355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Кучкина » В башне из лобной кости » Текст книги (страница 3)
В башне из лобной кости
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:49

Текст книги "В башне из лобной кости"


Автор книги: Ольга Кучкина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

9

Всегда была магия жизни. Любовной, детской, кухонной, любой, огромной. Либо видевшейся таковой. Как странно скукожилось существование, сосредоточившись на нереальном, по сути, пока однажды не случилось ужаса. У Толстого был арзамасский ужас, красный, белый, квадратный, у меня – кудринский, пустой, звенящий, наезжающий квадратными колесами на беззащитную плоть. Ближе к ночи, на Кудринской площади, утомленная и замученная, нажала какую-то клавишу компьютера – написанное исчезло в один миг. От и до. Вместе с последним, над чем сидела год, трепеща и изнывая. Я возопила: Господи, Господи, иди же скорее сюда! Прибежал не Господь, а мой муж, в пижаме, разбуженный и перепуганный криком. Я показала ему на зияющий пустотой экран. Мой муж – волшебник. Он извлекал из старенького, постоянно отказывавшего механизма – или организма – любую мелочь, что я теряла, он заставлял его работать на пределе усилий и даже за пределами, он отменял клиническую смерть, оживляя и возрождая мои безумные надежды на то, что однажды из его таинственного чрева на свет выйдет что-то действительно путное. На сей раз смерть была окончательной. Даже и патолого-анатомического вскрытия не требовалось, чтобы уточнить диагноз. Муж простучал сердце, легкие, печенку с селезенкой, он делал это не один час, а я сидела в кресле напротив, потерявшись во времени и пространстве, все было мертво. Он попросил: давай отложим до утра, я не соображаю. И мы отложили до утра, и ушли спать, и когда он уснул, я вскочила и направилась на кухню, из кухни в ванную, из ванной в коридор, потом в другую комнату, бесшумно, чтобы не разбудить, я носилась по квартире, сходя с ума и понимая, что схожу с ума, что все пропало, пропала жизнь, потому что из меня, как из Кощея, вынули яйцо, в котором она находилась, – забыла, как правильно. Ноутбук содержал мою жизнь, отдельную от меня, – какая чушь. Вот она я, из костей и мяса, вся в еще ничего себе коже, вот он, в спальне, мой муж, на подушке его красивая голова, он уютно посапывает, словно ничего не стряслось, за стеклом фото моих детей, и дети мои никуда не делись, если не считать того, что они делись из Москвы за бугор, где, получив гранты, получают дополнительное университетское образование, и это им в радость, стало быть, в радость мне, а свою тоску я давно научилась прятать глубоко и даже глубже, – не постыдно ли такое отчаяние от исчезнувших букв. Можно ведь написать и другие.

Пропажа была больше того, что я могла вынести. Толстого на самом деле охватил неконтролируемый страх смерти. Меня – страх неконтролируемого распада себя. Распада нервных волокон, кровеносных сосудов, сердечной сумки, серого вещества мозга. Страшный страх невозвратной потери рассудка.

Утром я была зеленая, как водоросль.

Цепочка включившихся в мою проблему людей напоминала энергетические сети, по которым побежал ток. Среди скоропалительных чинщиков числился дачный умелец Толян – неудачник, как и другие. К ребятам из ФСБ ноутбук попал через двое суток неудач. Окоемов, связавший меня с ними, обнадежил: эти кудесники умеют все. И тут же лишил надежды: уж ежели они не сумеют заставить его проснуться, никто не сумеет.

Они сумели.

А я, собрав разрозненные части заново, принялась воспитывать себя, чтобы вернуться к прежнему, когда жила не компьютерной жизнью, а обычной. Река-облака, трава-мурава, лес, полный чудес, поцелуй мужа, Рахманинов и Верди, конкретно, из Набукко, а не из ноутбука.

Но ведь в перетекании жизни в текст, в уловлении подробностей жизни, в попытках запечатлеть траченное и утраченное – сильнейший инстинкт самой жизни.

Один белый барашек на зеленой траве.

Два белых барашка на зеленой траве.

Три белых барашка на зеленой траве.

Четыре зеленых барашка на белой горе.

Пять зеленых барашков.

Глухая осенняя бессонница.

10

На даче был разор. Все находилось на месте. Разор был не в вещах, а в воздухе. Конец лета и конец дня распространяли мягкую прелесть утешения всем страждущим. Невозможно было представить, что за теми вон дощатыми стенами сейчас двое, которым плохо. Им неодинаково плохо. Но уходящему не лучше, чем остающемуся. Рвется нечто, что обволакивало, кутало в общий кокон. Тончайшее, невидимое, реально существующее, как радиоволна или мысль. Стало быть, кровит у обоих. Он вышел из второго домика, услышав мотор машины. Он выглядел бледным, помятым и безжизненным, руки и губы дрожали.

– Толя, в чем дело?

– Они сказала, что нашла себе другого, забирает вещи и переезжает к нему.

– Этого не может быть.

– Она сказала.

– Я так и думала, что этим кончится.

В каждом из нас одномоментно уживаются прямо противоположные состояния. Не может быть – я так и думала. Она мне изменила – я не верю, что она уедет. Я ее не отпущу – пусть убирается. Он по-прежнему трясся, но слабость бессистемно сменялась силой, толкаемой бессилием. Он угрожал, что убьет ее. Мы не были здесь пару месяцев из-за наших с мужем проблем. Еще пару месяцев назад они были нормальной парой. Все вместе парились в бане. Как бывает распаренная обувь, то есть пара обуви от разных пар, так теперь распаренные оба. Язык мой перемалывал мои мысли в целях ограждения себя от несчастья, в которое я не хотела, не могла и должна была погрузиться. Милку поманила новая жизнь. Толян был точно брошенный пес. Пес, ротвейлер Милорд, ходил из стороны в сторону, как ходят все звери в растерянности или ярости. Я не знала, как себя вести.

– Скажи Милке, чтобы зашла.

Я направилась в наш дом, Толян – во второй, их домик. Муж последовал за мной. Он все видел и слышал, но был безмолвен. Его сдержанность вызывала у меня гамму одновременных чувств от восхищения до злости. Мы разгрузили сумки с продуктами, одно положили в холодильник, из другого принялись готовить ужин. У меня тряслись руки, я уронила стеклянную миску, приготовленную для салата. Миска разбилась. Никто из нас двоих не привел этого дурацкого, что к счастью. Минут через десять явилась Мила.

– Мил, что случилось?

– Я уезжаю.

– Куда?

– К одному человеку.

– Откуда он взялся?

– Взялся.

– Мил, что ты делаешь?

– Не знаю.

– У вас же все было хорошо.

– Вас давно не было, вы не видели.

– А что нехорошо?

– Я полгода назад предупредила его, если не переменишься, я уйду. Он решил, что это несерьезно, а все было серьезно.

– А в чем он должен перемениться?

– Это долгий разговор. Ему было все равно. Его все устраивало.

– А тебя нет?

– А меня нет.

– А что тебя не устраивало?

– Многое. Я ему говорила: Толя, найди себе постоянную работу.

– У него была работа.

– Машины чинить? Сегодня есть, завтра нет.

– Но он же зарабатывал деньги.

– А сколько народу его обманывало. Я говорила ему: Толя, нельзя быть таким добрым.

– Мила, это не причина, чтобы его бросать.

– Это не всё, это одно. Я же говорю, долгий разговор.

– Он любит тебя.

– Какая любовь, когда я прихожу домой, он не ел, ждал, когда я приду накормлю его. Поест, ложится и смотрит телевизор. До трех часов смотрит, а утром, когда я ухожу, спит. В воскресенье говорю: Толя, говорю, давай съездим в Москву, в кино сходим, не в кино, так куда-нибудь, надо же как-то переменить обстановку, проветриться. А ему неохота, ему тут нравится.

– Ему нравится, он любит это место.

– Я и говорю, что ему другого не надо.

– А тебе?

– А мне надо.

– Что тебе надо?

– Хотя бы смены впечатлений.

– Из-за смены впечатлений ты бросаешь человека, который только что был тебе дорог и которому ты дорога?

– Я его предупреждала.

– А он кто?

– Кто?

– К кому ты уходишь. Толя его знает?

– Нет.

– А ты давно его знаешь?

– Года два.

– Вы два года встречаетесь?

– Нет, он сделал предложение переехать к нему недавно. Он шофер.

– У него своя квартира?

– Да. Он живет с сыном.

– А где мать сына?

– Они разведены.

– Он с сыном, ты с сыном, а вдруг вы не уживетесь, что тогда?

– Не знаю.

– Тогда возвращайся. Мы будем тебя ждать.

Она заплакала. И я заплакала. Каждый мой вопрос походил на допрос. Ничего не выяснялось из этих мелких и побочных резонов с их ускользающей сущностью. Я не имела ни малейшего права лезть ей в душу. Но я лезла и лезла, потому что иного способа – негодного – сшить расползающуюся материю жизни у меня не было. Не только их двоих, но нас четверых. За восемь лет, что они у нас жили, мы привыкли к ним. Милка – высокая, статная, налитая, сначала с роскошными медными волосами по плечам, после с короткими, меняющихся колеров и оттенков, двигалась по дорожке от калитки, как королева, а я глядела на нее сквозь оконное стекло библиотечки на втором этаже, где писала, любуясь ею, одета с рынка, но всегда со вкусом, короткая юбочка или обтягивающие джинсы, высокие каблуки еще увеличивали рост и обеспечивали изящное покачивание бедер. Откуда в ней, продавщице из малого хохлацкого городка, такая стать, такой вкус и чистый выговор. А кроме – такт, ум и упорство, с каким шагала от цели к цели. Сперва торговала мясом на базаре поблизости. Потом – мобильными телефонами в Москве. Потом съездила на родину, продала трехкомнатную квартиру за три тысячи долларов, вернулась, вложила деньги в собственное дело и принялась торговать кухнями, уже не за прилавком, а в качестве владелицы бизнеса. Толян – красавец, белозубый, кудрявый, с огромным, от залысин, лбом, с мохнатыми, от длиннющих ресниц, глазами, как у оленя, с руками, умеющими все: от ремонта машин до починки компьютеров. Он появился на даче в составе бригады, которую набрал из бессловесных гастарбайтеров наш нечистый на руку приятель-прораб, да что там, просто жулик, предложивший в один жаркий летний день с потной ухмылкой свои услуги по восстановлению нашей развалюхи недорого. Обманывал на каждом шагу: покупал дрянь вагонку, а говорил, что почти финская, брал деньги на утеплитель стен, а привозил старое барахло, которое работяги в наше отсутствие закладывали в стены, а мы узнали об этом год спустя, когда не ведали, как спастись от нашествия моли, и голову сломали искать источник. Вместо наших старых дверей он доставлял какие-то другие старые двери, и теперь я понимаю, что наши старые двери шли туда, откуда брались эти. Обещал, что будет теплый пол, а пол оставался ледяным, и дуло из щелей по всему периметру дома. Муж знал его по Олимпиаде-80, где вместе работали в олимпийской деревне: один руководил пресс-центром, второй ставил сантехнику. И когда второй, спустя десятилетия, объявился в поле зрения, первый отчего-то вообразил, что давнее знакомство – гарантия порядочности и качества работ. Как тогда мужик воровал, так воровал и нынче, только поднаторел в размерах. Вот сейчас я помыслила нехорошее: если у нас, у советских, была двойная мораль, то все-таки мораль, а нынче, елки-моталки, кромешное отсутствие. Толян распахнул свои оленьи, взмахнул своими полуметровыми и попросил разрешения ночевать в ремонтируемой даче – ему было негде. Это был он, кто переделывал всю халтуру за горе-прораба, когда полопалась плитка, отвалилась штукатурка и разошлась вагонка. Это был он, кто, в поисках рассадника туч моли, вытащил из стен клочья истлевшего тряпья, засунутого туда за очередные зеленые, какие мы отдавали безропотно, сколько было, столько отдавали, а когда иссякли – исчез и прораб, оставив кучу недоделок. Чуть пообжившись, Толян попросил разрешения привезти жену. Так возникла красавица Милка, на которую мой муж, скрывая от самого себя, сделал стойку. Оказалось, у Милки с Толяном медовый год. Она ушла от мужа, взяв сына, он ушел от жены, оставив двух детей, и они не расписаны. Какая нам разница, расписаны, нет ли, они так ласково и преданно смотрели друг на друга, что если этого им хватало, то нам и подавно. Им стало неудобно жить с нами в одном доме, когда Милка привезла Тимку, и Толян попросил разрешения построить маленький домик, с гаражом внизу. Все, что просил, он получал. Все, что просили мы, мы получали. Нам стало удобнее, когда они разместились отдельно. И когда оказалось, что архитекторы – Милкин муж и мой – промахнулись в расчетах, они же пристроили к малой комнате вторую, попросторнее, и с размахом отпраздновали новоселье. Мы охотно праздновали совместные праздники, дай только повод. Майские, ноябрьские, Новый год. Милка делала селедку под шубой, синенькие, какой-нибудь причудливый салат, мой муж готовил мясо на костре или в камине, я накрывала стол и выставляла спиртное. Милке и Толяну было хорошо у нас. А если они и ссорились, то без нас, до нас не долетало ни звука. Мы жили в согласии, что было удивительно и несовременно, и дорожили этим. Теперь все летело в тартарары.

– Ты когда решила ехать?

– Три дня назад. Ему сказала сегодня утром.

– Нет, уезжаешь когда?

– Машину заказала на семь.

– Поужинаем вместе напоследок. Пожарим курицу, у меня есть соленые грибы.

– А у меня немного самогона.

– Тащи.

– Тогда я позвоню, чтоб машина пришла попозже.

– Пусть часа через два.

– Я попрошу, чтоб через три.

– Давай.

11

Течения моих метафизических вод, как горячий Гольфстрим в холодной Атлантике. От этого два крайних состояния: бешенства и растерянности. Но и помимо, лилось-переливалось. Мы живем в разные стороны, как растопыренные, не успевая поспевать за знаками матрицы, запечатлевающими работу сознания. Безголосо ли, в голосах ли. К тому времени, как безутешно распалось у Анатолия с Милкой, Окоемова не было на свете. А таинственный внутренний голос, один из многих, в параллель многим, занятым своим, по-прежнему перебирал виды, цвета, живопись во фрагментах и целиком, поэзию и музыку явления, именовавшегося Окоемов.

Конечно, сознание зафиксировало, что образ при воспроизведении расстраивался. Растраивался. Не в смысле огорчался, а в смысле троился. Матрица отпечатала триаду целиком:

что в первую минуту был строен, бородат и белокур,

что, вынося чай, сутул, усат и черноглаз,

а, прощаясь, голубоглаз и сед.

Или память подвела, и это было в разные дни. Как будто если в разные, то не столь странно.

Гораздо более странным было то, что меня это ничуть не смутило. Словно каждый раз попадались люди, которые вот так запросто претерпевали изменения. Я не сразу догадалась, что Окоемов – перекидчик. Я просто приняла все как должное. Что-то заставило принять. А в то же время мозг отмечал несоответствия. Скажем, при отсутствии веры в Бога – вера в Апокалипсис. Или что в своем немолодом, мягко говоря, возрасте сумел одолеть фактически пятерых – три плюс два, и физическая зарядка мало что объясняла. Или что, делая акцент на секретности содержимого портфеля, выдал секрет, по сути, первой встречной.

Об этом, не удержавшись, спросила при очередной встрече. Получила ответ:

Проверять людей на пустяках бессодержательно, сударыня. Про пустяки они и забудут как про пустяшное. Люди проверяются на важном. Не скрою, вы проходите у меня проверку. Я доверяю вам важное, проверяя вас. Выдержите – задружимся сильнее. Нет – нет. Подумали: если нет, он сам пострадает. Ни в коем разе. Прежде он отлучит вас от себя как причину страдания. Немедля. А затем во всеуслышание назовет лгуньей. Испортит вам имидж, как у вас говорят. Избегнув возможного страдания, заставит страдать вас.

И часто вам приходилось проделывать такие штуки, поморщилась я. Несколько раз, и только с теми, на кого надеялся, обнажил он желтые клыки. И что с ними сталось, не отступала я, отчего-то холодея. О болезни Осильева вы слышали, о смерти Окова тоже, а вот жилистый Оликарпов жив и здоров, хотя идейно мы разошлись, выводы делайте сами, расхохотался он. Не смешно, сказала я, чтобы что-то сказать, испытывая средневековый холод и согревая руки собственным дыханием. А жизнь такая, что смешного мало, отреагировал он почти печально, хотя я не забыл, что намеревался вас смешить, не журитесь, всё у нас впереди.

Что затворник, не краснобай, человек, не заботящийся о производимом впечатлении, умеет вдруг уступить в нем место роскошному повествователю, знающему, как его произвести, мне уже было явлено.

В тот раз, со скрученным годами позвоночником и опущенными мышцами живота, отчего живот квашней валился ему на колени, желтолицый и с желтыми белками, как после гепатита, он, развалившись на тахте, вспоминал свои детство и юность.

Часы летели, как облетает сад.

12

Он родился в подмосковной деревне и до десяти лет был деревенским жителем. Рос среди коз, лебеды и небогатых соседских садов, откуда вместе с приятелями воровал яблоки-кислицу, от них сводило скулы, но показать это было невозможно, наоборот, необходимо было всячески демонстрировать мужественное удовольствие. Этой наукой овладел сполна. Сколько бы в дальнейшем ни приходилось демонстрировать мужественное удовольствие, всегда оказывался на высоте. Воспитатели – дед и бабка. Бабка, добрейшей души человек, никогда не повышала голоса, при живых, однако разбежавшихся родителях считала мальчонку сиротой и подкармливала вкусненьким. Дед, суровый силач, исправлял бабкино слюнтяйство крепкими подзатыльниками, от которых горели уши и щеки, подзатыльники сбивали неслуха с ног, и первое, чему обучился, – сжавшись в пружину, удержаться на ногах. Если от соседей поступала жалоба на малолетнего вора, дед порол до крови. Один раз ребенок – фактически он был ребенок – потерял сознание от боли. Очнулся: малая росточком бабка наскакивала на великана-мужа, тыча в крутую грудную клетку сухими ручонками с перевитыми верев-

кой жилами, вопя, что он убийца и кандальник, видать, мало ему одной каторги, другой возжелал, поскольку убил родного внука. Сцена поразила мальчика. Он видел, что дед ни разу не тронул бабку, но и бабка шелестела по избе неслышно, как мышь. А тут бунт. Мальчишка стал приставать к бабке: расскажи да расскажи про деда. Будешь большой – расскажу, пообещала бабка, если поклянешься молчать как убитый. Спросил: а когда буду большой? А вот будет день рожденья, исполнится десять, высчитала бабка. Он поклялся. Он умел молчать как убитый. Кругом все умели молчать как убитые, шли 20-е, потом 30-е, и он тоже умел. Он любил свои дни рожденья. Приезжала мать из города, привозила новый шарф или варежки, самовяз, бабка пекла пирог из чего придется, а дед доставал из заветного ящичка четыре Георгиевских креста и цеплял на телогрейку, которую не снимал ни зимой, ни летом. В этот единственный день в году его глаза увлажнялись, он глядел на бабку ласково, уважительно выдавливая одно слово: сохранила. А бабка махала рукой, рдея, как девочка. Рассказы о том, как дед участвовал в русско-японской войне и был награжден за подвиги двумя Георгиями, маленький Вася слышал не раз и готов был слушать бессчетное число раз. Так же, как про двух других Георгиев, которые дед привез с Первой мировой, вернувшись, стало быть, полным кавалером. Васе запрещено было под страхом смертной казни – а репетицию такой казни он выдержал – болтать о том на улице, и он, гордый знанием тайны, молчал как убитый и знал, что будет молчать как убитый. О том, что происходило между двумя войнами, молчала бабка, молчал дед, и для Васи было покрыто мраком неизвестности. Нынче, в свое десятилетие, ждал обещанного. Мать приехала и уехала, пирог съеден, кресты уложены обратно в деревянный ящичек, Вася поглядывал на бабку, та мыла посуду и томительных взглядов внука не замечала. Наконец, всю перемыла-перетерла, осушила руки полотенцем, встретила прямой Васин взор и вздохнула от неотвратимости судьбы: ну что жа, таперича ты большой, на боковую можно и позжее, идем на улицу погулять. Вася, сглотнув комок нетерпения в горле, стал собираться. Бабушка гуляла с ним, когда ему было один-два-три года. К четырем он стал самостоятельным. В десять пойти гулять с бабкой – каки нежности-манежности, хмыкнул дед, но заради праздника перечить не стал. Проворчал: а я ложуся. Ложися-ложися, одобрила бабка. На темной деревенской улице, освещенной колючим сиянием восходящего сизого месяца да пятка крупных ледяных звезд, Вася услышал, как дед, завершив войну с японцами и, должно быть, по этой причине потеряв ясную цель жизни, отдался беспробудному домашнему пьянству, с тем, чтобы в первый же престольный праздник выйти из дому и присоединиться к законно гулявшему русскому народу. На лед, толстым слоем покрывший местную речку, спустилась часть народа из села, что лежало на противоположном берегу. Насупротив встала наша часть. Меж двух частей по необъявленной, но давней причине, по которой каждая считала себя правой, состоялась всеобщая пьяная драка, и в ней дед ударами кулачищ в голову убил двух парней из противоположной местности. А где ж ты была, баба, спросил пораженный Вася. А нигде, отвечала бабушка, меня ще рядом и в помине не було. А откуда знаешь, приставал Вася. А от его и знаю, выдала источник информации бабушка. А вдруг он тебе наврал, замер от ужаса собственного предположения Вася, вдруг там чего хужее было. Что ж может хужее быть, охнула бабка, хужее убить человека ничаво и нету, а тут разом двох. Так он же ж и на войне убивал, надумал поддакнуть бабушке Вася, выказывая себя более смышленым, чем можно было ожидать от наступивших десяти лет. Бабушка поддавков не приняла. На войне друго дело, возразила она, на войне солдатский долх. По долгу можно, а без долга нельзя, дотумкался Вася. По долгу можно, а без долга нельзя, строго подтвердила бабка. И Вася тотчас, без сомнений и на всю жизнь, принял бабкину веру. А что потом было, передернулся он от мороза, наползавшего с небосвода. А потом, поведала бабушка, надели на парня кандалы и по етапу в Сибирь, на Нерчинские рудники, приковали цепочкой к тачке, и так ел, спал и работал подземно скованным, а через три года за хорошу работу кандалы с его сняли, и семь лет он копал и возил руду пошти што как свободный. И ты после каторги вышла за него, строил дальнейший сюжет Вася, и в темноте не было видно краски, вспыхнувшей на щеках в связи с пошти што запретной волнующей темой. На каторге, опять вздохнула бабушка, из Нерчинска он мине и вывез, мать-отца за им позабыла. А как его отпустили, спросил Вася. А он прошение царю отправил, шоб опять на войну иттить, его и взяли на войну. И ты не боишься его, поинтересовался Вася. А чего бояться, удивилась бабушка, он лучшее многих, кто никого не убил. Это было правдой. Вася и сам знал, что дед лучшее многих, несмотря на кулачищи-убивцы. Он умел плотничать, столярничать, ставить печи, копать колодцы, как никто в деревне. Вася носил за ним инструмент и гордился тем, как люди нахваливают деда. Вася не знал, что делать со своей гордостью, перемежавшейся со страхом и враждой, когда, обучая внука уму-разуму, дед награждал его огненными затрещинами. Но всякий раз вспоминался ему бабкин рассказ, как она мать-отца за им, за каторжником, позабыла, и понимал он, что выбора нет, что в мире, в который он вступил, каждому дается по силам его, а значит, и деду, и бабке, и ему, малолетке, тож.

А потом мать забрала сына в город. Вынуждена была после несчастного случая на строительстве картофелехранилища, когда упало бревно и перешибло деду позвоночник. Бабка пошти што не плакала, молчала как убитая, привыкла за годы, однако ехать в Москву наотрез отказалась, объяснив отказ тем, что кажинный день должна навещать дедову могилку, а из Москвы кажинный день не наездишься.

Я не уточнила, по материнской или по отцовской линии дед и бабка, и он не уточнил. Дедовы заветы, сообщил, хранит и по сегодня. Тебе никто и ничего не должен. Всего добьешься сам. Вкалывай, постигай, достигай, не отступай, пока не скажешь себе: я сделал, что мог. Никому не разрешай взять над собой верх, даже самому верхнему. Уходи что от верхних, что от нижних, живи своим. Не подличай, не подлизывайся, не трусь и будешь молодец против овец, крепче всякого. Пересказывая заветы, Окоемов долбил крепкой костяшкой пальца стол, а я видела перед собой красногрудого дятла, обосновавшегося у нас на даче, при первых стуках которого нервно замирала, преображаясь в слух, пока не прекращал долбежки.

С этой поры вывернулось наизнанку: едва летний или осенний дятел принимался долбить дерево – задирала голову, и в небесах возникал облик Окоемова.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю