355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ольга Славникова » Прыжок в длину (журнальный вариант ) (СИ) » Текст книги (страница 7)
Прыжок в длину (журнальный вариант ) (СИ)
  • Текст добавлен: 9 августа 2017, 12:00

Текст книги "Прыжок в длину (журнальный вариант ) (СИ)"


Автор книги: Ольга Славникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

А Журавлева, против ожидания, не проявляла нетерпения, не рвалась в школу, не требовала приносить в больницу тесты. Учебники, доставленные в палату в первый же день, как она очнулась, лежали на тумбочке скучной нетронутой стопкой, покрываясь следами от стаканов, липкими кляксами микстур. Родители, до смерти боявшиеся пучеглазого бешенства дочки, если вдруг ей не давали времени и места выучить весь материал, теперь пугались ее тишины, рассеянности, ровного положения рук вдоль странно удлинившегося тела, запакованного в больничное одеяло. А самой Журавлевой казалось, что она не только здесь, а еще где-то очень далеко. Она была теперь настолько одинока, настолько одна, что пропал всякий смысл соревноваться за первое место.

Когда Журавлева наконец выписывалась из клиники, лечащий врач остался не удовлетворен, сердито дергал ртом и локтем, заполняя документы. Выпускные экзамены она сдала на удивление средне, не испытав ни страха, ни азарта, равнодушно уступив золотую медаль Коротаевой, бывшей толстухе, вдруг сбросившей целлюлит и лишний вес, точно бараний тулуп. Поступление в МГУ, на которое прежняя Журавлева была наведена, будто ракета на цель, также не состоялось. На какое-то время Журавлева исчезла, а потом вдруг обнаружилась за кассой супермаркета. Накрашенная по-взрослому и по-взрослому грудастая, в новых золотых сережках с яркими синими камнями, Журавлева казалась довольной жизнью, и это соответствовало действительности. Журавлевой нравилось, что все предметы в магазине имеют цифровые аналоги – цены, и что цифровая составляющая преобладает, то есть зачастую растет, тогда как материальные тела остаются неизменными. Учителя между собою сокрушались, что несчастный случай в бассейне сломал Журавлевой судьбу. Но Журавлева вполне вписалась в торговлю, разве что способностей обсчитать и украсть у нее было не больше, чем у решетчатой тележки для покупок или у столба с зеркалом на выходе из магазина.

Что касается Женечки, то он тоже с комфортом прокатился на «скорой», был осмотрен в приемном покое замученной, с пропахшими куревом руками дежурной врачихой и отпущен домой в сопровождении Ирочки, крепко державшей любимого сзади за талию и сиявшей заплаканными глазищами у него под мышкой. Потом Женечка отлеживался несколько дней, поедая Лидины пироги и трудолюбиво перенося акварельное содержимое закисшего долгового блокнотика в новую книжку, с хорошенькой закладкой и золотым обрезом.

В педагогическом фан-клубе Ведерникова зародилось и стало расти непонятное, не высказанное словами напряжение. Участники традиционных чаепитий чего-то ждали от своего святого, а чего, сами толком не могли понять. Может, они полагали, что Ведерников теперь будет дневать и ночевать в палате у Журавлевой, а может, втайне надеялись, что святой каким-то образом сумеет вообще отменить несчастье в бассейне. Ведерников утешался тем, что последний год скоро закончится, скоро у Женечки выпускной, и больше не придется таскаться, как на работу, в этот опостылевший, отяжелевший клуб.

Между прочим, Нога не получила ни от кого в коллективе ни малейшего сочувствия. На другой же день после несчастья она старательно, угловато, словно вырезая свою фамилию на дубовом директорском столе, написала заявление по собственному. Но это не избавило бедняжку от двух комиссий районо, одной рабочей, другой расширенной: как и представлялось Ноге заранее, все были против нее, все сидели президиумом за длинным, угрюмой красной скатертью обтянутым столом, поместив обвиняемую перед собой на отдельно торчавший стул, и обвиняемой чудилось, что ее сейчас положат на этот стол, как осетра, и начнут есть.

