355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олесь Бенюх » Подари себе рай (Действо 2) » Текст книги (страница 1)
Подари себе рай (Действо 2)
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:29

Текст книги "Подари себе рай (Действо 2)"


Автор книги: Олесь Бенюх



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Бенюх Олесь
Подари себе рай (Действо 2)

Олесь Бенюх

Подари себе рай

ДЕЙСТВО ВТОРОЕ

ТЕАТРАЛЬНОЕ АДАЖИО

В тот вечер на сцене Художественного театра шла пьеса Михаила Булгакова "Дни Турбиных" и потому и на тротуаре и даже на мостовой перед главным входом, как обычно, толпилась уйма народа. "А вот куплю билет! звонко вскрикивал рослый патлатый юноша в кургузом пиджачке и узеньких брючках, которые едва доходили до лодыжек. – Пожалуйста, куплю". Две девицы – одна востроносая, очкастая, подстриженная под мальчишку, другая широколицая, румяная, с большим синим бантом в каштановой косе – поочередно бросались к каждому подъезжавшему или подходившему к толпе и умоляюще клянчили: "Билетика, нет ли лишнего билетика?" Слева от входа разместился дядя Костя по прозвищу "Однорукий дирижер". Потерявший левую руку на германском фронте, он торговал лучшими местами партера по пятикратным ценам. У него была своя постоянная клиентура – работники торговли, руководители трестов, профессора. Он молча принимал деньги, молча извлекал из карманов билеты, молча принимал благодарность. Изредка из вместительной фляги, висевшей у него на ремешке через плечо, делал по несколько глотков прозрачной жидкости. Крякнув, отирал рот рукавом черной вельветовой блузы, прочищал в цветной батистовый платок сизый в красных прожилках нос, степенно продолжал осуществлять свою культуртрегерскую миссию. Под бдительным, но благосклонным оком стражей порядка шустрили "верхушники" и "хапошники", однако ловко "били понт", не спешили "чардовать", чтобы "фраер не срисовал". В кругу расфранченных, расфуфыренных, наштукатуренных дам стояла дородная матрона в горностаевом палантине, вся увешанная бриллиантовыми перстнями.

– Ах, Станиславский – душка! – восклицала она резким фальцетом. – Ах, Немирович-Данченко – лапа!

– Генералиссимусы сцены! – поддержал ее сочным басом господин в косую сажень ростом во фрачном жилете под ярко-сиреневой шерстяной кофтой свободного покроя.

– А Борис Добронравов – Мышлаевский!

– А Николай Хмелев – Алексей Турбин!

– А Михаил Яншин – Лариосик!

Дамы закатывали глаза, прижимали кулачки к бюстам, томно постанывали.

За пять минут до третьего звонка подкатили три черных лимузина, офицеры с голубыми петлицами раздвинули толпу и в театр быстрым шагом прошли Сталин, Молотов, Ворошилов, Хрущев и Булганин. Отшумели в зале аплодисменты в честь вождей, разместившихся в правительственной ложе, погас свет, убежал в стороны занавес и волшебным гением драматурга, режиссеров и актеров на сцене была воссоздана атмосфера Киева тысяча девятьсот восемнадцатого-девятнадцатого годов.

В перерыве перешли в комнату за ложей, где был накрыт стол. Сталин налил себе бокал сухого вина, разрезал на дольки грушу.

– Насколько я знаю, вы, отцы города, – он лукаво посмотрел на Хрущева и Булганина, – впервые здесь, во МХАТе.

Никита развел руками:

– Увы, товарищ Сталин.

Булганин, потупившись, застенчиво улыбался.

– Большой театр не избегаете, – продолжал Сталин. – Особенно балетные спектакли. Балет больше нравится, чем драма?

– На все времени не хватает, – оправдывался Хрущев. – И потом... как-то во время Гражданской войны одна мадам из бывших задала мне вопрос: что я понимаю в балете? Тогда я, конечно же, ничего не понимал. Хочу наверстать теперь, товарищ Сталин.

– Похвальное желание, – одобрил Сталин. – Однако, драма, особенно такая, как эта... – он долго раскуривал трубку. – Вы знаете, я смотрю ее уже девятый раз. И каждый раз открываю что-то новое в психологическом подтексте поведения героев. Особенно любопытны образы Алексея Турбина и Виктора Мышлаевского. Изменение в сознании последнего в пользу революции, то, что он как бы подхватил эстафету от честного патриота полковника, что он понимает бессмысленность продолжения борьбы за неправое – и потому проигранное! – дело – все это убеждает в большой воспитательной ценности пьесы. В финале он скажет: "Народ не с нами. Народ против нас". Очень верные и очень точные слова.

– У нас есть такие офицеры и генералы. И на высших должностях, заметил Ворошилов. – Например, Борис Михайлович Шапошников. Был начальником штаба РККА. Вступил недавно в партию. Сейчас командует кузницей красных командиров – Военной Академией имени Фрунзе.

– А ведь было время – эту пьесу запретили ретивые рапповцы Блюм и, если не ошибаюсь, Орликовский, – Молотов, говоря это, неодобрительно покачал головой.

– Орлинский, – поправил его Сталин. Молотов поспешно кивнул: – Вы правы, Иосиф Виссарионович. Жаль, что сегодня нет Станиславского и Судакова, они бы рассказали с подробностями, как это было.

– В программке говорится, что пьеса вновь идет с тридцать второго года, – осторожно вставил фразу Булганин. Интонация была явно вопросительной – раппопвцы запретили, а кто же вновь восстановил? Сталин живо обернулся к нему: "Да. Я был тогда здесь на другом спектакле. Он закончился и ко мне пришла делегация – режиссеры, актеры. Спрашивают: "Действительно ли правы Блюм и компания в том, что нельзя сегодня играть "Дни Турбиных"? Я им сказал, что Блюм и компания неправы. Не вижу ничего плохого в этой пьесе. Наоборот, играть ее нужно". – Он отпил немного вина, встал, прошелся по небольшой комнате, остановился перед стоявшими у фуршетного столика Хрущевым и Булганиным, сказал:

– Вот того же Булгакова пьесу "Бег" я бы ставить никогда не рекомендовал. Надеюсь, вы, отцы города, прочитав ее, со мной согласитесь и не допустите ее к исполнению. Драматург, видите ли, сострадает генералу Слащову (в пьесе это Хлудов), сострадает вешателю, да еще заставляет его терзаться муками совести. Палач своего собственного народа и совесть – вещи несовместимые!

Прошелестел третий звонок и на сцене вновь был Киев, и гражданская война, и перипетии трагической судьбы Турбиных. И подлец Тальберг ничтоже сумняся обнажал свою черную душу перед Еленой Прекрасной. И гетман всея Украины, переодевшись в немецкую форму, позорно бежал из столицы. И бравые воины Петлюры Болботун и Галаньба лихо вразумляли дезертира и геройски мародерствовали, грабя "жида-сапожника". А Алексей в Александровской гимназии, обращаясь к офицерам и юнкерам своего дивизиона, отдавал страшную, кощунственную для боевого командира и тем не менее единственно возможную при сложившихся обстоятельствах команду:

– Срывайте погоны, бросайте винтовки и немедленно по домам!

При этих словах Ворошилов наклонился к уху Сталина, прошептал не то с завистью, не то с сожалением:

– Нам бы с тобой таких беляков под Царицыным! – Добавил после паузы: – Надо же – отказался участвовать в балагане! Этот честь имеет.

– И мужество, – глядя на сцену, заметил Сталин. – Мужество сложить оружие, когда он понимает, что не может и не должен защищать мир, обреченный историей на гибель.

– Прогнивший насквозь, неправедный мир, – вставил дотянувшийся до них Хрущев, который слышал их обмен репликами. Сталин взглянул на Никиту мельком. Подумал: "Этот хохол совсем не так прост, как кажется на первый взгляд. Молодой да ранний. Надо к нему попристальнее присмотреться. Схватывает все на лету. Как это Горький недавно о ком-то из молодых поэтов сказал? Вот – на ходу подметки рвет. Горький... Он, как и Станиславский, расхваливал Булгакова, просил за него". И, слегка повернувшись к тому креслу, в котором должен был находиться секретарь, и не отрывая взгляда от сцены, приказал:

– После спектакля устройте стол за кулисами. Мы побеседуем с Булгаковым, ведущими актерами, руководством.

– Слушаюсь, товарищ Сталин. Из руководства есть один завлитчастью Марков, – секретарь ждал, затаив дыхание. Сталин согласно кивнул и секретарь мгновенно исчез в темноте ложи.

– Нам с тобой все больше Студзинские встречались, – тихо сказал Сталин Ворошилову.

– Жаль, что нет с нами Буденного, – смеясь сказал Клим, услышав заигравшую где-то на сцене гармонику. – Он бы и на гармошке отчубучил эдакого нашенского и "яблочко" оттопал бы на ять.

Сталин усмехнулся, потом еле заметно двинул бровью. Наркомвоенмор мгновенно смолк, присмирел, воззрился на сцену. Наблюдавшие за ним Хрущев и Булганин незаметно переглянулись. Молотов сидел неподвижно, словно каменное изваяние, прямоугольные стекла очков отражали движения персонажей пьесы.

Фуршет был организован в кабинете Станиславского. Когда туда вошел Сталин со свитой, Булгаков, скупо жестикулируя, рассказывал что-то с серьезным, даже нахмуренным лицом стоявшим вокруг него Хмелеву, Яншину и Добронравову. Они хохотали, давились от смеха, кто-то утирал слезы, кто-то держался руками за бока. Тарасова сидела на диване, обмахиваясь веером, а Марков, воздев руки к потолку, что-то ей страстно и яростно доказывал. Увидев вошедших, говорившие смолкли, смеявшиеся надели постные физиономии, Тарасова быстро поднялась на ноги. Улыбнувшись тепло, по-домашнему, Сталин преподнес ей букет пунцовых роз, услужливо поданный секретарем.

– Какая прелесть! Спасибо! – Тарасова сделала грациозно-кокетливый книксен. Сталин, Молотов и Хрущев подошли к мужчинам. Ворошилов и Булганин остались с Тарасовой.

– Как вы полагаете, о чем пьеса, которую мы только что смотрели? Сталин обвел всех вопрошающим взглядом. Осторожное молчание взорвал уверенный голос Никиты:

– О гражданской войне на Украине.

– Сказать это значит ничего не сказать – спокойно констатировал Сталин.

– Я думаю, это пьеса о крушении идеалов и убеждений, – Хмелев потер пальцами лоб, несколько раз негромко кашлянул. – И, как следствие, о выборе пути. Если, конечно, имеет смысл жить дальше.

– Хмелев и в жизни продолжает мыслить как его сценический герой Алексей Турбин. И правильно! – Сталин легким жестом руки пригласил всех к столу: "Прошу, товарищи". Сам первый, чтобы сломать ледок скованности, налил себе бокал вина, положил на тарелку бутерброд с икрой, персик, маленькую веточку винограда.

– Аллочка, позвольте вам предложить отборного армянского коньячку, Булганин загадочно осклабился и, не дожидаясь ответа актрисы, наполнил большую рюмку золотистой жидкостью и с полупоклоном вручил ее Тарасовой. "Наш пострел и здесь поспел, – недовольно, почти зло заметил про себя Ворошилов. – Видно, не впервой с этой красоткой бражничает. Однако... врагу не сдается наш гордый варяг. И мы не лыком шиты". И он наполнил большую тарелку лучшими деликатесами и фруктами и, легонько оттерев Булганина в сторонку ("Извини, Коля, подвинься"), предложил ее Тарасовой со словами:

– Я, конечно же, не Мышлаевский, но оценить красоту могу не хуже любого штабс-капитана. И уж наверняка лучше, чем нынешний московский городничий.

Последние слова он произнес шепотом, склонившись к самому ее ушку и лукаво гляну при этом на Булганина.

– Спасибо, Климент Ефремович! – Тарасова засмеялась грудным смехом, глаза ее искрились, щеки стали алыми. "Галантен наш красный маршал, подумала она, пригубив рюмку с коньяком. – И смазлив. И форма ему к лицу. Ах, эполеты! Ваши звездочки, ваши путеводные звездочки..." Ей было хорошо, и приятно, и лестно, что подле нее увиваются, оказывая столь откровенные знаки внимания, такие видные, такие зрелые, такие могущественные мужи.

– Не Климент Ефремович, зачем же так официально, Аллочка? Клим просто и ясно. Так меня друзья зовут. И он, – Ворошилов понизил голос, показал глазами на Сталина, – и он так зовет. Давайте, Аллочка, выпьем за ваш талант, а? И на брудершафт!

"Понесло нашего луганского слесаря, – раздраженно думал Булганин, елейно при этом улыбаясь. – Ради красивой бабы готов классовыми принципами поступиться. С засраным штабс-капитаном готов в светских манерах состязаться. Угодник дамский!" Увы, обида застила глаза Николаю Александровичу. Ибо, замечая в чужом глазу соломинку, он в своем не замечал бревна. О его "невинных" шалостях с юными красотками по московским властным коридорам опасливо, но вместе с тем и настойчиво, шушукались всяческие кумушки и кумы.

У дальнего конца стола шел другой разговор.

– Ваш отец, если я не ошибаюсь, преподавал в Киевской духовной академии, – говорил Сталин, обращаясь к Булгакову, однако достаточно громко, чтобы слышали и соратники и актеры.

– Да, – подтвердил драматург. "Биографию изучает, – неприязненно подумал он. – Только зачем это все ему? Хочет глубже проникнуть в психологию творчества?"

– Я тоже учился в духовном заведении, – продолжал Сталин. – В семинарии. Это было очень давно, и в ином, не славянском мире. Но православие тем и сильно, что и в Киеве, и в Тифлисе, и в Иерусалиме оно создает невидимый, неосязаемый, но тем не менее вполне действенный климат единых человеческих ценностей. Вы, Михаил Афанасьевич, воспитывались в этом климате и потому я пытаюсь понять и вашу симпатию к Алексею Турбину (и думаю, что понимаю), и вашу симпатию к Хлудову...

– Простите, товарищ Сталин, не симпатию – сострадание, – возразил Булгаков, – желание разглядеть даже в вешателе хоть что-то человеческое. Ибо...

– Давайте, – резко прервал его вождь, – давайте в таком случае сострадать Иуде, предавшему Учителя за тридцать сребреников, или давайте поищем что-то человеческое в Ироде, приказавшем избиение младенцев.

– Я бесконечно благодарен Мише, – Яншин заговорил тихо, влюбленно смотрел на Булгакова, – за благородство, тонкость и интеллигентность души. Любовь – да, как он пишет о чистой, неразделенной любви провинциального мальчика Лариосика, какую божественно светлую грацию Елену рисует он потрясающе нежными пастельными тонами! За твой великий талант, Мишенька!

Сталин и Молотов чокнулись с Булгаковым.

– Хо-рр-ошая ппьеса, – сказал слегка заикаясь Молотов. – Жаль в ней наша, красная сторона никак не представлена.

– Это же главное в авторском замысле! – воскликнул Марков. – Показать крушение вековых устоев через белую психологию.

Никита выпил, не чокаясь. "Все в Киеве тогда было не так, – думал он, налегая на сочную тамбовскую ветчину. – И откуда этот Булгаков взял таких добреньких беляков? Лютыми зверюгами рыскали по городу, расстреливали, рубили шашками, живьем в могилы нас закапывали. Интеллигентность души?! Антисоветчина сплошная. Сталин его за талант ценит, прощает. Он бы нас, будь его воля, не простил бы. Нееет! Да вот беда – руки коротки. Внутренний эмигрант, вот он кто".

– Конечно, "Дни Турбиных" и "Бег" – пьесы очень разные, – медленно произнес Добронравов. – На мой взгляд "Бег" и глубже, и – главное – намного полифоничнее.

– Но и намного ошибочнее, – возразил Сталин. – Вот вы (поворот головы к Булгакову) учились в Киевском университете на медицинском факультете, служили земским врачом в Смоленской губернии. Все это дало вам возможность создать рельефные образы в "Собачьем сердце". Великолепная сатира, – он сделал паузу, погрел бокал ладонями, понюхал вино, сделал глоток-другой. Вопрос: на кого и против кого она работает?

– Не знаю, на кого, – ответил Булгаков. – Знаю, против кого и чего воинствующего комчванства, дремучих невежд, всяческой нечисти и негодяйства, которое расцветает пышным цветом.

Все молчали. Смолк даже Ворошилов, отпустив руку Тарасовой. Было похоже на затишье перед грозой. Тем явственнее было всеобщее облегчение, когда Сталин твердо и весело сказал:

– Я уверен и вы, Михаил Афанасьевич, можете быть уверены – партия очищается и очистится от всех пережитков прошлого и от всего наносного, о чем вы в известной мере верно живописуете в "Зойкиной квартире".

Молотов согласно кивнул. Хрущев покраснел, мысленно ругнув себя за то, что не видел этой пьесы, хотя вахтанговцы настойчиво приглашали его на премьеру.

– Я вижу, сколь различны Булгаков и Маяковский, – торопливо, словно боясь, что ему не дадут высказаться, заговорил Яншин. – И в то же время, ты, Миша, и Владимир Владимирович разными путями идете по сути к одной цели. Враг общий – мещанство, пошлость, приспособленчество, и цель общая нравственная чистота внутреннего мира человека.

Сталин подошел к Тарасовой, выразительно посмотрел на Ворошилова, Булганина – и их как ветром сдуло.

– Надоели чиновные мужланы? – провожая их взглядом, спросил он, усмехнувшись в усы.

– Что вы, они такие галантные, политесные. Я с ними отдыхаю после нашей безалаберной, бесцеремонной богемы.

– Ладно, – Сталин подлил ей в рюмку коньяка и она поняла, что он наблюдал за тем, что она пьет. – Скажите, Алла Константиновна, по всеобщему, и на мой взгляд, справедливому мнению, МХАТ – лучший драматический театр страны.

Она напряженно ждала, что он скажет дальше. А Сталин не спеша подошел к столу, взял большую коробку шоколадного ассорти, предложил ей: "Попробуйте вот эту, в золотистой бумажке, отменный трюфель". Продолжил, держа коробку на коленях: – Так вот, Луначарский накануне своего отъезда в Испанию нашим полпредом говорил мне, что ему не очень нравится обстановка в вашем коллективе, что якобы отцы театра не очень ладят между собой и это может отразиться на уровне спектаклей.

Он смолк, ожидая, что скажет она. Но она молчала. "Как это мило сказано – не очень ладят. Но сор из избы выносить не гоже. Тем более Ему наушничать на корифеев. У Него есть свои каналы. Пусть они и суетятся". Вслух заметила:

– По принципу "Паны дерутся, у холопов чубы трещат"? – Засмеялась, добавила доверительно: – Актерская семья у нас на редкость отменная, дружная, в других труппах диву даются – ни зависти, ни подсиживания, ни склок. А отцы, – она возвела очи к потолку, – они где-то там, на Олимпах заоблачных, мы их редко на репетициях да на генеральных прогонах и видим.

"Умница, – думал Сталин, возвращаясь к мужчинам, – Слово – серебро, молчание – золото. Особенно в таких случаях. А кобели опять побежали". И, пропустив мимо себя Ворошилова и Булганина, обратился к Булгакову:

– Как вам работается во МХАТе?

– Хорошо работается, – ответил тот. – Это – мое.

– Пишете?

– Пишу. Правда, урывками, ночами. Ну, такова уж планида служащего литература.

Он вспомнил тот памятный телефонный разговор со Сталиным, когда он, опальный писатель, изгнанный с работы с волчьим билетом, модный драматург, чьи пьесы в одночасье были сняты со сцен и запрещены, доведенный до предельного отчаяния, был готов временами наложить на себя руки. Много позднее он узнал о долгой предыстории того звонка. Надежда Аллилуева с Полиной Жумчужиной пятого октября двадцать шестого года побывали на премьере пьесы "Дни Турбиных" во МХАТе. Мнения приятельниц разделились. Надя, как и сам Сталин, читавшая роман "Белая гвардия", по мотивам которого была создана пьеса, уловила, разглядела суть и печатного и, главное сценического варианта произведения – его герои, переживая потрясения, которые рушат весь их мир, его уклад, его философию, оказываются перед поистине гамлетовским выбором: быть или не быть. И если быть – то как? Полина была возмущена неискренностью драматурга.

– Все эти слова Турбина о том, что белой гвардии и ее идеям пришел конец, что "их заставят драться с собственным народом", что за большевиками историческая правда – неужели ты не чувствуешь, что все это вставное, неорганичное, фальшивое, – говорила она. – А настоящее – это воспевание враждебных пролетариату идеалов, отношений, ценностей.

Так они и остались каждая при своем мнении. И Надежда рассказала мужу о столь кардинальном разбросе. Сталин улыбнулся, сказал:

– Вы известные максималистки.

Посмотрев пьесу, ничего жене не сказал, но внутренне принял ее оценку. Над пьесой рапповцы устраивали общественные судилища, травили драматурга в печати. Наконец, когда она была снята из репертуара МХАТа, а "Зойкина квартира" из репертуара театра Вахтангова, Аллилуева потребовала от Сталина защиты талантливого писателя. Разговор был за ужином, Сталин был в благодушном настроении. Достал из кармана френча бумагу, передал ее жене.

– Что это? – спросила она, разворачивая листы.

– Письмо Булгакова. В прозе и драматургии он гораздо более убедителен, чем в эпистолярном жанре. Однако, ты права – пора вмешаться.

И на следующий день Сталин позвонил на квартиру Булгакову.

– Здравствуйте, товарищ Булгаков, – услышав этот слегка глухой, негромкий голос, драматург вздрогнул, почувствовал, как рука, державшая трубку, вдруг стала влажной.

– Здравствуйте, товарищ Сталин.

– Мы получили ваше письмо. Читали с товарищами. Вы будете по нему благоприятный ответ иметь.

– Спасибо, – Булгаков ощутил как к горлу подкатился ком. Преодолев с трудом волнение, повторил: – Спасибо.

Он слышал, как Сталин сказал что-то не в трубку, очевидно секретарю. Затем доброжелательно, без тени раздражения:

– А может быть, правда, пустить вас за границу? Мы знаем, что вы воевали на Кавказе на стороне белых. Были с ними и во Владикавказе, и в Грозном, и даже на передовую выезжали. Военврачом – я понимаю, но не с красными. Здесь истоки вашего тонкого понимания враждебной психологии. Знаем мы и то, что ваши братья, младший Иван и старший Николай, находятся в эмиграции.

У Булгакова пересохло горло.

– Все это правда, товарищ Сталин, – сказал он, с трудом сглотнув слюну. – И про братьев, и про службу. Лишь одно уточнение, – он глубоко вздохнул. – К белым я попал по мобилизации.

– Вы не ответили на мой вопрос, – спокойно напомнил Сталин.

– Я очень много думал в последнее время, – поспешно воскликнул Булгаков, – может ли русский писатель жить вне Родины, и мне кажется, что не может.

– Вы правы. Я тоже так думаю. Теперь о главном. Вы где хотите работать? В Художественном театре?

– Да, я хотел бы. Но я говорил об этом – мне отказали.

– А вы подайте заявление туда. Мне кажется, что они согласятся.

Они, разумеется, согласились...

– А над чем конкретно работаете сейчас, если не секрет? – Сталин внимательно, участливо смотрел на Булгакова и тот видел, что это не праздное любопытство, а доброжелательная заинтересованность.

– Мне очень хочется написать пьесу о последних, самых критических днях Пушкина, – он улыбнулся светло и вместе с тем застенчиво.

– Да, скоро столетие, – Сталин встал, прошелся вдоль стола несколько раз. И неожиданно живо, в несвойственной ему манере бросил: – В такой пьесе неизбежен конфликт "Царь – поэт". Николай I... кстати, как вы к нему относитесь?

– Лживый, подлый деспот, – лаконично заметил Булгаков.

– Все цари – кровососы и тираны! – отозвался громогласно Ворошилов.

– И самовлюбленные дурни, – поддержал его Хрущев.

– Пушкин всеми фибрами души ненавидел самовластье. Недаром молва приписывает ему двустишие:

В России нет закона.

А – столб, и на столбе – корона.

– Да и прозвище в народе царь получил тогда по заслугам – Николай Палкин, – добавил Булгаков.

– Все, что здесь сейчас было сказано – правда, – Сталин сел, жестом пригласил всех сделать то же самое. – Но подход историка Покровского ко всем без исключения царям, как к идиотам и сифилитичным негодяям, воинственно пронизан злобным историческим нигилизмом. По нему выходит, что русские цари не сделали ни единого хорошего дела, а прославились блудом, обжорством и скудоумием. А между тем русские цари сделали одно хорошее дело – сколотили огромное государство до Камчатки. Мы получили в наследство это государство. И впервые мы, большевики, сплотили и укрепили это государство как единое, неделимое государство, не в интересах помещиков и капиталистов, а в пользу трудящихся, всех народов, составляющих это государство. Мы объединили государство таким образом, что каждая часть, которая была оторвана от общего социалистического государства, не только нанесла бы ущерб последнему, но и не могла бы существовать самостоятельно и неизбежно попала бы в чужую кабалу. Поэтому каждый, кто попытается разрушить это единство социалистического государства, кто стремится к отделению от него отдельной части и национальности, он враг, заклятый враг государства, народов СССР. И мы будем уничтожать каждого такого врага, был бы он и старым большевиком, мы будем уничтожать весь его род, его семью.

"Мудро и очень вовремя переосмысливает Иосиф роль монархов. Из глубин истории взгляд в будущее, – думал Молотов, запивая нарзаном ломтик чарджоуской дыни. – Россия исторически обречена мчаться по рельсам абсолютизма. Князь, царь, император, генсек... И гениальность его – не столько в том, что он осознает это, сколько в том, что он при этом думает об укреплении и возвеличивании государства российского, а не о собственном благе, комфорте, роскоши. Потому он и выше всех Троцких и Бухариных вместе взятых, на пять, нет – на десять голов... Завистливые пигмеи!"

Как-то незаметно, боком к Сталину придвинулся Яншин. От выпитого вина он раскраснелся, глаза его блестели отчаянной дерзостной отвагой, обычно ему вовсе не свойственной. "Сейчас мой тезка чего-нибудь сморозит непотребное", – с опасением за приятеля подумал Булгаков. А Яншин уже стоял в полушаге от вождя и пытался поймать его взгляд.

– Вы что-то хотите спросить? – внимательно заглянув в глаза актера, холодно задал вопрос Сталин. Кто знает, какую штуку может выкинуть этот щекастый здоровячок.

– Иосиф Виссарионовиччч! – излишне твердо выговаривая некоторые согласные едва заметно дрожащим голосом произнес Яншин. – Я человек верующий, никогда не скрывал этого. А что, разве нельзя верить и в Бога и в революцию? Ее же делал народ, значит, ее делали верующие.

Все присутствовавшие – кто с тайным сочувствием, кто с недоумением, кто со страхом – ждали, что же последует далее.

– Насколько мне известно, не весь народ верующий, – спокойно возразил Сталин. – Вот, например, Молотов.

– А я?! – обиделся Ворошилов. – А Никита?! Он не просто неверующий. Он воинственный безбожник.

– Воинственный и воинствующий, – откорректировал Сталин. – Вот видите. Вы и Добронравов и, скорее всего, Алла Константиновна (Тарасова потупилась, как-то растерянно улыбнулась, промолчала), – верующие, Молотов, Ворошилов и Хрущев – неверующие. Но это не мешате вам великолепно играть на сцене, а им с удовольствием смотреть вашу игру.

Видя, что актер хочет сказать что-то еще, он смотрел на него ободряюще: "Ну? Ну же?"

– В стране нет закона, охраняющего права верующих, – отважно выдохнул Яншин и вытер платком пот, выступивший на лице. – Емельян Ярославский...

– Он же Миней Израилевич Губельман, – подсказал Сталин.

– Да? – растерянно спросил Яншин. Помолчав, продолжил: – Короче, вожак воинствующих безбожников требует закрытия всех храмов и запрета любых христианских обрядов. В его распоряжении все газеты и радио. А голоса верующих не слышно вовсе. Их сто миллионов! И будто их нет вовсе.

Булгаков, стоявший за спиной Яншина, легонько потянул отважного оратора за пиджак. Тот оглянулся, уловил выражение лица драматурга и мгновенно стушевался.

– А храмы все и надо позакрывать! – резко воскликнул Никита, оторвавшись от тарелки с рыбными тартинками. Фыркнул презрительно: – Храмы! Я бы всех церковников, всех служителей культа – бывших и нонешних отправил бы туда, куда Макар телят не гонял!

– А что думает по этому поводу Булганин? – Сталин с интересом ждал, что скажет глава Моссовета.

– Храмы все я бы не закрывал, – осторожно кашлянув в кулак, ответил тот. – И никого из бывших никуда не угонял бы.

"Тоже мне дружок, – Никита злым взглядом полоснул Булганина. Сердобольность свою демонстрирует. Ладно, я тебе это припомню, Николай Александрович". А глава Моссовета закончил мысль словами:

– Если мы действительно хотим построить государство социалистической демократии.

– Хотим, – поддержал его Сталин. – Вот вам, Михаил Михайлович, – он, едва заметно улыбаясь, посмотрел на Яншина, – и ответ на ваш защитительный пассаж о правах верующих. Налицо две точки зрения. Это уже хорошо, ибо от их столкновения высекается искра истины. И она где-то посредине. Мы уже начали пока что самую первичную, однако серьезную работу по подготовке третьей конституции. В ней мы планируем оградить права верующих и не допустить ущемления прав граждан, независимо от их пола, национальности, вероисповедания, убеждений и пристрастий. Я думаю, и Хрущев не будет возражать против принципов социалистической демократии. Как, Никита Сергеевич?

– Точно так, товарищ Сталин! – Никита встал, руки по швам, взгляд преданный, самоотрешенный.

Слушая рассуждения о политике и искусстве, шутливо снисходительно принимая смелые, грубоватые комплименты наркомвоенмора и сдержанно-изящные ухаживания градоначальника, Тарасова постепенно избавлялась от предельного нервного напряжения, которое всегда испытывала на сцене. Конечно, роль Елены Тальберг была несравненно менее сложная психологически, чем роль Негиной в "Талантах и поклонниках" или Маши в "Трех сестрах", не говоря уж об Анне в "Анне Карениной". Но с самого начала, с первого выхода на сцену Художественного в двадцать четвертом, Алла любую роль играла с такой максимальной отдачей, что после финальной сцены была постоянно на грани обморока (эти непрерывные стрессы и приведут в конце концов к ее страшной, фатальной болезни – опухоли мозга.

– Аллочка, ты любишь Есенина? – Ворошилов оглянулся на Сталина, шепотом продолжил: – Иосиф его терпеть не может. Говорит – у пьяницы и хулигана и стихи пьяные и хулиганские. А я, грешным делом, обожаю. Вот прямо о тебе – я с тобой на "ты", на брудершафт пили и потом ты ведь почти на двадцать лет меня младше, ничего? – так вот о тебе: "Я красивых таких не видел..." – Читала? Вот прямо о нас с тобой: "Ты меня не любишь, не жалеешь". Почему? За что? Шервинского любишь, а меня нет? Это исторически несправедливо. Или вот еще:

"Эх любовь-калинушка, кровь-заря вишневая,

Как гитара старая и как песня новая".

А на досуге я песни русские люблю петь. Иногда мы с Ним как затянем бывало в два голоса: "Есть одна хорошая песня у соловушки – песня панихидная по моей головушке". Иосиф хоть и знает, чьи слова, но удержаться не может – поет.

"Маршал, значится, стихами да песнями девушек охмуряет, усмехнувшись про себя, думала Тарасова. – А Булганин сомнительными и неуклюжими комплиментами типа: "Вы словно ожившая Афина Паллада!" "Позвольте, но она же была в боевом шлеме и панцире". "Она олицетворяла Победу. Не только над врагами. Над мужчиной! И тогда доспехи могли ей только помешать". И склоняет голову при этих словах, словно говоря – я весь ваш! Раньше актрис покупали заводчики и купчишки. Ныне туда же норовят партийные и советские бонзы..." Теперь, вдруг, как довольно часто в последнее время, она вспомнила свой родной, такой прекрасный, такой теплый и близкий Киев. Детство было радостным, светлым. Семья жила дружно, ее стержнем, доброй сердцевиной был отец. Известный медик, он был либералом. Алла с детства мечтала быть актрисой – такой, как великая Комиссаржевская! Отец с юных лет водил ее на спектакли и в концерты. Она видела многих великих мастеров сцены, даже самого Станиславского, саму Книппер-Чехову. Отец не препятствовал ее стремлению к артистической карьере, он лишь высказывал беспокойство о том, чтобы у девочки хватило способностей. Дома все считали, что она родилась в рубашке. И впрямь, многое, очень многое давалось ей легко, она была везучей, удачливой. Но, как она потом замечала, "жизнь трудная и мудреная штука, и в ней надо уметь плавать, а я часто не умею, надо знать, как себя вести со всеми, а это целая наука. Я плохо ею владею". Вот и теперь – как себя вести со всеми этими вождями? Демонстрация женственности их только распаляет, а скованность, излишняя сдержанность может невзначай разозлить, что чревато возможным гневом и мстительностью не только для нее, Аллы Тарасовой, но и для всего ее родного дома, обожаемого Художественного театра. Вот и приходится загадочно улыбаться, в ответ на скабрезности мудрствовать лукаво о всепобеждающей миссии великого искусства.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю