! А сам глаза прикрывает, не глядит вокруг… Уж не тот ли старый хрыч Ванятку моего сгубил, напустил чего на мальчонку? Сколько отец-то проходит, по сугробам да по Сылве по льду… К утру разве обернётся с доктором!»
Я, конечно, утешаю, да как мать утешить, когда дитя в болезни? Вот сидим мы, шепчемся уж час да второй.
Вдруг стучится кто-то в дверь. Метнулась Макаровна к порогу, отперла, да и отпрянула: стоит в дверях Стефаныч… Подвинул он её:
– Мир этому дому, – говорит. – Что, мать, здоров ли сынок твой? – а сам поверх её головы в угол на Ванятку смотрит. Всё сразу углядел, Макаровну в сторону отодвинул.
– Пусти-ко меня, мать! Да не бойся, я Ванятке худого не сделаю.
Пошёл, как есть, в сапогах в избу, над мальчиком наклонился, платок на шее размотал, лоб потрогал, ухо своё большое приставил, послушал, как Ваня дышит. Долго так стоял, смотрел, потом велит нам:
– Вот что: неси, хозяйка, свету побольше! А ты, Агафья, паренька посади, за спину будешь придерживать!
Ослушаться мы и не подумали, будто онемели обе. Приподняла я Ваню, обняла сзади рукой горячую спинку. Он чуть глаза приоткрыл, колдуна своего узнал, пальчиками шевельнул, улыбнулся вроде…
Открыл дед свою суму, вытащил коробочку берестяную, ручищу туда сунул и достаёт чего-то – вроде живое, непонятное. Как раз Макаровна свету поднесла: а у Стефаныча в руке… жаба живая, огромная! Господи спаси! И где ж он её зимой-то выискал, из какой норы выманил?! Макаровна закачалася с лампой-то в руке, а колдун только зыркнул на неё: молчи, мол, и к Ванятке склонился:
– Гляди, парень, делай всё, как я скажу. Сейчас, сколько можешь, рот открой и на эту жабу дыши со всей силы. Всю свою болезнь выдыхай! – и держит жабину свою прямо у Ванечки перед лицом.
Ванятка насилился, и давай на эту жабу дуть, закашлялся было, потом опять на лягушину хрипит. Долго, мне показалось, он дышал – у меня уж и руки мальчонку придерживать устали. А Стефаныч молчит, на него строго глядит и жабу поперёк толстого брюха крепко держит. Наконец вымолвил: «Будет с тебя», – руку стряхнул, и жаба шлёпнулась на пол, скакнула в сторону. Смотрю – перевалилась она, задышала так часто-часто, что бока ходуном заходили, потом вдруг распласталась и замерла, а может, и вовсе сдохла. Будто Ванину болезнь на себя приняла… Стефаныч её с полу поднял, а она и лапами не ведёт. Сунул обратно в свой коробок, и в сумку тот коробок схоронил. А Ване вроде полегче стало, зашевелился, на локоток приподнялся.
– Вот, – говорит старик Ванятке, – хворость твоя уйдёт к завтрему. А и я сегодня в ночь уйду – нужда у меня в других местах. Оставил бы я тебе, Иван, какой-никакой подарок на память и обережение… Дак ведь мамка забранит, и в школе заругают. Разве такой подарок подарить, какой сам тебя не оставит. Да хоть этот: вот, гляди в окошко! Видно ли тебе звёздочку какую, хоть одну, что в ваше окошко заглядывает?
И мы с Макаровной в окошко глядим: точно, висит над лесом одна-одинёшенька звёздочка, как раз посередине окошка, так и заглядывает в горницу, тоненький лучик тянет.
Достал старик свечку, зажёг, велел Ване в окошко глядеть, глаз от той звёздочки не отводить. И давай шептать над парнем, свечкой над его головой круги водить. Чего шептал – всего не расслышали, да и не запомнить чародейские слова без колдовской науки. А кой-чего и посейчас не забуду, уж больно сказаны чудно: «…слово не в дело, а дело не в цели, нож обломится, пуля минует, яд просыплется, огонь не разгорится, вода не погубит, сабля не зарубит… Ключ и замок моим словам». Нашептал, свечку задул, сумку на плечо вскинул.
– Прощай, – говорит, – Иванечка! В беде ли, в радости на подарок мой поглядывай!
Потом и к нам повернулся, поклонился:
– Не серчай, мать, сынку твоему я добра желал, худому не учил!
И вышел из избы, тихо-тихо дверь прикрыл. С тех пор никто его в деревне не видал: как сказал, так и ушёл. А Ваня на другое утро с кровати встал, через день у окошка сидел, через три дня на улицу пошёл…
– Да уж, тётка Агафья, как ангину жабой лечат, я ещё не слыхала! А на память, значит, звёздочку в небе подарили… Ну и ну!
– А ты погоди… Ты дальше послушай!
Иван-то прошлым летом в Грибушино наезжал, на погост к отцу ходил, на свои детские места любовался. Ваня ведь врачом стал – говорят, наихороший в Перми доктор! И у меня погостил, чаёвничали мы, старые годы вспоминали. Я его и спроси: «Помнишь ли, Иван, колдуна-то, друга твоего сердечного, сгодился ли тебе его подарок чудной?» «Сгодился, – говорит. – Я ведь и матери родной не сказывал, а была со мной одна история…
Как пришло время мне из Грибушино уезжать, в город учиться, в институт. Гуляли мы накануне с ребятами вокруг деревни, да заигрались-заговорились – молодым и в полночь не сон… Вышли в ночи к Нижним Пенькам, к нежилой-то деревне. И тогда уж ничего там не осталось – только смородиновые кусты разрослись выше роста человечьего, где жилье когда-то стояло, да берёзы шумят, где улица была. Ребята гурьбой на холм взошли, а я поотстал: разглядел в лунном свете, как смородина гроздьями на кусту висит. Потянулся к ней, переступил поближе – всё и рухнуло передо мной куда-то вниз… Очнулся – кругом сырая земля. Руками и ногами упираюсь в эту землю в разные стороны, а подо мной, внизу, земли этой самой и вовсе нет. Висит одна нога по щиколотку в воде и пахнет снизу гнилым чем-то и страшным. Поднял я голову вверх, где вроде светлее – надо мной окошко в самое небо, травка по краям. Тут и осенило меня, что я в старый колодец упал! Сруба у него, видно, давно не было, а сверху лопухи прикрыли, вот я в него и вступил обеими-то ногами. Как мне умирать не захотелось, тётка Агафья, рассказать не смогу! Попробовал я кричать – а даже сам себя не слышу, слабый крик выходит, голос как чужой. Окошко-то на землю, на волю, так далеко, а гнилая пропасть водяная – вот она, уже ногу обмывает. Чувствую, что и руки устают в стенки упираться, одна нога скользит, другая дрожит – вот-вот сорвусь вниз, а уж там недолго мне будет плавать…
Зацепиться бы, да не за что: опалубка в колодце сгнила, только глина кругом скользкая. Рук не отпустить, не перехватиться половчее… Взглянул я ещё раз наверх, думаю: вдруг в последний разок? А там, в квадратике колодезного окошка, одна-одинёшенька звёздочка висит – как раз посередине. И будто тянет меня тонким таким лучиком: выходи давай, парень, иди, иди сюда! Прилепился я к этой звёздочке глазами, и пополз. И теперь не знаю, как оно вышло: упирался я и спиной, и ногами, и руками, и затылком… Так, раскорякой, и вылез наверх, в белый свет… Пусть темнело вокруг, а мне всё светлее солнышка показалось. Отполз я чуть от ямы, а встать не могу: руки-ноги не слушаются… Отлежался, услышал, как ребята меня зовут – потеряли, значит! Тогда и понял, что живой.
Ребятам не откликаюсь, лежу, на свою заговорённую звездочку смотрю и от радости ни плакать, ни смеяться не могу. Темно уж стало… Потом встал, конечно, вышел к ребятам. Они смеются: „Ты где вывозился, заснул под кустом, что ли?“ Я, отвечаю, звал вас, что не ответили? Они только плечами пожимают: не слыхали ничего!
Не сказал я про то никому. Казалось, расскажу – и не сбудется моё спасение от дурной смерти.
Дома в баню пошёл, а на спине, под майкой, по всему телу – глина пластами размазана – как я полз вверх-то по колодцу!
Выходит, мне та звёздочка жизнь спасла. Недаром Стефаныч шептал надо мной, как это: „Слово не в дело, а дело не в цели, вода не погубит, сабля не зарубит…“ – как сейчас помню!
Жалко, что не все слова-то знаю – я б ту звёздочку сыну подарил!»
Вот как дело-то вышло! Человека одарить по-всякому можно: каково твоё душевное желание будет – то и станется. Можно и в руки ничего не дать, а жизнь подарить. Как пожелаешь – к тому и дарение: на беду, на любовь, или так, пустота одна…
Воробьиная ночь
Коротки ночи посередине лета. Едва сомкнёшь глаза – и вдруг проснёшься оттого, что сильно бьётся сердце. Изба вспыхивает и гаснет, свет встаёт в окне и снова пропадает. Если гроза идёт – почему ж так тихо?
– Тётка Агаша, ты спишь?
– Не сплю, не сплю.
– Что это, тёть Агаша?
– Воробьиная ночь прилетела.
– Почему же воробьиная?
– А рябая потому что. Воробьиная ночь – значит пёстрая, рябая. Как у воробья – то тёмное пёрышко, то светлое, то вам горе горькое, то смех. Далеко-далеко гроза идёт, землю трясёт, зарницы играют – ни ночь тебе, ни день. Старики говорят – злая сеча в небесах, бой небесный случился. Высоко над нами бой – ничего не слыхать, как ни слушай. Только видно, как оружие сверкает, да ветер веет.
– А кто бьётся-то в том бою?
– Один с другим и бьются. Зло с добром, добро со злом.
– Угу! – поворочалась я с боку на бок, нет, не спится! Тени мечутся по избе, и сколько глаза ни зажмуривай – светят зарницы через веки…
– Пойду посмотрю на твою воробьиную ночь, – засобиралась я. – Всё равно не заснуть, всё перед глазами мелькает…
Только дверь в избу закрылась, в тёмный сад мне спускаться сразу расхотелось. Тётка Агафья – там, в избе, а тут я одна в целом мире осталась. Ветер дует сразу во все стороны, берёзы дрожат за воротами, сад как живой, ходуном ходит. И то над головой, то у земли полыхают излучины белых небесных ручьёв. Покажутся на миг, пропадут, и вмиг темнеет в глазах: нет на свете ничего, да и я – есть ли? Вздохнёшь – подождёшь, и у края земли заревом откликнется светлое эхо, станет видно: вот гора Кленовая, там – лес, и Сылва знакомо блеснёт – тут я, не бойся… Злая сеча идет в небесах…
Вдруг, откуда ни возьмись, стайка чёрных воробьёв заметалась в трёх рябинах, будто в ветках запутались. Где спрячешься? Куда из тёмной ночи вылетишь? Кинулись воробьи дальше за забор, бог весть куда…
Скрипнула дверь на крыльце, вышла тётка Агафья – и сразу мне на этом свете стало гораздо лучше. А тётка только охнула, да бегом с крыльца в тёмный сад. Сверкнуло опять зарево, засиял сад, и вижу: сидит моя Агафья Дормидонтовна у тех трёх рябин и самую тонкую к колышку подвязывает. Придётся и мне с крыльца сбегать.
– Дай помогу, тёть Агаша!
– Ладно уж, привязала. Гляжу из окошка: треплет там рябину, того гляди ветер заломает. Полно уж, милая душа, пойдём в избу. Страсть кругом такая…
– Да уж… Кто в небесном бою-то победит, а, тётя Агаша? Добро или зло?
– Ишь ты, чего спросила! Как уж выйдет, чья воля переволит! Наше с тобой дело – помогать, рябину привязать. Устоит кудрявая, не поломается – наша выйдет воля. А пропадёт – нам и горевать, щепки подбирать. Ничего! Солнышко взойдёт, душа отдохнёт – все и помирятся… Воробьиная-то ночь короткая.
Русалкин гребешок
В середине июля, в самую летнюю благодать, нету на всём белом свете места лучше, чем разлюбезное моё Грибушино. Даже облака стоят над ним, как во сне, в речку Сылву смотрятся, уходить не хотят. Сколько мы на лавочке с тёткой Агафьей ни сидим – нету долгому вечеру конца, не стемнеет никак, не погаснет неведомо откуда льющийся свет.
Я не знаю, что это такое, а тётка Агафья твердит, что «русальи недели» идут…
В такую вот пору выходят в поля, в леса и на берег русалки – они ведь у нас не как в телевизоре или из всяких заморских рассказок: без рыбьих хвостов, по-старинному все – берегини. Будто девушки, только чудны: сидят по тропинкам и бережкам, пыль с ладошки на ладошку пересыпают, она у них сверкает на солнышке, они и смеются…
Бывает, и хороводы с подружками водят, и песни поют или волосы чешут на камне. Вроде бы и не злы, и не то чтобы добрые – смотрят, кого оберечь, а кого и не нужно, а кого и прогонят и даже погубят.
А срок придёт – обернутся они в облака, и прощай-провожай, тут и русальим неделям конец.
Было это давно. На самые «русальные недели», как раз на макушку лета, собрались наши грибушинские парни на дальние покосы, за берёзовую рощу. Поставили там балаган, день-второй косят, ну и стали замечать: кто-то у них хлеб ворует. Времена-то голодные были, никто вволю не едал. «Ванча! Покарауль!» – говорят. А с ними Ванятка Семёнов был, соседа нашего сын. из всех косцов самый младшенький.
Вот Ваня остался в балагане, сидит скучает, травинки сплетает. Вдруг слышит – шорох, будто подошёл кто. Ваня к земле пригнулся, ватник старый на себя натянул и лежит, в щёлку подглядывает. Ворохнулся кто-то на свету, и юркнула в балаган девчоночка: и в полутёмках видать, что пригожая, волосы распущенные, аж до коленок висят.
Зыркнула по сторонам, а от входа в балаган до того места, где Ваня притаился и хлеба краюха лежит, – шагов пять. И как бы девчонке дотянуться? Повиделось тут Ване, будто руки у неё вытянулись, длинные стали предлинные: хвать она хлеб у самой Ваниной головы – и назад попятилась.
«Не серчай, Ваня, хлебушка хотца!» – вдруг говорит. Засмеялась, головой у входа тряхнула, а волосы у ней так и плеснули светом голубым да зелёным, точь-в-точь как головка у крякового селезня. Парень-то прыгнул ко входу за нею, из балагана выглянул – а нет вокруг никого, одни берёзки шелестят у балагана, переговариваются. Тьфу ты, что делать?
Пришли косцы, спрашивают, где хлеб. Ваня и рассказал. Парни его на смех подняли: «Девчонки напугался! Горазд общий хлеб раздавать – самим мало! Ты гляди, завтра не схватишь воришку – другого караульщика поставим, и в деревне девкам расскажем, кто у нас пугливый самый!» А как спать улеглись – молодым-то не спится, они давай перешёптываться: а ну как не померещилось Ванятке, вдруг эта девка – русалка была? Самая ведь русальная пора, в старину и косить-то после полудни заповедно было. Попугали друг дружку, и уснули. Один Никола, знахарский внук, не спит, ворочается. Вот он шёпотом Ваню окликает:
– Вань, а Вань! Это ведь как есть русалка-волосатка была! Я от бабки знаю. Бегают оне быстрее лошади – оттого ты и уследить за нею не мог. В сию пору, русальную неделю, самый шабаш у них!
Худо, Ванча, что тебя шутовка по имени зовёт! Сколь молодых парней в старые времена пропадало: заманят в чащу, защекочут до обморока, а то и в воде утопят.
Нарви, знаешь, назавтра себе полыни, положь около, а еще острое чего – ножик там или косу поперёк входа. Да как станет звать тебя – не откликайся, пожалеешь!
Ну, проснулись наутро, покушали, только Ваня свой хлеб потихоньку в рукав спрятал, не стал есть. Ушли косцы в луга, а Ванчу оставили. Час пробежал, второй, вот как солнышко поднялось, цветочный дух по полям полетел, разморило паренька, забылся он…
Вдруг сквозь сон слышит – поёт кто-то неподалеку: «Гутыньки-гутыньки, рели-рели-рели!» Отряхнулся, выбрался из балагана, смотрит – а это его давешняя знакомица. У двух берёзок соседних веточки свиты, вот она на них, как на камельках, качается, знай поёт себе, на Ваню с усмешкой поглядывает. Спрыгнула, подошла:
– Здорово, Ваня! Чего не глядишь? Боишься, что ли, меня? Чего ж тогда ножика не прихватил, али веничка полынного? Кулачки сжала, съёжилась, захихикала, да как свиснет! – аж берёзка рядом дрогнула.
– Ну, чё не бежишь, караульщик? Взглянь, взглянь-ко на меня! Объела вас девка-бродяжка?
Ваня и поглядел исподлобья. Девчонка вроде его лет, волосы чёрные, а на солнышке и впрямь иссиня с зеленцой отливают. А тоненькая, тощенькая – страсть! Бледненькая, как снегурочка, аж прозрачная вся!
– Это я тебе вот, – Ваня отвечал, – там-то больше не бери, парни сердятся, – и краюшку свою припасённую протягивает, – на!
– He-а, – отвечает ему девчонка, – сам ешь, я уж сытая. И враз грустная стала, вот-вот заплачет:
– Этошний год хуже прежнего, куда хуже!
Вздохнула ещё:
– Не приду я больше, бог с тобой! Больно ты нехитрый, Ванча, ну какой мне прок? Вот и хлебца не пожалел, простая душа. На что мне он? Разве уток кормить…
Хихикнула опять, скосила глаза вбок, и скороговоркой так тараторит: «А Николке скажи, пусть привет от меня бабке своей передаст, она у него знающа. А он сам – дурачок! Коли ещё в мои берёзки станет иголки втыкать – ночью приду, на макушку ему плюну – облысеет, сердешный!»
Топнула ножкой и пошла прочь к рощице, потом обернулась вдруг:
– Лови-ко! – и бросила чем-то в Ваню. Он подпрыгнул, схватил, руку уколол до крови. Смотрит – а в руке белый-белый гребешок, рыбьей кости, зубчики острые, аж в кожу впились.
– Рыбачить пойдёшь – с собою бери! Да не сказывай никому!
Ваня глаза поднял – а девчонки с зелёными волосами и след простыл!
В сумерки возвратились старшие с лугов, выспросили всё у Вани. Только гребешка он никому не показал, ни словечком про русалкин подарочек не обмолвился, пока особый срок ему не пришел…
– Откуда ж ты тогда, тётка Агафья, про тот гребешок знаешь?
– Откуда-откуда! Дак в ту зиму, почитай, пять дворов, все соседи, только через тот гребешок и живы осталися. Как русалка и горевала – год выдался страшней некуда, голодовали мы. А зимой совсем помирать собрались, да Ваня с парнями придумал проруби на Сылве бить и рыбу добывать. И как пойдут – так воз рыбы, да всё больше стерлядки. Взволокут на нашу гору – всем соседям раздадут. Ничего, живы-сыты несколько дней. Поначалу, правда, хаживали мальчишки рыбачить и без Вани – так смех и грех: то пустые придут, то на одну рыбку сподобятся. Рыбацкая удача, что ль, в том гребешке была, уж не знаю.
Много лет с тех пор утекло… А тут – война!
Ваня-то уж сам детный был, как на войну уходил. Прощался, матери своей всё и рассказал: «Я вам, мама, оставлю гребешок. Берегите, авось он вас в лихолетье выручит».
Мать обещалась, конечно. От внучат гребень под подушку себе положила. Да не пришлось. Лежал себе лежал гребешок, да и пропал: кажись, вчера был тут, а не сыскался. А на Ивана вскоре похоронка пришла: погиб, мол, как герой, в дальней стороне, на немецкой речке Одер, куда с нашей стороны только облака залетают.
Вечер-то, вечер никак не наступит! Светло над рекой, над полями, и небо прозрачно. Уж не знаю, чья тень промелькнула вон там, за околицей, лёгкая, будто от птицы летящей, да птицы-то спят! Может быть, кто-то и вправду нас всех бережёт как умеет, как может. И как мы того заслужили…