Также Ногу вызывал к себе милицейский следователь, добродушный коротышка с большой, лысой, как бы сахарной, головой и сладкими, словно слипающимися от сладости, глазами, состоявшими из шоколада и молока. Следователь, осторожно возясь локтями на своих бумагах, задавал Ноге как будто невинные вопросы, но каждое слово его попадало в ту чувствительную, воспаленную часть ее души, что не позволяла Ноге жить и дышать, как все люди. Впрочем, наказания Ноге так и не подобрали: на возбуждение дела не хватило состава, а волчий билет у нее и так, оказывается, имелся – был выписан пятью годами раньше за нанесение телесных повреждений средней тяжести бывшему ученику, ныне гражданину осужденному, отбывающему срок за разбойное нападение на ювелирный магазин. После разбирательства Нога исчезла из вида: одни говорили, что она завербовалась по контракту на Севера, другие утверждали, будто видели ее на рынке, в мерзлой палатке, где она, закусив рыхлую папиросу, торговала страшенными меховыми ботинками и тупыми пудовыми босоножками.

* * *

Так множилось число пострадавших за Женечку людей. Теперь получалось, что бывшая отличница Журавлева имеет на Женечку такие же права, что и Ведерников: пусть в меньшем объеме, но в том же роде. Ведерников, конечно, был главный Женечкин спаситель и кредитор, но далеко не единственный. Он подозревал, что даже не был у пацанчика первым: знал из разговоров, что Женечка в четырехлетнем возрасте тяжело переболел ветрянкой, и медсестричка, жившая по соседству, сердобольно, сверх всякой служебной нормы, ухаживала за ним, а потом свалилась сама, еще тяжелей. Ведерников иногда встречал во дворе небольшую, аккуратную, скоро ходившую женщину, с рыжеватой гладкой прической и чем-то профессиональным в той сноровке, с какой она застегивала сумку, натягивала на маленькие марлево-белые руки тесные перчатки. Круглое, свежее личико женщины было бы миловидно, если бы не темнели поверх ее естественных нежных веснушек грубые рытвины – да вдобавок левая бровь была совершенно разрушена и напоминала рваный плавник. Ведерников, конечно, не имел доказательств, что это и есть та самая медсестричка, но внутренний голос говорил ему, что это она, жертва.

Итак, медсестра, работяга со склада металлолома, Журавлева, учительница физкультуры, еще десятка полтора бройлерных недорослей обоих полов, в разное время попавших под горячую руку учителям в результате Женечкиных спектаклей на уроках. При этом Женечка не признавал перед пострадавшими никаких долгов. Он ничего этим людям не сделал. Он просто попадал в плохие ситуации, какие с каждым могут случиться и случаются хотя бы по разу, по два, а вот с Женечкой почему-то чаще. И тем ярче проявляется факт, что Женечка – ценен. Не благодаря каким-то особым достоинствам, достоинств никаких как раз и нет, если не считать «научных» изысканий, каменной воли прогнуть под себя законы механики и живой природы. Однако именно отсутствие достоинств, этих внешних, оспариваемых аргументов, утверждает Женечку в статусе человека как такового, человека в инфинитиве. Вот взять Ведерникова – он тоже, конечно, человеческое существо. Но Ведерникова угораздило родиться с особым даром: силовой сеткой, позволяющей и требующей быть в воздухе. Теперь, когда этот удивительный, солнечный орган превратился в спутанный комок, в электрического паразита, отвечающего судорогой на биение мухи в паутине, на трескучие разряды грозы, – теперь Ведерников сделался хуже, бесправнее Женечки. То же бывшая отличница Журавлева, имевшая способность собирать, подобно лупе, все свои слабые лучи в точку и прожигать насквозь любое препятствие, ныне расфокусированная, низведенная в ничтожество.

Плохо, если у человека есть талант, плохо вдвойне, если талант растет, замещает собой ординарные, простым питанием занятые ткани: вычти талант, и от человека останется огрызок, а то и вовсе дыра. А вот Женечка, из которого вычитать нечего, при любых обстоятельствах сохраняет полноценность. Он, человек, он имеет права, он – священный объект всей гуманистической культуры и нынешней пост-культуры, поставившей человека-женечку выше всех институций, традиций и прочей фигни. Если человек-женечка в беде, его надлежит спасать, бросить все силы и заплатить любую цену, потому что утрата священного объекта неприемлема. «Диавол», – все нашептывал Ведерникову на ухо настырный торговец водкой. Вот, кстати, еще один пострадавший. Редко, зато регулярно Ведерников видел торговца во сне – и всегда это была тюрьма, грубый механизм из серых стен и черных решеток, с лязгом менявший конфигурацию, норовивший загнать нескладного, запыхавшегося узника в самый глухой тупик. В этих снах торговец представал сильно постаревшим, с тощей бородой до пупа, высосавшей ростом своим костистое лицо, в каких-то вялых отрепьях, к которым пристала гнилая солома. В действительности торговец не получил никакого срока – но вряд ли забыл искаженную белую личину, мягкое под колесами внедорожника, и как этот живой ухаб поддался и хрустнул, когда автомобиль, качнувшись, через него перевалил.

Если приблизительно подсчитать количество Женечкиных жертв, получается уже больше двух десятков. Вот оно, настоящее сообщество Ведерникова, можно даже сказать, его настоящая семья. При этом сам Женечка остается невинным. С него никакого спроса, с него как с гуся вода. И при этом Женечка в самом начале своего большого светлого пути, и скоро перед ним откроются новые горизонты: останется позади опостылевшая школа, вносившая в Женечкину жизнь хоть какую-то обязательность, хотя бы минимальную внешнюю программу. Скоро Женечка сделается свободен – и уж конечно, при его-то способностях делать деньги «на том и на сем», он не подпишется ни на какую учебу и ни на какую службу. В армию Женечка тоже не пойдет: плоскостопие, еще бы, при таком-то удельном весе, ступни как узловатые корни, вцепившиеся в землю. Скоро, скоро выпускной!

VI.

Как ни отнекивался Ведерников, как ни ссылался на то, что он официально не член родительского комитета и вообще не родитель, его все-таки привлекли к подготовке торжества. Занималась всем, конечно, Лида: следовало купить на общественные деньги – совершенно недостаточные – цветы для дорогих учителей. Накануне выпускного гостиная превратилась в оранжерею, повсюду были банки с тяжелыми кочанами букетов, круглые мокрые следы от банок, мятые лепестки, растительный сор. В ванне, на треть налитой, колыхались, сцепившись шипами, бордовые бархатные розы для директрисы, ровно в цвет ее парадного, тоже бархатного, платья, на котором слепенькая брошка закрывала нежную розовую пролысину.

Мать, заезжавшая накануне с продуктами и очередным конвертом, окинула быстрым взглядом всю эту ботаническую кустарно-яркую красоту и наотрез отказалась везти букеты на своей машине, объяснив, что не желает работать катафалком. За цветами явился сам председатель родительского комитета, муниципальный чиновник, чей орлиный нос и полный дамский подбородок вместе придавали его большому свежему лицу нечто британское. Пока его водитель, под руководством Лиды, таскал шуршавшие и капавшие охапки в зеркально-черный «Мерседес», чиновник, имевший привычку всегда держать правую руку в кармане, точно важный и ценный предмет, бережно вынул эту белую вещь, удостоил Ведерникова экономным рукопожатием и сразу убрал свою вещь обратно. «А вы, Олег Вениаминович, едете уже? С радостью бы, так сказать, вас подбросил, – предложил чиновник, осторожно переступая полированными, фигурно отстроченными ботинками по цветочной слякоти. – Я потом жене похвастаю, что вас вез!» «Спасибо, не собрались еще, – сухо ответил Ведерников. – Мы уж как-нибудь пешком». «Что ж, уважаю, уважаю, – проговорил чиновник, интеллигентно скосившись на культи под пледом. – И не сомневаюсь, что будете вовремя. Я вам предоставлю приветственное слово сразу после себя, регламент три минуты. До скорой встречи на празднике!» «Да не буду я выступать!» – с досадой выкрикнул Ведерников, но чиновник, оставив по себе на полу немножко серой мути, уже затворял, деликатно защелкивая замки, входную дверь.

Явились, в обнимку и в обжимку, виновники торжества. Женечка был великолепен. Яркий кожаный костюм бирюзового цвета плотно облегал корпус, галстук-бабочка топорщился, пестрый и блестящий, будто конфетный фантик. Ирочка – всегда заходившая за Женечкой, считавшим себе за мужское правило только ее провожать, – выглядела, по сравнению с возлюбленным, как бледное пятно. Свои неяркие волосы она накрутила на бигуди, но они все равно висели плоско, вялыми лентами; платьице жесткого тюля казалось мерзлым, сделанным из ледяной шелухи.

«Ну что, дядь-Олег, идете, нет? – проговорил Женечка развязнее, чем обычно, с претензией на равенство взрослых людей. – Присоединяйтесь к обществу! Будет хороший алкоголь, не та газировка, которую преподы поставят на столы. Я финансирую!» «Ты знаешь, я не пью, – ровным голосом ответил Ведерников, попридержав Лиду, прянувшую было отвесить взрослому человеку свой килограммовый подзатыльник. – И вообще, мы только на торжественную часть. Потом пейте, пойте, пляшите, а мы уж домой, по-стариковски».

Торжественная часть вечера сильно затянулась. В длинном актовом зале было душно, высокие ветхие окна не открывались лет, наверное, двадцать, четыре люстры под желтоватым потолком тлели грудами угольев, словно им для горения тоже не хватало кислорода. Маленькая, страшно скрипучая сцена была украшена гроздьями трущихся шаров, в которых, казалось, шло брожение мутного содержимого. Муниципальный чиновник, с дамскими пятнами на щеках и горячим бисером у корней металлических, мелко блестевших волос, говорил пятнадцать минут. Затем он, как и обещал, предоставил слово «нашему уважаемому Олегу Вениаминовичу, нашему, так сказать, эталону и моральному образцу». На это собрание отреагировало вялым плеском, на фоне которого выделялись сочные хлопки, похожие на кваканье гигантской лягушки, – производимые лыбящимся Женечкой, как убедился Ведерников, оглянувшись на зал.

Он сам не помнил, что наговорил в микрофон. Должно быть, он исполнил то, чего от него хотели, потому что повторный аплодисмент был гуще и крепче, а внизу, у сцены, его буквально принял на руки принаряженный, растроганный до теплых слез, педагогический коллектив. Спускаясь кое-как, Ведерников успел заметить, что зал монолитен только в первых десяти-двенадцати рядах, а дальше зияют пустоты кресел, темнеют стоячие скопления «взрослых людей» – и там гуляют по кругу некие стеклянные предметы, подозрительно похожие на винные бутылки.

Потом величавая директриса в новом шелковом костюме интенсивного синего цвета, которого от нее никто не ожидал, награждала лучших учеников. Коротаева, получая медаль, так разволновалась, что не могла говорить, только привставала на цыпочки и захлебывалась, будто пыталась глотнуть необычайного воздуха из каких-то высоких слоев атмосферы. Потом начались угощения и танцы. Приволокли на сцену гору аппаратуры, посадили диджея, забавного малого с подвижным резиновым личиком, склонявшегося над пультом с важностью маэстро за шахматной доской. Весело растащили, нагромоздив в углу опасным штабелем, ряды деревянных кресел, попытались выключить люстры, но две из четырех угасли не совсем и напоминали теперь, благодаря чахлому желтому трепету оставшихся ламп, мглистые, с остатками жухлых листьев, осенние кусты.

Можно было двигаться домой, но Ведерников медлил. Со странной, болезненной нежностью он смотрел на старых своих учителей. Теперь, когда поклонницы его морального подвига перестали обращать на него все свое внимание, он как бы анонимно видел тяжелые глянцевые руки со следами въевшегося мела, замшевые щеки в пятнах ржавчины, грубую косметику поверх морщин, делавшую знакомые лица похожими на облупившиеся фрески. «Вот, я принес тебе выпить!» – радостно сообщил Ван-Ваныч, возникший вдруг из-за плеча. Мягкий и тяжеленький пластиковый стакан содержал красное вино с привкусом чернил – пришлось отпить, чтобы не выдавить ненароком этот пузырь на брюки. «Закуси», – строго сказала Лида, разворачивая для Ведерникова налипший на обертку шоколад.

Между тем в зале было нехорошо. Смутные пары, качавшиеся в медляке, двигались не совсем в такт музыке, сшибались, плавали в каком-то общем водовороте, никак не зависевшем от действий диджея, чей лысый куполок лоснился в полумраке, будто смазанный маслом. Мельком Ведерников увидал на танцполе сиротку и бедняжку: они топтались как-то принужденно и угловато, точно вместе несли застрявшую между ними квадратную вещь, и вещь эта была весьма тяжела. Сразу внимание Ведерникова увел Дима Александрович, одетый по случаю выпускного в похоронно-черный просторный костюм, совершенно уже расхристанный. Передвигался Дима Александрович не очень уверенно, точно опасался в полумраке наткнуться на мебель. Вообще градус опьянения «взрослых людей» значительно превышал тот, что был запланирован снисходительным родительским комитетом.

«Что происходит, не пойму, – пробормотал Ван-Ваныч, озирая разоренные фуршетные столы с обрывками вялой петрушки и несколькими легальными бутылками, в которых еще оставалось на два, на три пальца алкоголя. – Конечно, они всегда с собой приносят, как без этого. Но чтобы столько! Это надо фуру к школе подогнать, Олег, ты только посмотри!»

Действительно, гудящая и ноющая толчея (общий звук становился все более басовитым и жалобным по мере разгона веселья) то и дело сбивалась в небольшие кучи, в локальные водовороты. Оттуда иногда доносилось увесистое стеклянное бряканье, и следом за тем «взрослые люди» выгребали кто куда, причем у мальчиков пиджаки были оттопырены бережно скрываемой ношей, а морды растянуты влажными, мыльными ухмылками. Похоже, где-то вне зала имелся неиссякаемый источник алкоголя, кладка стеклянных яиц, куда вела известная всем муравьиная тропа. Ситуация была плохая и грозила бедой.

«Я, кажется, знаю, кто все это устроил», – проговорил Ведерников, делая попытку встать из деревянного кресла, норовившего при первой же свободе откидного мощного сиденья завалить назад и сплющить. «Он?» – осторожно спросил Ван-Ваныч, выставляя брови домиком. «Он, кто же еще, – угрюмо подтвердил Ведерников и, вцепившись в Лидину мягкую руку, кое-как выбрался. – Надо пойти посмотреть, где у него гнездо. И немедленно все это прекратить». «Я с вами!» – воскликнула Лида, терзая свой блескучий, тряской чешуей расшитый редикюльчик. «Пожалуйста, останься здесь», – жестко произнес Ведерников, стараясь не смотреть в Лидины молящие глаза.

* * *

В коридоре возле актового зала было людно, сумбурно. Встревоженный Ван-Ваныч, сильно размахивая руками, в разлетающемся пиджачишке, поспешил к тому мужскому туалету, что всегда служил рассадником беспорядков. Ведерников, переваливаясь всем телом через трость, норовившую увильнуть, торопился за ним. Однако опасный туалет оказался пуст, только горела резкой радугой свежая трещина на оконном стекле, да под мокрой раковиной чернела жерлами груда пустых бутылок, брякнувших и раскатившихся с округлым рокотом, когда Ведерников о них споткнулся.

«Что ж, посмотрим выше, – заключил Ван-Ваныч, стараясь не наступить на маятником катавшееся стекло. – Сколько они, однако, выдули! И, заметь, французское бордо, не дрянь, какой заборы красят. Я давно подозревал…» «Что?» – вскинулся Ведерников. «Деньги, – глухо проговорил Ван-Ваныч. – Я знаю, Олег, не ты ему столько даешь. У тебя богатая, щедрая мать, но она разумная женщина и не будет оплачивать всю эту сокрушительную выпивку. У Жени свои источники дохода. И боюсь, не совсем чистые». «Он играет в карты, – ответил Ведерников. – Почему-то всегда выигрывает». «Только ли карты… – задумчиво пробормотал Ван-Ваныч, на всякий случай открывая одну за другой хлипкие кабинки с монументальными журчащими унитазами. – Так, давай, Олег, на второй этаж».

На втором этаже шум праздника слышался, точно гул метро. Здесь стояла своя, отдельная тишина, ритм окон по левую руку соответствовал ритму классных дверей по правую. Ван-Ваныч подергал несколько дверных ручек, убедился, что заперто, и, пожимая плечиками, понесся дальше. Ведерников уже почти не поспевал. Тесные лаковые туфли морщились на каждом шагу, строили ужасные гримасы, виртуальные ступни были, будто жабы, покрыты натертыми волдырями, боль от них с каждым ударом крови отдавала в затылок. Снова была лестница, живо напомнившая своими неровными зубцами какой-то фрагмент из адской постройки изверга-протезиста; Лида, пришаркивая и шурша, кралась в некотором отдалении, ее глаза блестели в полумраке, точно у кошки.

И тут Ван-Ванычу повезло. Только он вступил на третий этаж, как прямо к нему в педагогические объятия вырулили два пригожих молодца, тащивших спортивную сумку, в которой скрипело стекло. «Ну, и где тут у вас магазин?» – вкрадчиво поинтересовался Ван-Ваныч, вгоняя молодцов в оторопь. «Да что, Иван Иванович, о чем вы?» – заулыбался тот, что повыше, и улыбка вышла настолько фальшивой, что даже зубы его, блеснувшие ровной полоской в призрачном свете ближнего окна, показались вставными. «Откройте сумку», – потребовал Ван-Ваныч, преграждая двоим путь к лестнице. Молодцы переглянулись, и тот, что поменьше, потянув времени сколько возможно, с треском раздернул натянутую молнию. Показались тесные бутылочные горлышки, обжатые фольгой.

«Так-так-так, а не включить ли нам свет», – радостно предложил Ван-Ваныч. Отбежав на лестничную клетку, он пощелкал в полумраке какими-то рычажками, и от одной удачной комбинации, сопровождавшейся легким дополнительным звоном, задрожали и налились теплым желтым электричеством мутные шары. Молодцы зажмурились, скуксились, словно собрались, как малышня, разреветься. Ван-Ваныч, по-хозяйски склонившись над сумкой, расшатал и вытащил, будто корнеплод из грядки, темно-зеленую стеклянную бомбу. Сумка сразу ослабела, но все еще оставалась полнехонькой. «Шампанское, для девчонок», – заискивающе проговорил высокий, скашивая на своего товарища заспанные светлые глаза. Однако Ван-Ваныч уже покачивал перед молодцами выдернутой с ловкостью фокусника бутылкой водки – весьма недешевой, судя по серебряной, с рельефным тиснением, этикетке. «Откуда это богатство? Где взяли, кто платил?» – ласково допытывался Ван-Ваныч, гипнотизируя молодцов округлым свечением сорокаградусной жидкости. «Это Караваев? Его благотворительность?» – грубо вмешался Ведерников, страшный, оскаленный от боли, с каплями горячего воска на расплавленном лбу.

И тут молодцы сломались. Их честные глаза заморгали, забегали, высокий каким-то бабьим стеснительным жестом вытер руку о штаны. «Да мы сами думали, что Каравай проставится самое большее ящиком, – пустился он в объяснения. – Каравай говорил, мол, ради всеобщего примирения и доброй памяти, мол, разойдемся в жизнь друзьями, и все такое. Преподам велел не сообщать, дескать, это наше дело, мы не должны отчитываться, как только возьмем в руки аттестаты. Ну, мы, как люди, тоже с собой имели, пустыми не пришли. А когда подтянулись к нему в лаборантскую – мама дорогая, там тыщ на триста рублей, от пола до потолка. Дима Александрович с пацанами всю ночь вчера выгружали, едва пупки не надорвали. Каравай за то Диме Александровичу половину долгов списал…» «Стоп, лаборантская – это какая, при кабинете химии?» – въедливо уточнил Ван-Ваныч, все еще с бутылками в руках. «Ну да, – растерянно подтвердил высокий. – Эй, туда пока нельзя!» – крикнул он в узкую спину Ван-Ваныча, уже летевшего, размахивая бутылками и полами пиджака, к нужной двери. «Можно!» – крикнул он, не оборачиваясь.

* * *

Но не успел Ван-Ваныч долететь, как грубо окрашенная, цвета грязного снега, дверь лаборантской приотворилась. Ирочка медленно вышла, держась за стенку, оставляя на пупырчатой краске маленькие розовые отпечатки. Еще медленнее она подняла кудлатую голову и посмотрела прямо перед собой совершенно пустыми зеркальными глазами. Рот у Ирочки чудовищно распух и превратился в мясо. Левой рукой, на которой алела мокрая свежая царапина, Ирочка хваталась то за твердое, то за пустоту, в правой, прижатой к груди, болталось нечто, принятое сперва Ведерниковым за какой-то пегий мячик на резинке, – но оказавшееся обрывком лифчика, тоже чем-то испачканного. Кусок тюлевого подола свободно болтался, напоминая крыло стрекозы, а по ногам стекал, наполняя хлюпающие туфли, страшный, темный сироп.

«Ира?! Он, они – где?!» – побелевший Ван-Ваныч набросил на согбенное существо свой наспех содранный пиджак, но Ирочка слепо вышагнула из него и уперлась в стену, будто заводная игрушка со слабеющим заводом. «Скорую, полицию вызывайте быстро!» – закричал Ван-Ваныч надорванным фальцетом. «Н-н-ны-ы…» – вдруг заревела Ирочка басом, замотала спутанными кудрями и бессильно зашлепала ладонью по стенке. Ведерников оглянулся. Молодцы, конечно же, бесследно испарились. Уже набегала Лида, сильно топоча, сильно дыша, сильно сверкая стразовым сердечком, лежавшим плашмя на бурном, побагровевшем декольте. А вдали, в перспективе коридора, обозначилось интенсивно-синее сияние: это директриса, всегда чуявшая неприятности и катастрофы, шла навстречу очередной несправедливости своей судьбы.

«Да что такое, куда же он запропастился…» – трясущийся Ван-Ваныч копался в своем нелепо вывернутом пиджаке, вероятно, в поисках мобильного телефона. Ирочка тем временем сползла по ширкнувшей стенке и сонно корчилась на полу, ее движения странно напоминали медленные судороги тусклых стрекоз, которых Женечка накалывал булавками на заскорузлые картонки для своей коллекции. Совершенно отстраненный, впервые, может быть, не сознающий, что шагает не на живых ногах, Ведерников двинулся к приотворенной двери в лаборантскую. «Олег, стой, там преступники!» – вскричал Ван-Ваныч, снова роняя пиджак на пол. «Там Женечка, его убьют», – простонала Лида, оседая рыхлой кучей стекляруса под ноги директрисе, уже оценившей ситуацию, уже набравшей номер и слушавшей из своего телефона, с мертвенным отсветом на мучнистой щеке, короткие гудки.

Но никаких преступников в лаборантской не было, не считая самого Женечки, живого и здорового. Стоя спиной к ввалившемуся Ведерникову, Женечка возился с брюками, слегка подпрыгивая, утряхивая в кожаную тесноту свое мужское хозяйство. Его бирюзовый пиджак аккуратно висел на спинке фанерного стула, еще два таких же прожженных реактивами уродца чинно располагались вокруг родственного им треугольного столика, на котором стояли в колбе, отвернувшись друг от дружки, жалобно пахнувшие лилии и скисало, выпустив все пузыри, открытое шампанское. По контрасту с этим благолепием, латаная кушетка, принесенная сюда, должно быть, из медпункта, была резко сдвинута, чуть не вставала на дыбы, и с нее сползали, наброшенные в качестве подстилки, несвежие, напоминавшие растерзанную яичницу, лабораторные халаты.

«Что ты наделал, сволочь», – тихо произнес совершенно как будто спокойный Ведерников. Женечка неспешно обернулся. Он уже покончил с упаковкой хозяйства и теперь застегивал на горле тесную рубашечную пуговку, поводя туда и сюда мощной нижней челюстью, казалось, несколько сдвинутой с привычного места. «Вот так, дядя Олег, не делай добра, не получишь зла», – проговорил он философски. На челюсти у Женечки набухал похожий на чернильную кляксу громадный синяк, а под глазом, заставляя щуриться, сочилась кривая царапина. «Ты хоть понимаешь, что это изнасилование, уголовная статья? – громче спросил Ведерников. – Ты пьян?» «Нет, я совершенно трезв», – действительно трезвым и очень злым голосом ответил Женечка, взял со стола бутылку и, круговым движением взбодрив шампанское, сделал несколько крупных, пенных, мыльных глотков.

«Всем стоять, никому не двигаться!» – послышался от двери сорванный фальцет. Героический Ван-Ваныч ворвался, споткнулся, держа наперевес булькнувшую бутылку водки, собираясь, как видно, разбить ее о звериный череп злоумышленника. Не увидев перед собою громил, от которых следовало спасать Ведерникова, Ван-Ваныч совершенно растерялся. Через секунду до него дошло, что дело обстоит еще гнуснее, чем он предполагал. «Стой на месте, Караваев», – просипел он. «Вообще-то я вам больше не подчиняюсь», – сухо произнес Женечка и демонстративно развалился на стульчике. Царапина у него под глазом налилась, Женечка вытащил откуда-то носовой платок, мятый, в бурой и красной крови, похожий на засыхающую розу, посмотрел на него и брезгливо отбросил на кушетку. «Ничего, полиции подчинишься», – сообщил Ван-Ваныч, весь дрожа. «Да хватит уже! – Женечка скривился, черная капля из царапины поползла по щеке, по щетине, оставляя красный лаковый след. – Бегаете тут по этажам, пол-школы запугали полицией. Да ради бога! Пускай она пишет заявление, пускай меня сажают. Два года пела мне про свою любовь, а как дошло до дела, вон что получилось». «Ты же ее изувечил, все ей внутри разворотил! – в отчаянии воскликнул Ван-Ваныч. – Это любовь? Человек ты или нет?!» «Я человек, – веско ответил Женечка, в упор глядя на учителя своими желтоватыми, какого-то бульонного питательного цвета, мутными глазами. – И я мужчина. Я не останавливаюсь, если меня завести. Это принципиально. И главное, для нее же старался! Все сегодня было для нее!»

С этими словами Женечка, выгнувшись на стульчике дугой, вытянул из тесных штанов притороченный на собачью гремучую цепь бумажник, а из бумажника – неизвестно как поместившуюся там горбатенькую ювелирную коробочку. В коробочке, на мятом атласе, желтело колечко узорного дутого золота, сильно заношенное; тем не менее камень в кольце, страдавший еле уловимым косоглазием, весил никак не меньше карата и, скорее всего, был натуральный бриллиант. «Так ты жениться, что ли, решил?» – спросил опешивший Ведерников. «Жениться – не жениться, а вот жить вместе можно было прямо с завтрашнего дня, – солидно ответил Женечка. – Только оно мне надо теперь? Я-то расстарался, так, блин, готовился. Это вот все, – Женечка взмахом руки указал на угол, где громоздились полым хаосом картонные коробки из-под алкоголя, – это, думаете, для удовольствия нашей гопоты? Это чтобы праздник, и чтобы она – королева! Моя женщина! И, главное, сама стеснялась, что во всем классе единственная, у кого толком не было секса. Все для нее! А она…» – тут Женечка дернул полосатой, стянутой засохшими потеками щекой и, блеснув глазами, отвернулся.

Вдруг от мысли, что теперь Женечку посадят на несколько лет, Ведерникову сделалось вольно, просторно, будто наступили большие каникулы. Наконец исчезнет этот примат, отодвинется настолько, что плотность его органики, медленное варево всех его густых процессов перестанут давить, перестанут душить. Бедная, чудесная Ирочка! Дивная дальнозоркость позволяла ее душе жить буквально на черте горизонта, будто птахе на тонкой ветке. Что чувствовала она, когда совсем физически, совсем телесно на нее надвинулось чудовище, прежде принимаемое за любимого мальчика? Она всегда существовала там, где твердь, подступая к самому небу, разрежена, уже почти воздушна и не может ударить, не может оставить шрам. Как вдруг, в самый момент наивозможного в человеческом мире сближения, она ощутила – должно быть, всей тоненькой кожей, покрытой мурашками и страхом – эту адскую плотность, тянущую жилы, замедляющую кровоток, готовую расплющить и поглотить. Разве удивительно, что жертва затрепыхалась? Ничего, пусть теперь «взрослый человек» ответит по всей строгости закона. Лично он, Ведерников, пальцем не пошевелит, чтобы спасти сиротку от ареста и тюрьмы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю