Текст книги "Всамделишные сказки"
Автор книги: Ольга Арматынская
Жанр:
Сказки
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
Федотыч и домовой
– Как у твоей печки славно, тётка Агафья! Сразу и уютно так, что спать хочется!
– Что правда, то правда, печка у меня хорошущая! Федотыч наш клал, большой по печкам художник! У него домовые в подручных ходят!
– Так-таки домовые?
– А ты не смейся над старухой. Смеялся тут один, тоже городской… Приехал, значит, к нам пермский житель один, дом для дачки искать. На горе-то у нас, в Грибушино, уже почти все избы дачниковы. И вредный такой мужик попался: всё ему не так и не эдак, еле-еле дом выбрал, только печь там переложить надо. Ему деревенские и говорят: мол, старику Федотычу, печнику, поклонись, не поскупись, уважь мастера, и будет тебе не печка, а праздник!
Ну, пойти-то к Федотычу он пошёл, да толку, видно, нету у него с людьми-то разговаривать: «Я да я, сделай мне всё без халтуры, а то денег не заплачу». Обиделся Федотыч, особенно что Пузатый этот ему, старику, «тыкает», да промолчал. Вот перебрал он печку – загляденье, даже побелил её наново, день работы остался, и всё.
Приезжает Пузатый работу принимать. Ходит вокруг печи, сопит, пальцем в печку тыкает и пальчик потом платочком вытирает. Сопел-сопел, и показывает: «Здесь пол от побелки помоешь, а печь к утру закончишь» – даже и спасибо не сказал! Рассердился Федотыч: «Это почему же я к утру должен кончать? Не было такого уговору, вы переезжать через три дня собирались». А Пузатый упёрся: «Я тебе деньги плачу – чего желаю, то и приказываю!» Плюнул Федотыч с досады: «Сам напросился, невежа!»
Ну ладно, приехал Пузатый через три дня вместе с супругой своей. Первую ночь ночуют. Посреди ночи грохочет кто-то мне в вороты – дом-то Пузатого от моего недалеко. Выхожу – так и есть, они. Зову их в горницу, а у самой даже сон пропал – смех разбирает. Стоят они с супругой всклокоченные, еле-еле одетые, перепуганные до смерти. Улыбку-то с лица согнала, спрашиваю:
– Чего стряслось?
– У нас, – супруга говорит, – на крыше и в печной трубе воет кто-то, знаете ли, просто звериным воем! А то так завопит, что кровь в жилах стынет. Муж в сени выглянул – там чего-то чёрное шевелится. Ой, я не могу больше! Что же это такое?!
– Да ничегошеньки особенного! – отвечаю. – Домовой вас не принимает в этом дому. Нелюбезны вы ему, значит! – говорю, а сама засмеяться боюсь.
Тут Пузатый на меня раскричался: «Что за ерунда, что за домовой!» Старуха, мол, глупая и глупости у неё старушечьи!
Обиделась я:
– Вот вам порог – не верите, так идите с моего дому в свой!
Не пошли они к себе, страшно показалось. Постелила я им на полу – а смех меня разбирает, аж подушка из рук выпала!
Деревенские-то все знают: печника не обижай, не перечь. Если его хозяин не уважит, приладит в дымоход да под стрехи каку-нить хитрость: бутылку ли, железную ли какую скобочку – и начнёт там воздух так выть-завывать тёмными ночами, что никому в том дому покоя не станет. Так ухитрится, что на крыше и плачет, и стонет, и свистит, и воет – нету мочи человеческой такое слушать. Вот поночевали наши дачники ещё две ночки, а дом трясётся весь от звериных голосов, и укатили в Пермь. И дачку покупать не стали. Наши-то, грибушинские, долго Пузатого вспоминали, смеялись. Федотыча спрашивали:
– Как, Федотыч, домовой твой поживает?
А старик разговоров этих страсть как не любил, сердился. Говорю ему как-то:
– Чего ты, Федотыч, сомневаешься, правильно этого Пузатого настращал!
– А он оглянулся и тихонько мне шепчет:
– То-то и оно, настращал! Я и сам настращался! Вот скажи: голоса у них три дня выли, так? Так! А как уехали они, так и выть перестало, так?
– Так!
– Дак вот! Свистящую штуковину свою я из трубы после первой ночи убрал. Оно само собой заголосило на другую ночь, вот ведь что! Я, Агаша, после того у себя в избе, на печке, стал сухарики оставлять – своему домовичку, значит! Ты уж, соседка, не срами меня, не говори никому, а только съедает эти сухарики кто-то. И не мыши, на мышей у меня кот имеется. Вот ведь каково!
Провал-озеро
Земля в наших краях с причудами. Бьются в ней, как жилки, подземные родники, собираются в ручьи, точат мягкую породу меж гранитными глыбами, роют тёмные норы, сочатся беззвучно под лесом, под дорогами и под полем.
И вдруг не стерпит, разорвётся тонкий земной покров, откроется яма-карст: будто земной глаз в небо посмотрел. Бывают карсты маленькие, а бывают с целое озеро. Вокруг Кишерти их три десятка: Молебное, Безымянное, Мишуткино, Кислое, Травяное… Я все и не знаю, надо тётку Агафью спрашивать…
– А чего тебе про них рассказать? Озера вроде и разные, а на самом деле все меж собой соединённые, так и учитель детям в школе объясняет. И хозяйка у них одна – Водяниха. Никто её в глаза не видал, только ночью на озёрах кто-то хлопает и смеётся, по-совиному ухает, как будто рукой рот закрывает. Рыбаки сколько раз над водой огоньки видели: плывут они, скачут, но вреда от них никакого. Главное, первую рыбу в воду бросить – и кто б там ни был, рыболова не тронет.
– С чего ж решили, что это Водяниха? Может, он Водяной?
– А ты не смейся! Может, и был. Только после войны люди стали говорить «Водяниха». Вроде она у нас вдовая. Он ведь, шут водяной, так пошутит, что напугает до обморока, когда и под воду утянет. А у нас купаются ребятишки – бывало, кто нахлебается воды, а ни разу беды не случилось, все выплывали. Отфыркаются, отдышатся и говорят: «Вода сама вытолкнула, к берегу выпихнула». Так только берегиня может, она детей не обидит, охранит.
А сколько лет после войны забредали в Кишерть детишки-сироты, да и к нам в Грибушино ходили. Кто такие, куда идут – бог весть. Увидят кого из деревенских, одёжку попросят, а то пристанут: «Скажи мне, тётенька, моё имя». Ну, наши скажут: «Ваня» или «Машутка», и одёжку дадут. Отказывать нельзя, так русалочьи дети побираются. Кто знает, может, и людские это сироты ходили. А только всех жалко.
Вот в Кишерти бабка жила с сыновьей семьёй – сноха да внучка. Сын бабкин – рыбак рыбакам, еще пацаном домой сомов таскал больше себя ростом. Вот вырос, женился, а когда народили они дочку, посадил молодой отец черёмуху во дворе, дочке Верочке на радость. Подросла Верка, и вместо мальчишки за отцом на всякую рыбалку увязывалась, штаны натянет – и за ним. Да так наловчилась, что вечно наудит больше. Отец только усмехался: «Водяной мою девчонку балует, всю рыбу ей гонит». Жена ворчит: «Куда столько нарыбачили – не сварить, не съесть.
Мне до полуночи вашу рыбу чистить?» Так отец с дочерью всё рыбу у бани развешивали, солили да сушили.
Жили-были душа в душу, а тут война. Как началась, на другой день и проводили они своего мужика. Проводили, а обратно не встретили. Не вернулся, без вести пропал. Война прошла, год пролетел. И мать, и жена уже не ждут Петра. А Верка молодая ещё, в школу не отбегала, ждёт, когда отец приедет – то ли к Первомаю, то ли будущей осенью, то ли под Новый год?.. И главное, всё снасти чинит, удочки ладит, и в бане их прячет. А на Сылву не идёт: «Мы с отцом пойдем! Я ему и удочку новую приберегла…»
Прошло так четыре года. На исходе лета вернулся в деревню один кишертский мужик, он после войны ещё в дальних странах служил, наконец командиры домой его отпустили. Повидался со своими, и приходит в Веркин дом. Сел у стола и говорит:
– Так и так, женщины милые. Принес я вам последний поклон от Петра. Привелось нам на фронте свидеться. У меня на руках он умирал, и слово от меня взял, что не пошлю вам бумагу, а сам всё скажу, как есть. Велел вам Петя жить дружно. Очень, дочка, тебя вспоминал. Как, говорит, мы с Верунькой рыбалить ходили. Уж не поймать мне, говорит, больше дочкиного, а она у меня удачливая уродилась.
Тут Верка вскочила с лавки, крикнула что-то, с места сорвалась, дверью ахнула, в сенях чем-то загремела – и на двор. Мать за ней, а Верка у той самой черёмухи стоит и удочки в щепки ломает, кричит страшные слова.
День ли два прошло, топят они баню. Истопили. Первой бабушка сходила, и внучку посылает. Верка собралась, пошла, и бежит вдруг обратно: «Бабушка, ты где мылась? Бани-то в огороде нет!» Выглянула бабка: а на огороде ни бани, ни черёмухи – только яма на том месте, а вокруг земля прогнулась, как огромная тарелка. Потом сбоку в этой тарелке трещина показалась, стала расходиться, земля внутрь посыпалась, зашумело глухо, вздохнуло и стала изливаться на свет подземная вода.
Испугались они в своей избе ночевать, к соседям ушли. А наутро пришли – на том месте провал в два Веркиных роста глубиной, а неподалеку еще один, и в обоих вода на глазах прибывает.
Соединились два провала, а на следующую ночь появилась рядом третья дыра, и земля между ними как будто тает, как сахар, уходит куда-то вниз. На третий день и получилось глубокое озеро в полсотни метров. Так и назвали озеро – Провал.
Жалко бабке двора, и черёмухи жалко, и бани. Ходила старая у воды, вздыхала, сыночка вспоминала. И стало ей слышаться, что вздыхает кто-то ей в ответ. Взяла бабка потихоньку от снохи и внучки горбушку хлеба, табаку, ну в озеро и бросила. На поминовение сына своего и на всякий случай – для бабы Водянихи.
Оттого или нет, а вода в Провале понемногу успокоилась, притихла. Стали люди воду в озере брать, огороды поливать. А на другое лето поднялись вокруг цветы, окружили Провал, берега травой затянулись. И караси в Провале завелись – толстенные!
Встречник
– Не в обиду, тётка Агафья, а только все грибушинские – чудной народ! Иду сейчас от реки, а там наш сосед, дядя Коля Золотой, с ребятишками воздушного змея пускает. Мужику уж под сорок, а он ветер ловит!
– Ветер, говоришь… А ты его не суди, Николая-то! Ребятишек ему бог своих не дал, а с чужими он смолоду завсегда возился. Николай-то – хороший мужик, даром что чудной маленько. Он ведь Григорьевны, солдатской вдовы сын. Одна она Николку растила, а подняла, на шофёра выучила. Первый парень на деревне – пока зима на дворе. А как подтает снег, солнышко заблестит – ищите тогда Колю Григорьева! Стоит он где-нить у беседки на кишертской станции, на поезда глядит и песенку напевает:
«Хорошо на свете жить.
Ходят пароходики.
Не заметишь, как проходят Золотые годики!»
Оттого и прозвали его дядя Коля Золотой. Постоит он так, поглядит, посвистит – и к матери:
– Скучно, мама! Поеду я, не серчайте!
– Куда, сынок? И чего тебе дома не жизнь?
Да сколь Григорьевна не просит, сколь слёз не прольёт, он потерпит, похмурится, а мешок соберёт – и в дверь:
– Ждите, мама! Не ругайтесь!
Где ведь только не бывал: и на Дальнем Востоке рыбу ловил в море, в теплых краях по горам ходил – пастушил, то в тайге пропадал, то в Сибири плоты гонял… С первым снегом объявится в Грибушино, матери подарков дорогих навезёт. Бригадир рад-радёшенек – мужиков в деревне прибыло! А с новой весны – всё по-прежнему: никто Колю в деревне не удержит.
Ходила уж Григорьевна к молёбской знахарке, просила сына заговорить, чтоб не рвался никуда, не чудил, сидел бы возле матери, женился бы, гнездо свил, ан нет – всё как бродяга! А знахарка говорит ей: «И не убивайся, милая! Такой, как твой Николай, – один на тыщу родится, Странник он. Судьба ему такая. И не сумлевайся: всё на миру не зазря. Не трожь его».
Так и повелось. Год за годом бежит, все как все, а Николай – сам собой. Вроде и примета в Грибушино такая: дядя Коля Золотой уехал – стало быть, и весна пришла, скоро лето!
А в одно лето и случись в наших краях великая сушь. Трава кругом погорела, в лесах – пожары, Сылва обмелела, что коровы вброд норовят перейти. Зной плывёт – и ни вздоха, ни дождичка, ни ветерка. Земля слипла в камень, а по песчаным дорогам рассыпалась в пыль, так что нога по щиколотку утопает. А после и ветры сухие поднялись. Как задует, запылит, закроет всё небо, как перед грозой, да только на небе ни облачка. Только людишек дразнит.
Старухи деревенские меж собой зашептались: «Ветер, мол, бродит, Встречник-обидчик! Глядите, бабы, малых ребят далеко в поле не пущайте. Встречнику, ему что телегу изломать, что малого ребенка изувечить – всё одно. И откуда только он к нам залетел – неведомо!»
Об эту пору, нежданно-негаданно, объявился в деревне дядя Коля Золотой: «Соскучился я что-то, мама. Дай, думаю, проведаю…» День-второй проходит, зовёт его бригадир: «Свези меня, Николай, в Губаху, на станцию!»
Ну, поехали они. Несутся дорогой по открытому полю. Вдруг навстречу ребятишки стайкой бегут, будто наперегонки. Подъехали мужики поближе, затормозили, видят – неладное что-то. Кричат ребята во всё горло, лица перепуганные, и за спину себе показывают. Мужики кричат: «Что стряслось?»
А пацаны наперебой: «Дядя Коля, там ветер, уйдём скорее, убьёт!» Взглянули мужики – и точно: за мальчишками на дороге между небом и землёй будто чёрный столб качается, ветрищем завивается. Идёт по дороге за мальчишками, как живой. В жгут закручивается, всё ближе идёт, всё ближе, шумит-трещит, гудит в ушах всё громче…
А перед ветряным столбом-то ещё двое ребят показались, вовсе маленьких, далеко от старших отстали – видно, силёнок бежать уж нету. Вот-вот их Встречник подхватит…
Николай рванул дверцу, крикнул бригадиру: «Вылезай, уводи ребят!» А сам как газанёт прямо к тем отставшим-то! Те уж и не бегут – мочи нет! «Уходите!» – кричит им Николай, из машины выпрыгнул, и бегом навстречу тому столбу ветряному… Встречник будто ещё быстрей завертелся, завыл. Шагнул к нему Коля, мальчишки за спиной – в крик!
Извернулся Николай, выпрямился, закричал тоже и кинул что-то прямо в эту страсть! Пахнуло ветром по всему полю, свистнуло, замерло, и рухнул этот столб у самых Колиных ног оземь. Тихо стало вдруг, только зной в воздухе струится…
Тут и бригадир подбежал, еле дышит. Глядит: стоит Коля, пошатывается, лицо удивлённое, рубаха – хоть выжимай, и будто улыбается. На дороге перед ним завал: куча мусора всякого, щепок, грязи да камней, сверху железки рваные, – всё, чем Встречник забавлялся.
– Чё ты с ним сделал, Коля? Ты как это его?
– Ножик, – отвечает Николай, – я в него ножик бросил.
– Ножик? Ага… А он, значит, того… Ну, брат, сам бы не видал – ни в жизнь бы не поверил!
– Я и сам не верил, – отвечает Коля. – Не знаю, как вспомнилось. Мне как-то в степи мужики рассказали: чтобы смерч шибче завертелся, нужно крикнуть: «Вызы! Вызы!», – а потом, чтоб его сгубить, ножик в самую середину чёртова столба и бросить.
– Кто его знает, что такое! – вздохнул бригадир. – А выходит, не наколдуй ты здесь, всем бы нам, того… Да уж! Настранствовал ты себе, парень, ума-разума! Ну и дела!
Вот тебе и весь сказ.
Уж коли чудак человек, значит – для чудного дела рождён. Так тому и быть.
Васильковый колодец
– Пей-ко чай, – говорит тётка Агафья, – он у меня травяной, лечебный, васильковой воды.
– Как это – васильковой воды? – спрашиваю я.
– А из Василькового колодца, значит.
Парень у нас в Грибушино жил, Васей звали, Васильком. И сам был – чистый василёк: глаза голубые, гибкий как травиночка. И была у него сестрёнка младшая, любимая, Катюша. С малолетства на закорках у брата сидела: куда старшой, туда и Катя. Товарищи, бывало, смеются: «Нянька Василиса, да и только!» А у Васи и платок всегда с собой был – Катькин нос вытирать.
Ну вот, раз зимой, в лютый мороз, оставил-таки Вася сестру дома, убежал к парням. А старая бабка в избе и не угляди: шмыгнула девчонка за дверь в одних чулках – и бегом по деревне брата искать. Одной-то ей, вишь, не сидится, малолетка, без ума-разума. Увидал её Василёк, сгреб в охапку, и бегом домой – на печь отогреваться. Да поздно! Простудилась девчонка. И зима миновала, и весна, а она всё хворает, лежит на печке, просит: «Посиди со мной, Василёк!» Извёлся Вася: «Я, мол, виноват, что Катюшка заболела…»
Вот как-то под конец лета идет Вася полем. У обочины синим-синё – всё васильки цветут. «Дай, – думает парень, – Катюшке цветочков нарву, пусть порадуется». Ухватился за один стебель – не может сорвать, за другой – тоже никак. Что за чудеса?
Вдруг слышит:
– Ишь, самостоятельный какой! Во чужом двору, да расхозяйничался!
Обернулся Вася: стоит старичок во ржи, да больно махонький. Глазки мелкие, голубенькие, сам белый как лунь, на животе сумка огроменная.
– Я, дедушка, ничё плохого не делал. Сестре вот цветы хотел нарвать. Хворает она у нас. Говорят, чай на васильках кашель унимает.
– Унимает, говоришь? – сморщился старичонка, будто сейчас чихнёт. Носом пошмыгал, успокоился и говорит: «А ты, преж чем рвать, сперва мне помоги – нос утри». И шмыг-шмыг носом-то.
Удивился Вася:
– Как это?
– Как-как! – возмутился старичонка. – Я – старик Белун! Мне положено нос утирать! Эх, молодёжь неотёсанная! Чему вас только учат теперича!
Ну, делать нечего, полез Вася в карман за Катиным платком, нос старику утёр. Хотел отойти, а сумка у старика на животе возьми и откройся, посыпались оттуда жёлтые монеты прямо Васильку на сапоги. Сверкают, в пыль прыгают.
– Бери-ко сколь надо! – щурится Белун. – А то можешь и не брать! Тогда скажу, как Катюшку твою на ноги поставить.
– Не стану брать, – говорит Васька и хмурится. – Скажи лучше, как лечить!
– А золотой водой лечи. Колодец выкопай в деревне-то и лечи! – отвечает Белун. Свистнул тихонечко, монетки враз пропали, шагнул в рожь, и был таков!
– Эй, – кричит Вася, – стой, дед! Какая вода, какой такой колодец?
– А ты не ленись, у старших поучись-поспрашивай. Скажи, старик Белун велел.
Вернулся Василёк в деревню, давай взрослых мужиков расспрашивать:
– Пойдёте со мной колодец копать? Мне надо, чтоб вода была золотая. Мужики, конечно, на смех его подняли:
– Зачудил малец! Сейчас всё бросим, станем на берегу колодец копать. Вон тебе Сылва-речка у самого порога. Хоть не золотая вода, а чисто хрусталь!
А Василек на своём стоит:
– Мне дед Белун так велел!
Тут Семёныч, пожилой уж мужик, в затылке почесал и говорит:
– Погодите смеяться, мужики. Мне отец чего-то такое про этого Белуна рассказывал. Вроде во ржи живёт. Встретится такой – поклонись, поле-то его вотчина. А попросит нос вытереть – не смейся, послушайся, тогда старик тебя золотом одарит. Ну-ко, парень, рассказывай толком!
Вася и рассказал, как всё было.
Три недели мужики по очереди колодец рыли, от бабьих насмешек отмахивались, да и над собой посмеивались. Однако вырыли колодец. Семёныч сруб берёзовый ставить не дал, и дубовый не велел, а нужен, говорит, сосновый – от него дух смоляной и в воде золотые блёстки появятся. Звонкая тогда будет водица, как золотая монетка станет в кружке звенеть.
Вот и стал у нас Васильковый колодец, васильковая вода. Катю-то Вася той водой отпоил – здоровёхонька!
– Ну, тётка Агафья! Всё у тебя к одному! Тебя послушать, так чуть заболеешь – не врача надо звать, а кликать в поле васильковых старичков!
– А хочешь – верь, а не хочешь – как хочешь! Вот доктор из больницы Василию так и сказал:
– От сосны, из которой у вас сруб колодезный, стала ваша вода лечебная. Сосновая вода, уважаемый, полезная, когда у кого дыхание сбито, и лечит она больную грудь. Вот ты Катерину и вылечил.
А как же! Скажем, загордись наш Василёк, не утри нос старичку, али того хуже – позарился бы парень на монетки, ничего бы и не было: ни колодца, ни Катюшкиной радости…
А ржаной старичок, он ведь от твоего неверия не сгинет, не переведётся! Всё будет, пока рожь в поле не переведётся, да васильки, да милое сердце у человеков… Так-то!
Перелёт-трава
Сумерки над Сылвой-рекой синие-синие! Тёмно-синие засыпают леса по берегам, густо синеет высокое небо, и под синей тенью, как под большим крылом, затихает милое моё Грибушино…
Виднеются в синей полутьме, светятся одни белые ромашки у заборов, но всё до той поры, пока не вспыхнет на небосводе золотая звёздная россыпь, от которой так кружится голова…
– Тётка Агафья, глянь, звёзды нынче какие! Вон, вон одна полетела… Ах, не успела я желание загадать!
– А и ладно! До неба высоко-далеко, чего уж там загадывать. Старики, слышь, говорят: одна перелёт-трава желания исполняет… Нигде та трава не растёт, и корешка-то у неё нет. Летает себе с места на место, с края в край. Как полетит к земле, так и переливается огнём радужным – за то её с падучей звездой путают. И нету, стало быть, силы сильней, чем в той травке перелётной, да не всякому она покажется.
– Опять ты за своё, тётка Агафья! Да кто эту летягу видал на самом деле, да ещё без корешков… Чепуха какая-то! Звёзды – вот они, так ведь и на них желания придумывают забавы ради. А травки эти ваши перелётные…
– Тебе видней! Вы, городские, известно, грамотные!
– Да ты обиделась, тётка Агафья? Не сердись, бог с ней, с травкой! Ну, коли хочешь, пусть будет, жалко, что ли, а? Ну чего ты молчишь? Говорю же, пусть себе летает ваша травка волшебная, не сердись, не молчи!
– Вот слушай-ка! За себя не скажу – не показалась мне такая трава. А Валентину знаешь, что у перевоза живёт? Она видала. «Чему и быть, – говорит, – тётка Агафья, как не той травке. Перелёт-трава и есть». Была, она сказывала, девчонкой еще, как раз её мать в тот год в школу свела. Нашла себе Валюха подружек – не разлей вода. Зима – время весёлое, с темна дотемна за короткий зимний день нахохотаться да в снегу наваляться дня им мало. Известно, какие в деревне забавы…
И случись… пошёл по деревне слух: едут, мол, из самой Москвы артисты! Цирк, значит, с живой обезьяной, и прямо в нашу Кишерть!
Было ли этакое дело! И главное – обезьяна настоящая, деревенским-то и в кино её не показывали, и телевизоров тогда у нас не было…
И приехали те циркачи на самом деле. Афишу на сельсовете повесили – «Обезьяна на проволоке». Четверым подружкам родители в конторе билеты справили, а пятой – нет. Как Валюха товарку обидит, без Машутки как они пойдут?! Взяла Валюша у Маши рубль: «Куплю тебе билет в очередь, сиди жди!» Прибежала Валя в Кишерть, в сельсовет, где стол специально поставили билеты продавать. Да куда там! Съехались все деревни к сельсовету: и молёбские тут, и грибушинские, и кишертские, и губахинские на телегах прикатили. Кричат все, толкаются, того гляди крыльцо снесут.
Страшно Валюхе – и убежать ни с чем нельзя. Нырнула она в эту толпу, а тут как закричат: «Заходи, народ, билеты дают». Подхватили Валюху, вместе с толпой в дом занесли, слыхала только, как двери крякнули в сенях, как мимо проносили. В комнате вовсе дышать нечем, шум да гам. Дядька с билетами было на стол вспрыгнул, руками машет: «Обезумели вы, что ли?! Выйдите отсюда, не стану билеты продавать!» Да стол уже под ним ходуном заходил. Он на шкаф полез, кричит… Какое там билеты, Валюшка!.. Отдавили её к самому окошку, лицом к стеклу, стоит ни жива ни мертва, только изо всех сил рубль в кулачишке сжимает. И заплакать не может, и вздохнуть. Носом в синее окошко уткнулась – вечер уж на улице, плывёт перед глазами всё…
«Неужто, – думает, – ни в жизнь мне и обезьяны не увидать, и ничего вообще?» Глядит – за окошком в самой вышине дрогнул огонёк и полетел к земле медленно, как во сне, всё ближе и ближе. Вот уже перед глазами плывёт – будто веточка зелёная посреди снега и цветы на ней. Уж как она вспомнила – не ведаю, стоит шепчет: «Перелёт-трава, перелёт-трава, помоги!» – и сама своего голоса не узнаёт… Упал огонёк далеко за избами.
Враз и забасил кто-то ей в затылок: «Эй, народ, девку-то вовсе задушили!» Ручищи чьи-то хвать Валюху за бока, да вверх и выдернули, на чьи-то плечи поставили. «Держись, мелкая! Дядька! – кричат билетёру. – А ну выдай девчонке первой билет на обезьяну поглядеть!» И ещё чего-то кричали…
А та обезьяна всего-то и по проволоке один раз на представлении пробежала – туда и обратно, да дело не в том…
Больше никогда перелёт-трава Валюхе не показывалась. Сказывала Валентина – может, оттого, что ничего за всю жизнь не захотелось так… Выходит, для перелёт-травы большую охоту надо иметь, захотеть чего так, как дитё малое хочет, тогда она и покажется… А по-другому никак.
Сумерки над Сылвой-рекой синие-синие. Оттого ли звёзды здесь яснее ясного? Смотришь на них долго – огоньки путаются, переливаются, расцветают радужным светом. Кажется, закроешь уставшие глаза – обрываются огоньки на самых кончиках ресниц, слетают вниз. С неба на землю, с места на место, с одного края в другой. Далекий край, невиданный, желанный…