355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кучкина » В башне из лобной кости » Текст книги (страница 6)
В башне из лобной кости
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:49

Текст книги "В башне из лобной кости"


Автор книги: Ольга Кучкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

22

Зачем это случилось с ним? Почему покинул завоеванные высоты? Кто видел его новые полотна? Что говорил ему? Что говорила жена Василиса, прокурорская дочь? Не в моих привычках считать деньги в чужом кармане, но за картины ему должны были платить прилично – куда они деваются, если он живет и работает в обстановке более чем скромной? Почему мы пьем с ним водку в мастерской? Задружились мы, в конце концов, или это пир расставания?

Я жаждала ответов на вопросы, которые не задавала, ибо источник был перекрыт: партию, как всегда, вел он.

Я правдив, начал он.

Я правдив сам и требую того же от других.

Я правдив сам и требую того же от других, но.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами, и тогда я выковыриваю осколки правды из общего комка вселенской смеси, как изюм из булки.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами, и тогда я выковыриваю осколки правды из общего комка вселенской смеси, как изюм из булки, и предлагаю вам обучиться этой науке.

Я правдив сам и требую того же от других, но признаю, что ложь и правда могут поменяться местами, и тогда я выковыриваю осколки правды из общего комка вселенской смеси, как изюм из булки, и предлагаю вам обучиться этой науке, потому что, бьюсь об заклад, вы только думаете, что умеете это делать, а вы не умеете.

Он говорил точно, как я пишу: начинал фразу и заканчивал, казалось, что заканчивал, но всякий раз начинал заново, приращивая к концу новые и новые добавки. На ум приходило равелевское Болеро, где музыка ходит кругами, околдовывая вас, и он ходил кругами, околдовывая меня. Сознание неожиданно выкинуло коленце, достав из небытия – или инобытия – фигуру человека по фамилии Обласов, давно умершего, сильно пившего, счастливого самородка, убежденного в том, что время не течет и не идет, а есть ячеи времени, в которых все творится, где нет прямых, а есть спирали и завихрения – отсюда повторения пройденного, рифмы и ритмы, вся поэзия, то, о чем у стихотворца: бывают странные сближенья, отсюда все перепады личной и исторической судьбы, когда одно на удивление повторяет другое, и что было, то будет, вот почему Библия – книга о будущем, равно как о прошедшем.

Сферы и спирали Окоемова были из той же категории. Возможно, так на него действовал алкоголь.

Вы не обязаны рецензировать то, что увидели, говорил он, уставившись в стакан, я не требую рецензии, я потребую ответственности за доверие, потому что вы же понимаете, что вам доверено. Благодарю, склонила я голову и спросила, должна ли молчать об увиденном. Да, кивнул он, пока я не подам знака, освобождающего вас от молчания. Это прозвучало, как: пока не сниму с вас обет молчания. Обстановка располагала к мистическим обрядам, тем более что чувства юмора у него не наблюдалось ни на грош, да и мое куда-то испарилось. Я подняла рюмку и с глубокой искренностью произнесла: за вас. Я вложила в два кратчайших слова всё, что поднакопилось во мне за период наших встреч, кажется, вместе с влагой, что поднакопилась в слезных мешках. Встречная влага была мне благодарностью. Секунда – и мы ринулись бы друг к другу в объятья.

Усилием воли я разорвала соединение.

Или он разорвал.

23

Из записанного за ним: осколок сидит у меня в виске, отсюда тупые головные боли, которые я вынужден скрывать, их снимает, как ни странно, только моя новая живопись, а в последний раз, можете вообразить, голова внезапно прошла, когда мы с вами выпили водки, закусив шпротами.

24

Бессменный декан факультета, где я училась, неожиданно вспомнил, когда я зашла к нему по какому-то делу:

– Шла конференция, обсуждали Не хлебом единым, встала тощенькая первокурсница и провозгласила: довольно жить по лжи. Между прочим, до Солженицына.

Я посмотрела на него недоверчиво. На губах играла его характерная ласковая усмешка. Он договорил:

– Этой первокурсницей были вы.

Я была правдива. Почти как Окоемов. Сражалась за правду, расходясь с теми, кто начинал лгать. Я верил в вас как в Бога, а вы лгали мне всю жизнь бередило душу школьницы-студентки не меньше, чем Умри, но не давай поцелуя без любви. Пока не настал день, когда, освободив душу от очередного девичьего увлечения и подняв головку от тетрадки с записью очередного книжного откровения, влекомая интересами кружка, куда попала, – оторвалась от сугубо личного в пользу общественного, что и раньше случалось, но раньше уделяла внимание, скорее, тому, кто пылко рассуждал, чем предмету рассуждения. Прощай, немытая Россия, страна рабов, страна господ. Получи, детка, лицемерие, хамство, чванство, уравниловку, бездарь, диктующую дару, все, густо смазанное тележным маслом вельможно-ничтожного обмана, – это твоя родина, детка, сегодня, как вчера, чего, с блаженной верой в добро, с жасминами-ландышами в руке, с Пушкиным-Гоголем-Чаадаевым-Герценом в башке, не замечала, полагая историей. Ирония истории заключается в том, что она длится, а ничего никуда не девается, даже и отсеченное революцией, нарастает с новой силой, как голова у дракона. Шварц, поставленный в Современнике, давил аллюзиями. И пошло-поехало: ужасный Сталин, прекрасный Булгаков, ненавистная бюрократия, любимая поэзия, обширная, волглая, тощая, опухшая Россия, изъезженная вдоль и поперек, с пьяными мужиками и бабами, что дрались до крови и не расставались до могилы, с двуликими партийными чиновниками, один лик в задней комнате местного ресторанчика или в баньке с комсомолочками, другой – в кабинете или на собрании, где по всей форме, формы для, отчеты, приписки, казенные речи, вранье, вранье, вранье. Как мы жили? Да так и жили. Пока не грянули 1985-й и 1991-й, и та же история заколбасилась, дрыгая ножками и ручками, словно новорожденная, а как пелена спала, так стало ясно, что проявленья, отправленья, отклоненья, установленья все те же. Дыханье затруднено, и вдруг свободно, и вдруг ловишь себя на том, что опять затруднено, и гостевавшие справедливость и независимость убыли, а хозяйка-зависимость вместе с хозяином-несправедливостью привычной скатертью накрыли стол для народонаселения с выпивкой. Люди внушаемы. Один драматург любил живописать эксперимент, проведенный психологами в школе. Малышам-первоклассникам показывали черную и белую бумажки и просили назвать цвет. Малыши называли. Но потом с взрослыми, показывавшими бумажки, приключилось что-то смешное: они перепутали и принялись убеждать малышей, что черная бумажка – белая, а белая – черная. Малыши, смеясь, сопротивлялись. Взрослые настаивали на своем. Вскоре смех прекратился, а за ним сопротивление. Сперва девочка, за ней мальчик, за ними еще мальчики и девочки, неуверенно, робко, дружка за дружкой, как оловянные солдатики, стали послушно поднимать руки за черную бумажку как за белую, а за белую как за черную. Мерзкая модель. Между прочим, модель власти, что морочит голову жителям, а жители заморачиваются, а власть, сыто срыгивая, утверждает, что в своих действиях следует строго за жителями, как они видят и чего желают. Скажем, желают петь михалковский советский гимн. Или желают закрыть иностранные фонды, чтобы те думать забыли помогать беженцам и жертвам российско-чеченской войны, которой нет. Или запретить въезд в страну иностранцам, кто нелояльно отзовется о наших ценностях. За перечнем народных желаний не поспеть. Занавеска опускается, господа присяжные заседатели. Железная занавеска.

Но вдруг с бунтарским отчаянием, переходящим в смиренный покой, я понимаю, что ложь и правда где бы то ни было, в Кремле, в золе, в земле, связаны столь же тесно и прочно, как ночь и день, и это не человеческий, а космический механизм.

Заколдованное место. Не одна моя родина – шар земной.

Окоемов перевернул мне душу.

А я и не заметила.

25

Метафора: он живет этим. В метафоре – прецизионная точность. Как в швейцарских часах. Не идеальное подразумевается – что вот человек живет такими-то идеями. И не материальное – что вот этим он зарабатывает. Биохимия. Жизнь как биохимический процесс длится за счет реакций, включенных в процесс. Сигнал идет из мозга. Отключить сигнал – все равно что отключить мозг. Потому, скажем, умирает пенсионер, отправленный на пенсию: отключается сигнал надобности в нем, пусть сколь угодно технической. Творческую личность отправляет на пенсию не собес. Небесный собес, если угодно. Окоемов умер, потому что почувствовал себя отключенным небесным собесом. Или, дойдя до конца дороги, увидел, что свернул не туда. Сигнал отключился – кончилась жизнь. Или дорога повела туда, куда другим заповедано, а сигнал был настолько мощным, что собственное художественное, философское открытие убило. Не знаю. Ничего не знаю. Внезапная мука: он был со мной неискренен. И следом: а кто ты такая, чтобы требовать от него искренности. И следом: а вспомни, кто кому говорил вы с нами неискренни. Красный коммунистический следователь красному коммунистическому подследственному. Красная краска заливает мое лицо, я чувствую, как оно пылает.

Я иду по улице. Не какой-то, а конкретной, Большой Никитской, бывшей Герцена, а до того Большой Никитской. Вот еще факт перекидыванья. Мои раздумья внезапно прерывает мелкое происшествие. Путь преграждает дверь. Высокая, белая, с ручкой и ключом в гнезде замка. Я встаю перед ней, потому что она встала передо мной, как конь перед травой. Стоит себе, вертикальная, закрытая, неподвижная, по обе стороны от нее ничего, кроме пустот и нечистот. Зимы нет. Припозднившаяся осень. Этот тип зим Окоемов определил как не европейскую, а предапокалиптическую. Должны бы лежать снега, морозец – пощипывать носы, а длилась несезонная теплынь, было сухо, и небо светилось голубизной, как в какой-нибудь Италии, и оттого, как ни нелепо, одолевала тревога, словно мы заимствовали что-то у чужих, что придется отдавать, либо у самих себя, за что также придется расплатиться, но наконец хляби разверзлись, сделалось слякотно, грязно, можно бы сказать, привычно слякотно и грязно, если бы не грязно и слякотно непривычно и безмерно. Мы не сняли изящных сапог на шпильках, в том числе замшевых, те, кто обычно носит шпильки. Нашей верности избранному образу, имиджу, по-нынешнему, не могли поколебать ни лужи, даже сплошные, ни сплошная грязь. Они колебали, в прямом значении слова, тех, кто шпильки не носит в силу больных ног или малых доходов, и небогатый этот люд топал своими больными ногами, пошатываясь от прожитых лет и скорбей. Не скажу, в чем была я. Скажу другое. У меня есть французская юбка, купленная лет тридцать назад. В тот день я надела ее: сантиметра не хватило на талии, чтобы сомкнуться молнии. Хотела пришить пуговицу и сделать воздушную петлю, чтобы молния не расходилась. Полезла в круглую жестяную коробку от печенья, где нитки, иголки и все такое, и сразу наткнулась на элегантную черную пуговицу, прикрепленную к картонному квадратику, запасную к чему-то. Села пришивать и увидела, что она и есть запасная к юбке. Ячея времени. Время сделало воздушную петлю, соединив одно с другим, а я, вот она я, и практически с той же талией. Несколько мгновений, прожитых у запертой посреди улицы двери, повергли в остолбенение, нарушили естественный ток крови, дыхание и сердцебиение, минимально, но все же, иначе мозг не дал бы внезапного сбоя. Как вырубило. Не просто из пешего хода, а из памяти и рассудка. Забыла, кто я, где нахожусь и с какой целью. Адрес пропал, пропали-развязались связи и связки, пропала я. Не за что зацепиться, белая плоскость притянула и втянула куда-то, куда в обычной жизни хода нет. Мелькнуло, что дверь возникла не сама по себе, а для чего-то. Белая дверь как белое платье невесты. Или белое крыло ангела. Что это белое делает здесь, посреди заляпанного жирной грязью тротуара. Смутные размышления мои были не размышления, а сходившиеся в сгустки и тут же истаивающие облачка. Кажется, обойди возникшее препятствие хоть с этой, хоть с той стороны, что с обеих сторон черная жижа, какая разница, перед препятствием такая же. Я остановилась, потому что жизнь остановилась. Может, я должна была толкнуть и открыть дверь. Но в ней торчал ключ, а взяться за ключ что-то мешало. Наверное, что чужая дверь, чужая собственность. Надо собраться с силами, которых нет. Заоблачная догадка возникла: дверь фатально перегородила дорогу – препятствие как знак. Догадка не вызвала страха, а затрепетала, словно бабочка, и легкая радость, как легкий ветерок, облетела, освобождая от каких-то сказочных пут. В ту же секунду увидела мужиков, выдвинувшихся из-за двери и сдвинувших ее с места. Морок рассеялся. Путь открылся. Пошлепала дальше по данному всем нам, москвичам, в ощущении месиву.

Я была в двух шагах от дома.

Окоемов был ровно два года как мертв. Был день его смерти.

Вдовье время.

26

Значение имели: пух одуванчика, ветер, произведенный взмахом крыльев стрекозы, веточка-флейта, на которой огонь костра играет вспышками нот, вот именно что изюм, выковыриваемый из булки, пылкая влюбленность, вечерняя сказка, ночная музыка, новогодние подарки, смерть. Когда на место истинного знания о мере вещей пришло иное, в котором первое, второе, третье, да и четвертое измерения относились к ведомству ЗАГС – Записи Актов Гражданского Состояния, – я потеряла себя.

27

Победителя Литерная газета напечатала в первую годовщину смерти Окоемова. Главку Василий и Василиса я изъяла. По желанию героя. Ну да, его желание было ничего не печатать. При жизни я обязана была соблюдать его волю. Смерть сняла запрет. Он ушел в вечность. Он сказал: пока не подам знака, освобождающего от молчания. Я услышала этот знак далеко от Москвы, в канун Нового года, в ту минуту, когда сообщили новость: Окоемов скончался.

Новый год был странный. На берегу океана, в раскаленном воздухе, в майках и шортах, с огромными устрицами и маленькими тайцами. Океан празднично, серебряно, нежно наплывал на песок и камни там, где через год он, взбычившись, набрав зловещей энергии, набросится на устроенную так или иначе цивилизацию, смоет побережье, вывернет с корнями деревья, сокрушит жилища, погубит тысячи жизней местных и приезжих, желавших вкусить того же, что вкусили мы. Мир и война. Если не человеческая, то нечеловеческая. Отчего и зачем? Чтобы знать свой шесток? Чтобы жить сегодня, потому что завтра может быть поздно? Чтобы успеть самозабвенно полюбить вместо того, чтобы до потери пульса ненавидеть?

Странным в таиландском новогодье было многое. Дневной пылающий оранжевый шар, не слезавший с неба, плавил клетки. Вечерние разноцветные шары таинственно освещали десятки злачных мест, где крутились честные проститутки и воришки, голубые мужчины и розовые женщины, вызывая смущающие рефлексы при воспоминании о снимавшейся здесь Эммануэли. Нас принимал загорелый американец, владелец здешней недвижимости и каких-то активов, с великолепным треугольным торсом, при ширине плеч, несопоставимой с узостью талии, бриллиантщик, недавно женившийся на русских бриллиантах, юная жена при нем, простенькая, в нескольких тряпочках на изящной фигурке, с единственным кольцом на пальце правой руки, от блеска граней которого можно было сбрендить. Мы жили в его отеле, мы спускались поужинать в его ресторанчик, мы запивали белым вином устрицы на берегу океана, я вспоминала елку и снег, готовая заплакать, и вдруг: немыслимое известие о том, что Василия Ивановича Окоемова больше нет.

Разом и навек оборвалось то, что, казалось, оборвалось раньше, но оно не оборвалось, потому что не навек, а на время, и не ушло, а отодвинулось, сложилось в потайной сундук, где все сложено, из чего складывается человек, и ты, как тот бриллиантщик, а лучше сказать, как пушкинский Скупой рыцарь, когда хочешь, отпираешь сундук и разглядываешь свои драгоценности, и перебираешь их, и внезапно при виде одной самой-самой у тебя перехватывает дух, и ты вскрикнешь: да что ж это я! И наберешь номер, и услышишь на другом конце связи: приходите.

Не услышишь.

Связь оборвалась.

Не он первый.

Он последний.

Перебирай не перебирай.

Белым бел был путь, белым бел. Последний путь, в белых ризах. В Москве снежное новогодье, и он в последний раз видел заснеженное окно.

Белым бел песок на океанском берегу под палящим солнцем.

Я бросилась в океан и поплыла в бездну. Бездна была подо мной, бездна передо мной, бездна надо мной. Сияющие сферы смыкались. Что им за дело до одинокой точки-пловчихи, они могли сомкнуться над ней, без малейшего труда поглотив ее, если. Если срок. Пловчиха не плакала. В старых романах читала про океан слез. Океан слез был под рукой как неисчерпаемый резервуар. Реальность исчезла так же, как она исчезнет спустя два года, на Большой Никитской в Москве. В Индийском океане не на что было опереться и не за что схватиться. Плотная океанская соль держала потерявшуюся пловчиху, сдавленный крик не мог вырваться из груди, сдавленной океанской толщей. Потеря была универсальная, на все времена, как обязательная часть универсума, и не было возможности обойти, обхитрить, обмануть, избежать. Пловчиха выпала и выплыла, захлебнулась и очнулась, перекрестилась и перекрестила пространство, в котором царила потеря, и повернула обратно. В ушах стоял океанский гул, подобный музыке, будто множество органов звучало, сударыня, эхом отдалось органное, и от огромного, неясного, неназываемого чувства расхохоталась.

Хохочущая женщина в океане – помрачение ума.

Ночью чокнулись коньяком на берегу океана по московскому времени, вторую рюмку выпили, не чокаясь. В небе летали белые бумажные фонарики с живым огнем внутри, и горели, пока не сгорали, а на замену им поднимались новые, и опять горели, пока не сгорали. Тайцы придумали себе такую традицию.

28

До похода в его мастерскую и невозможного нашего соединения события развивались по восходящей, несмотря на то, что исподволь. Привычка к тому, что в моей жизни есть он, есть эта тайна, это необыкновенное, за чем должно последовать новое необыкновенное, чего не торопила, а растягивала во времени, ибо не происходившее каким-то образом включалось в происходившее, давая новую яркость существованию, – привычка эта расположилась по-хозяйски, убрала лишний жир, подтянула физиономию, глаза заблестели, многолетней усталости как не бывало, все получалось, после череды неудач настигла полоса удач, все принималось как должное, шла зарядка энергией, по какой соскучилась, какая была в молодые годы. Говорят: сила духа. О людском качестве, которым кто-то наделен, кто-то нет, Окоемов говорил: эманация чистого духа. Категория божественного. Ну и где здесь безверие?

Крещенная взрослой, молилась, прося моего ангела, чтобы не оставил, чтобы помог не ошибиться в пути, не принять пустышку за подлинное. Для непьющей меня было непостижимо то, что пронзало у Венички до дрожи сердечной, когда не только он с ними, но и они с ним разговаривали. «Кто сказал «фффу!» Это вы, ангелы, сказали «Фффу»? – «Да, это мы сказали. Фффу, Веня, как ты ругаешься!!»

Мой ангел молчал.

Пик был пройден незаметно, а уже пошло на снижение. Наш самолетик, покувыркавшись в воздухе, проделав бочки, иммельманы и другие замысловатые фигуры, возвращался восвояси. Керосин ли на исходе, я ли не ответила с той полнотой, какой он ждал, на диковинный вернисаж, он ли исчерпал надобность во мне как зрителе и слушателе, имел и исчерпал, – мы были похожи на двух школят, нервно, нежно и грубо, стесняясь и притворяясь, изображая не то, что есть, стремившихся к одной цели, но внезапно, после случайной или неслучайной ошибки, простившихся со своими намерениями. Не разрешая себе сознаться в том, перезванивались, он звал, я приходила, изобретала повод, чтобы самой позвонить и придти, мы пили чай, он чем-то интересовался, я тоже, а прежний накал исчез. Он больше не приглашал в мастерскую, всякую попытку подступиться к разговору о новой живописи резко пресекал. То же и со старой живописью, и с моей попыткой жизнеописания.

Что было делать? А нечего было делать.

Я продолжала неотвязно размышлять о его картинах, что они значили, размышлять о нем, что значил он и будет значить, когда откроет или разрешит открыть щелкунчиково царство, и люди узнают, что он такое в полном своем воплощении, и понимала, что ко мне это не будет иметь отношения. Ко всем – да. Ко мне – постольку поскольку. Одна из. Грустно. А не поправить. Я еще не пережила опыта трагического торжества всемирного закона потерь, открывшегося моему измененному сознанию в океане. Сознание жило обычным, домашним режимом. В домашнем режиме существовали маленькие домашние философемы. Жизнь приучила к потерям. Жизнь приучила к потерям, в которых нет виновных. Жизнь приучила к потерям, в которых нет виновных, кроме нас самих. Жизнь приучила к потерям, в которых нет виновных, кроме нас самих, сделавших тот или иной, возможно что ложный шаг, а мы даже не успели уловить, в чем лжа.

На самом деле мимо сознания прошло, как мы перестали видеться, я уезжала и приезжала, встречала новых людей и не покидала старых, покончила с телевидением, читала лекции дома и за границей, что-то писала, отправилась встречать Новый год в Таиланд.

Пока я не подам знака, освобождающего от молчания.

Через две недели в Москве я открыла компьютер и кликнула файл, где был Победитель.

Перечтя, застыла в неудобной позе и долго сидела так.

В сухом остатке: наследник каторжника-деда, полного Георгиевского кавалера Первой мировой, сам кавалер Второй мировой, оба защитники своей земли, а ничего святее и нет для русского человека, что позапрошлого, что прошлого века, воитель и мастер, ни к кому не прислонившийся, ни к власти, ни к партии, ни к моде, не принявший ни унижения страны, ни лицемерного ее возвышения, сам по себе, отдельный, мощный, знавший что-то, неведомое другим, умевший то, что другим и не снилось, не прекращавший свою уникальную окопную войну до последнего боя.

Примерно это вытекало из текста – из жизни, – сказанное другими – его – словами.

Нацарапала постскриптум, что, мол, по необычайной скромности был против публикации, однако теперь, когда его нет, каждая крупица драгоценна, мой долг предать записи гласности, и потащилась в редакцию Литерной.

Главный редактор Слава Ощин, воскликнул, кончив читать: какой утес. Подписывая в печать, дополнил: утес одинокий. Я заметила: там была главка Василий и Василиса. Одинокий в другом значении, проговорил мой проницательный друг. Ну да, согласилась я, в том и драма.

Никто из нас не подозревал, какая драма.

Все мы либо приумножаем, либо преуменьшаем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю