Текст книги "Капкан супружеской свободы"
Автор книги: Олег Рой
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Разумеется, – ответил Соколовский. – Но понял лишь общую тональность замечаний.
– А замечаний практически нет, – вмешался в разговор Иван. – Мы уже нашли нескольких добровольных переводчиков и выслушали в их исполнении столько дифирамбов!… Пишут, например, что «Зонтик» – это шедевр камерности и лиризма; что наш спектакль, рассчитанный на минимум декораций и действующих лиц, производит гораздо большее впечатление, чем вычурные и дорогостоящие постановки… как, например у поляков. А еще…
Молодой актер просто захлебывался от восторга, явно ощущая себя на вершине успеха. Но Володя Демичев не дал ему договорить, воспользовавшись секундной паузой, которую Иван взял, чтобы перевести дух.
– Да, поляки, кажется, не оправдали всеобщих надежд, – задумчиво протянул он. – А ведь им прочили если не победу, то, во всяком случае, новый прорыв в театральные выси. Между прочим, Алеша, это всем нам урок: нельзя почивать на лаврах, нельзя останавливаться на достигнутом. Кому многое дано, с того много и спросится… А не то недолго и разочаровать публику.
– Ну, до этого нам пока еще далеко, – с набитым ртом пробормотал Леонид Ларин, зорко обводя взглядом собравшихся за столом. – У нас пока, напротив, сплошной зефир в шоколаде. Вон, видали: Алексей Михайлович, пишут, чуть ли не режиссер десятилетия. Умеет, мол, выстроить каждую сцену так, что у зрителя холодеют руки от восторга и замирает сердце… – Он процитировал эти слова до такой степени торжественным тоном, с таким едва уловимым итальянским акцентом и столь комично, хотя не пользовался при этом никакими специальными комическими приемами, что все за столом засмеялись, а Соколовский лишний раз подумал: нет, не зря все-таки я держу Лариных в труппе – талант у них просто выдающийся. – А Лиду нашу так и вообще превознесли до небес. Смотрите… где это? А, вот, нам же переводили этот отрывок: Лидия Плетнева – восходящая звезда русской сцены… темперамент Софи Лорен в сочетании с неотразимой надменностью Греты Гарбо… искрящийся коктейль из теплоты и льда… Нет, ну вы подумайте только!
– Да уж, – встряла в его высокопарную речь жена, чуть недоуменно поводя изящной маленькой головкой. – Лидуша действительно оказалась на высоте. А кстати, где она? – И Елена невинно уставилась в глаза режиссеру. – Вы случайно не знаете, Алексей Михайлович, может, она еще спит?…
Соколовский бросил на Ларину подозрительный взгляд. Собственно говоря, в самом ее вопросе, может быть, и не было ничего особенного, но тон, которым он был задан – слегка фамильярный и подчеркнуто целомудренный, – указывал на то, что фраза, как обычно у этой женщины, была с подтекстом. Однако Лена смотрела на Соколовского так кротко и уважительно, что любая нервная реакция с его стороны выглядела бы просто глупой. На воре шапка горит, весело подумал про себя Алексей и ограничился тем, что безразлично пожал плечами. И черт с тобой, беззлобно решил он, говори потом, что хочешь… Не все ли равно?
Разумеется, он знал, где сейчас Лида. Он оставил ее в номере, разметавшуюся во сне среди смятых складок нежно-кремового белья, замурованную в мягких изгибах постели, словно в створках перламутровой раковины. Ей удалось уснуть так недавно, и спала она настолько крепко и сладко, что Алексею стало жаль будить подругу, и он пожертвовал совместным ранним завтраком, разумно решив, что подобный джентльменский набор продуктов можно получить в любой близлежащей кофейне. Теперь он собирался попросить кого-нибудь из ребят постучаться к ней, чтобы успеть еще сегодня всем вместе посмотреть фрагменты фестивальной программы и – чего греха таить? – собрать урожай поздравлений и впечатлений по поводу вчерашнего триумфа.
В старинном палаццо, где проходили фестивальные показы и куда они добрались только к середине дня, их уже ждали. Распорядители праздника с итальянской стороны, коллеги-актеры, российские туристы, заглянувшие накануне на театральный огонек, поклонники из числа публики – все они окружили труппу Соколовского, чтобы наперебой, на нескольких языках, выразить восхищение необычной постановкой и ошеломляющей игрой главной героини. Лида принимала поздравления так, будто ничего иного и не ждала от венецианского фестиваля: со спокойным достоинством и слегка небрежной, утомленной, но очень выразительной улыбкой. А Алексей, наблюдая за ней исподтишка, поражался тому, как непринужденно играет она роль звезды. Между прочим, это было одной из особенностей артистического темперамента Лиды Плетневой: она мгновенно входила в заданный им или обстоятельствами образ, зато выходила из него потом трудно и долго, неделями, словно отдирая от себя лоскуты обожженной и израненной кожи. Прежде Соколовский пытался бороться с излишней чувственностью и обнаженностью ее игры, с тем натурализмом, который она привносила во все свои роли и который, на его вкус, был не совсем «комильфо», с некой надрывностью ее трактовок, однако все напрасно. И мало-помалу он отступился. Теперь же ему, вознесенному творчеством и любовью на самую вершину успеха, казалось, что только такой и должна быть его возлюбленная, а все остальные женщины мира рядом с ней поблекли, лишенные ее яркого дара, искреннего чувства и умопомрачительной внешности. Конечно, истовая ночная страстность уже угасла в нем, он снова обрел способность относиться к собственной любовной связи чуть иронично, по-мужски свысока, но тем не менее сегодня их узы были куда прочнее, нежели неделю назад.
День летел, как стрела; они смотрели спектакль за спектаклем, забегая в минутных паузах за кулисы к знакомым, перебрасываясь короткими репликами, торопливо затягиваясь сигаретой. Соколовский был словно в угаре; ему хотелось все время находиться рядом с Лидой, касаться ее, разговаривать с ней, и он с изумлением ощущал, как исчезает в нем извечная осторожность женатого мужчины, как, пребывая в непонятной и безалаберной своей беспечности, он все чаще подавал своим повод усмехнуться и многозначительно перемигнуться. Ему это было безразлично, как никогда в жизни, и свой праздник опрометчивости и торжества, праздник свободы от страха и любых долговых обязательств он надеялся запомнить навсегда. Позже, в Москве, все, конечно, будет иначе; вновь вернутся заботы, сомнения, трудности, одержат верх иные, более прочные и важные в его жизни обязанности. Но сегодня, сейчас, разве не может он позволить себе хотя бы ненадолго эту радость безумства, разве не заслужил он права на короткое, легкое, ни к чему не обязывающее счастье?…
– Алексей! – услышал он в одном из перерывов между показами мужской, сочный, показавшийся смутно знакомым голос с типичным акцентом западного славянина. Услышал и, обернувшись, столкнулся лицом к лицу с Анджеем Вуйчицким, режиссером отличного польского экспериментального театра, того самого, которому прочили здесь, на фестивале, шумный успех.
Они были хорошо знакомы, много раз встречались в Москве и Варшаве, бывали друг у друга в гостях. Когда-то, лет восемь назад, Анджей даже принес Соколовскому немало хлопот, решив вдруг приударить за Ксенией, давно пленившей его непосредственной живостью характера, неподдельной свежестью и чистотой чувств и прекрасным чувством юмора. Теперь Алексей лишь улыбался, вспомнив о собственной душевной смуте тех времен, о своей отчаянной ревности и о том, как смеялась Ксюша, узнав об их конфликте, едва не переросшем в серьезную ссору. «А почему не дуэль? – спрашивала она, состроив обиженную физиономию. – Неужели я не достойна того, чтобы такие благородные паны скрестили из-за меня шпаги?! Неужели ты не заступишься за честь жены и всего своего дворянского рода, Соколовский?…»
Между тем поляк уже хлопал его по плечу, обнимая и поздравляя с удачей, и Алексей с изумлением убедился, что похвалы обойденного им конкурента звучат абсолютно искренне. Это было редкостью в творческой, театральной среде, но, видно, на этот раз пан Вуйчицкий позволил себе роскошь забыть об их вечном соперничестве на ниве искусства и отнесся к нему просто как давний, хороший друг.
– Э, сколько мы времени не виделись! – говорил он, подталкивая Алексея к рядам кресел в зале и усаживая его почти насильно. – Как у вас говорят? Сколько осеней, сколько зим?…
– Сколько лет, сколько зим, – машинально поправил его Соколовский и оглянулся в поисках Лиды, потеряв ее из виду. Ему хотелось вернуться к ней, однако Анджей, не слушая и не обращая внимания на торопливость приятеля, все длил и длил свой нескончаемый монолог.
– Ты молодец, молодец, Алексей. Я видел твой «Зонтик» – о, это вещь, это пьеса! Ты здорово сделал это! Ты понял сам, да? Эти парящие монологи, эта пластика, и эти касания, с ума сойти, как чувственно и в то же время невинно… Как ты добился этого, скажи? Или заслуга не твоя, а актеров, признайся, старый лис, так ведь? В конце спектакля особенно, когда идет эта игра с зонтом и эта твоя девочка… Ох, какая же девочка, пан Соколовский! Где ты нашел такую актрису? Я был у тебя на Юго-Западе три года назад, и ее не было в твоей труппе, я не мог бы не заметить. Ее зовут Лидия, да?
– Да, да, – скороговоркой отозвался Алексей и вновь оглянулся, но так и не увидел ее. Слова Вуйчицкого не были в тягость, они оказались даже приятны его самолюбию режиссера и любовника, но Алексей вдруг как будто испугался чего-то, суеверное чувство захватило его, и он предпочел бы, чтобы поляк не хвалил его спектакль и его героиню с такой откровенной и неприкрыто мужской улыбкой жуира и бонвивана. А тот вдруг резко сменил тему и со странной серьезностью, совсем иным тоном спросил:
– А как твои домашние? Как Москва, дочка?…
Он слегка запнулся, и по возникшей вдруг паузе Соколовский понял, что Анджей хочет, но не решается назвать другое имя. Ему сделалось смешно: почти по полтиннику мужикам, переменили за жизнь десятки постелей, а всё заикаются перед женским именами! И, посмеиваясь над замешательством поляка, он помог ему, ощущая и здесь себя победителем:
– Ты хочешь спросить о Ксении? У нее все в порядке, все так же носится с Таткой по своим пещерам и сводит с ума молоденьких аспирантов. По-прежнему хороша и пользуется успехом, выпустила пару книжек, отыскала какие-то редкие минералы там, где их раньше никто не видел, и вообще – цветет!
Он нарочно решил поддразнить приятеля, уверенный, что интерес того к русской пани всегда был не более чем обыкновенным экспромтом, случайной вспышкой чувственности, всплеском симпатии скучающего иностранца к обаятельной и умной женщине. Однако тут же и пожалел о своих словах. Вуйчицкий слушал его со столь жадным интересом, с такой тоской в глазах, что Алексей с удивлением понял: он, пожалуй, заблуждается по поводу глубины и силы интереса этого красивого и талантливого поляка к собственной жене. А сама Ксения… интересно, по поводу ее насмешливого отношения к чувствам Анджея он тоже тогда заблуждался?
Соколовский слишком давно и прочно был женат, чтобы всерьез почувствовать сейчас хоть сколько-нибудь значимый укол ревности. К тому же он прошел через все мытарства этого чувства еще в молодости, когда понял, что Ксения – слишком самостоятельная и яркая личность, чтобы ограничиться одной только ролью его жены. Ее экспедиции, вечно крутящиеся вокруг нее мускулистые и мужественные бородачи с гитарами, обожающие взгляды коллег по университету, пара-тройка безнадежных – так, по крайней мере, со смехом уверяла она сама – влюбленностей в нее, о которых он знал… Да, все это было, было. И Алексей сходил с ума, дожидаясь ее появлений дома и пытаясь уловить в ее рассказах не только отблески походных костров, но и отблески нового чувства, приглядываясь к ее глазам и отчаянно стараясь расслышать фальшивые нотки в голосе. Все было напрасно. Он не знал и никогда, наверное, не узнает, был ли у него хоть когда-нибудь повод серьезно ревновать жену. Да и проблема, собственно, уже потеряла остроту. Это в молодости ему хотелось выяснить правду, а сейчас Алексей в любом случае предпочел бы ничего не знать. И не Анджею Вуйчицкому, бывающему в Москве раз в несколько лет, напугать его своим мифическим соперничеством или стать угрозой его, Алексея, семейному благополучию.
Они расстались дружелюбно и даже нехотя, почувствовав вдруг неожиданную близость друг к другу и сговорившись непременно побродить как-нибудь в один из фестивальных вечеров – их оставалось еще три – по городу, поговорить о том о сем. Выяснилось, что труппа Вуйчицкого тоже поселилась в Лидо, в одном из ближайших к Соколовскому отелей, поэтому никаких препятствий к дружеской вечеринке, на которой настаивал Анджей, быть не могло. Вполне возможно, что этому прожекту так и суждено было остаться прожектом, как это часто случается на международных мероприятиях, однако сейчас они оба были искренне убеждены в том, что им непременно надо встретиться…
– Я искал тебя, – сказал Алексей, когда наконец углядел Лиду в фестивальной толпе галдящих, улыбающихся и обнимающих ее итальянцев. – Что скажешь, если мы попросту сбежим отсюда?
Девушка посмотрела на него смеющимися глазами.
– А что скажет труппа? – строгим тоном школьной учительницы спросила она.
– А мы никому не будем докладываться. Пусть ищут в отеле.
– Думаешь, найдут? – Она смеялась уже открыто, и Алексею было тепло и радостно от ее смеха; он любил сегодня весь мир, и мир, казалось ему, тоже любил Алексея Соколовского, не собираясь причинять никакого вреда.
– Скорее всего, не найдут, – вздохнул он с притворным сожалением. – Но завтра-то утром все равно увидимся, верно? Так какого ж рожна им еще от нас нужно?!
И они исчезли с фестиваля, словно сбежавшие с уроков школьники.
Сумерки медленно опускались на Венецию. Голуби торжественно и плавно кружились над ее площадями, темные здания высились над каналами, словно незыблемые морские скалы, бурая вода лизала ступени дворцов, припадая к ним в невнятной и трагической мольбе.
– Ты знаешь, иногда здесь становится как-то… холодно, – поежилась Лида, закутываясь в свою накидку. Набродившись по узеньким улочкам до умопомрачения, они вышли наконец к набережной Гранд Канала, и с воды действительно потянуло освежающим холодком. – Не так-то уж и славно, вероятно, жить в этом городе годами – посмотри, все дома снизу позеленели, мостики сырые и мрачные, и эти каналы кругом! Сплошная вода. Наверное, чахотка у них – почетная национальная болезнь… Недолго и свихнуться.
– Это просто настроение, – примирительно проговорил Алексей, толкая рукой стеклянную дверь маленького уютного бара и делая приглашающий жест. – Хочешь, погреемся? Выпьем хорошего капучино, закажем кьянти?… А какой тут сырный торт, смотри!
– Только не капучино, – капризным тоном отказалась она. – Кофе мне надоел за эти дни до невозможности. Ты же знаешь, я его почти не пью, а здесь, наверное, уже годовую норму перевыполнила. Интересно, а зеленый чай тут не подают? И не кьянти, а хорошего коньяка, пожалуйста, чтобы действительно согреться.
Они уже выяснили, что в Италии чай дороже кофе, и вдобавок лучшее, на что можно рассчитывать в уличных кофейнях, это обычный, примитивный чайный пакетик, без всяких изысков. Но Соколовский все же решил попытаться. Изъясняясь на ломаном итальянском с помощью тех немногих слов, которых обычно ему хватало для заказа, он без особого труда получил в кассе чек и направился к барной стойке. Со спиртным не возникло сложностей. Но когда он в придачу к коньяку попросил еще чашку чая, бармен неожиданно проявил чудеса непонимания.
– Уно ти (Один чай (ломан. итал.)), – настаивал Алексей, пытаясь привлечь внимание этого рослого, темноволосого итальянца к небрежно брошенным за его спиной коробкам с чайными пакетиками.
Тот радостно кивал, давая понять, что превосходно понимает клиента, и повторял заказ вслух:
– Капучино… дуо…
– Да нет же, – хохотал Соколовский, – один чай, понимаешь ты или нет, дурья твоя башка?
Бармен снова кивал и с безнадежностью китайского болванчика утверждал «Дуо капучино», готовясь наливать кофе.
Алексей разозлился – вот олух царя небесного! – останавливая его, пытался пустить в ход то английский, то немецкий, однако результат неизменно оказывался все тот же. Непонятно, отчего так отчаянно этот юноша вцепился в свои чайные пакетики и почему стоял насмерть за их неприкосновенность, но вскоре стало окончательно ясно: чаю Лида здесь не дождется.
– Оставь его в покое, – изнемогая от смеха, посоветовала она, все это время терпеливо ожидавшая за столиком, чем закончится неожиданное представление. – Ну, видишь сам: не может он расстаться со своим чаем. Да и то сказать: нам с тобой тоже выгодней на четыре доллара получить два очень хороших кофе, нежели один скверный чай, пахнущий мокрой бумагой…
Соколовский смеялся тоже, ловко выбирал на витрине среди аппетитных пирожных самые вкусные и необычные, подвигал Лиде коньяк и чувствовал себя бесконечно, до неприличия, до безумия счастливым. Они не стали задерживаться в этой кофейне – время уже клонилось к полуночи, а им еще нужно было добраться до отеля.
Все еще смеясь и передразнивая друг друга – «Уно ти!» – «Нет, дуо капучино!» – они ввалились в просторный, по ночному малолюдный холл, чуть пьяные от коньяка и какого-то особого, восторженного состояния духа. Уморительно и шаловливо прикладывая к губам пальцы, словно призывая друг друга к молчанию, они прокрались к широкой мраморной лестнице и собирались уже было подняться в номер, когда за плечами у Алексея раздался негромкий оклик:
– Синьор Соколовский!…
Лицо портье показалось ему слегка странным; выражение глаз было напряженным и виноватым, к тому же он слишком быстро отвел их в сторону, протягивая Алексею смутно белеющий в полутьме листок бумаги.
– Вам телеграмма.
Быстро сунув ему чаевые и услышав скомканное «Грация, синьор», Алексей нетерпеливо распечатал бумагу и скользнул взглядом по неровным строчкам. Смысл прочитанного ускользал от него, слова прыгали и точно смеялись над ним. Каждое из них само по себе было знакомым, но все вместе они складывались в какую-то бессмыслицу, дразня непонятной и угрожающей интонацией.
– Что там, Алеша? – услышал он голос женщины, которая была с ним, и ее приглушенный зевок вдруг резанул его по нервам, показавшись громом небесным. Он мельком, точно не узнавая, взглянул на нее, снова опустил глаза на бегущие строчки и наконец прочитал:
«Ксения зпт Наталья Соколовские погибли экспедиции Каповы пещеры тчк тела доставлены Москву тчк подробности уточняются».
Глава пятая. Обвал
Дальше не было ничего. Телефоны разрывались в его номере, сновали люди со знакомыми и незнакомыми лицами; кто-то сильно тянул его за руку и, кажется, даже хлопал по щекам; обрывки разговоров и реплик врывались в его мозг, увязая в топком болоте сознания и не пробуждая ни единой живой реакции. Он слушал то, что говорилось вокруг, – и не слышал, не мог восстановить смысловую цепочку сказанного, не понимал, зачем вокруг вьются эти люди и почему они все не оставят его в покое, чтобы он смог спокойно перечитать телеграмму и разобраться наконец в той ерунде, которая там написана…
А голоса вокруг звучали все бессмысленней и навязчивей. Вам надо поспать… это пройдет… никогда не пройдет… какой ужас… нелепая, бессмысленная трагедия… да подойдите же к телефону, Алексей Михайлович, это Москва… Лида, ты побудешь с ним эту ночь?… И вот тут наконец, услышав это имя, он взвыл так громко, что люди, бывшие рядом с ним, опешили и поняли, что его давно следовало оставить в покое. Он кричал так непонятно и так страшно, выгоняя всех вон из номера, что пустота вокруг Соколовского образовалась моментально – закрутилась, как воронка, как смерч, втягивающий в себя все ненужное и поглощающий время, людей и события. И вот тогда, в этой пустоте, в этой вакуумной воронке, он все-таки подошел к продолжавшему звенеть телефону и просто снял трубку, не сказав в нее ни одного слова.
– Алеша, Алеша! – отчаянно взывал голос самого близкого и верного его товарища Саши Панкратова, заводилы и хохмача, давнего друга дома и нежного, преданного поклонника Ксениных чар. А он молчал, ибо понял, что именно скажет ему сейчас Саша, и не хотел слышать его слов. Соколовский почти готов был уже снова бросить трубку, но что-то вдруг заставило его усилием воли удержаться от этого, выйти из вакуума, и едва шевелящимися губами он проговорил:
– Да, Саша, это я. Я уже знаю. Мне сообщили.
– Слава богу, я представить себе не мог, как первому сказать тебе об этом… Это ужасно, Лешка, – плакал где-то на другом конце телефонного провода здоровый и крепкий мужик, ничуть не стесняясь своих слез и не сомневаясь, видимо, что Алексей сейчас тоже плачет. – Никто не мог даже подумать… Ты должен вернуться, слышишь? Скорее вернуться в Москву! Завтра же!
В его голосе появились надрывные, истерические нотки, и Алексей, который не мог сейчас плакать, потому что не мог поверить в то, что все действительно кончено – так неожиданно и разом! – быстро спросил:
– Ты уверен, что это правда? Ты же знаешь, как много бывает ошибок и головотяпства в таких случаях. Я немедленно вылетаю, но только не в Москву, а туда, на Урал, может быть, их плохо искали, может, они все еще ждут помощи в пещере. Ты знаешь, как это случилось?…
В трубке воцарилось молчание. А потом друг сказал безнадежно и ласково, словно разговаривая с тяжелобольным ребенком:
– Их не надо искать. Они уже в Москве, Леша. Это случилось в самом начале, в первый же день. Университет не мог сообщить тебе сразу – не знали, где остановилась твоя труппа, да и сами надеялись, наверное, до последнего…
Все. Вот теперь это было все. Их не нужно искать, они не в пещере, они в Москве. Ксюша и Наташка в Москве. Только… Но додумать эту мысль до конца он не смог, и, чувствуя, как вдруг сразу похолодели у него руки, Соколовский проговорил:
– Ты видел их? Видел сам? Это действительно правда?…
– Нет, нет, не видел! – выкрикнул Сашка. – Их привезли в Москву только вчера, в закрытых гробах, и открывать не советуют. Говорят, страшно изуродованы, Леша… Там был обвал, в узком колодце, погибла почти вся группа – кроме твоих еще двое Ксюшиных студентов и местный проводник. Последний, говорят, еще жив, но он без сознания. Его оставили в местной больнице, но надежд на то, что выкарабкается, практически никаких, понимаешь? Этот парень сумел рассказать, как было дело, только он сам мало что помнит – все случилось внезапно. Какая-то нелепая случайность, безумно несчастливое стечение обстоятельств. Снаружи были люди, которые видели, как группа вошла в пещеру, и услышали грохот обвала. Спасателей вызвали тут же, и их откопали, но… ох, Леша!…
Сашка торопился, кричал, вываливая массу подробностей, быть может и ненужных сейчас, но помогавших ему удержать внимание Алексея и не дать тому скатиться в пропасть отчаяния. Он добавил бы и еще что-нибудь, но Соколовский не мог больше слышать этого задыхающегося, прерывистого голоса. Намотав на руку телефонный шнур и почти не сознавая, что делает, он рванул его; розетка затрещала, но выдержала, и тонкий провод повис в его руках как ненужная, жалкая метафора его собственной жизни. Отшвырнув замолчавшую наконец трубку в сторону, Алексей сделал несколько шагов к креслу, рухнул в него и уставился в окно, где снова занималось прозрачное, тихое и бессмысленное венецианское утро.
То, что он чувствовал сейчас, нельзя было назвать ни горем, ни отчаянием от потери близких, ни трагическим опустошением. Это была скорее жгучая, сокрушительная ненависть к самому себе – к себе, так бездарно растратившему самое драгоценное достояние своей жизни, нарушившему некий неведомый закон и посягнувшему на высшее космическое равновесие. К себе, неблагодарно посмевшему пожелать иной доли и лгавшему, лгавшему каждым словом, иногда даже не ведая того…
…Ты хочешь спросить о Ксении? У нее все в порядке, все так же сводит… с ума молоденьких аспирантов… По-прежнему хороша и пользуется успехом… И вообще – цветет!
Он говорил это Вуйчицкому, когда жены уже не было. Когда ее тело, искореженное камнепадом, уже не чувствовало боли. И когда она физически не могла позвать его на помощь, а тем более – сводить с ума молоденьких аспирантов…
…Жена… никогда не желала прикладывать дополнительные усилия, чтобы выглядеть еще лучше… Ей достаточно было данного ей Богом, и никакой особенной заботы о своей внешности она проявлять не собиралась…
А это когда было? Тогда, на Сан-Марко, когда он любовался Лидиным силуэтом и легко находил для себя любые оправдания, не собираясь, впрочем, и оправдываться. Ведь все в его жизни было так естественно и прекрасно – Лида, Венеция, предвкушение его театрального успеха и его влюбленность, пьянящая и ударяющая в голову, как дорогое, изысканное шампанское. Превосходная отговорка для неверного мужа, не правда ли, Алексей Михайлович? Разве можно любить жену, если она не старается выглядеть для тебя чуть-чуть лучше, нежели есть на самом деле?
…Ах, если бы я все-таки был по-настоящему свободен… Если бы Ксения вдруг встретила и полюбила другого, дав ему тем самым желанную свободу… Да мало ли как бывает!…
Бывает. Вот и случилось. И он свободен теперь. Судьба, посмеявшись над ним, вдруг дала ему то, что он так нелепо, так страшно и необдуманно попросил у нее – свободы. И в этой ненужной ему свободе навсегда сгорели жизни двоих самых любимых, самых необходимых женщин в его жизни. И вся его собственная жизнь тоже, глупая и жалкая, никому не нужная теперь, бездарная жизнь.
К утру Алексей знал уже все, что только можно было узнать о несчастье, находясь за тысячи верст от места происшествия. Московский университет позаботился обо всех печальных приготовлениях, и ждали только его, Соколовского, чтобы окончательно решить оставшиеся вопросы, связанные с похоронами. Мать Ксении, с которой у зятя были не слишком теплые, хотя и не враждебные отношения, не разрешила отправить тела в морг, и теперь оба гроба ждали Алексея в ее квартире, в старом доме на Ордынке, где родилась и провела детство его жена. Его собственных родителей давно не было на свете; старшая, сводная, сестра была больным и не слишком-то стойким человеком; теща провела последние сутки исключительно на лекарствах, изо всех сил пытаясь справиться с неожиданным горем, и Алексей понимал, что на свете нет никого, к кому он мог бы обратиться сейчас за помощью и утешением. Он – старший, он – единственный, он – глава семьи, которой уже нет и никогда не будет… И, отчаянно стараясь удержаться на плаву и принять какие-то решения, совершить некие действия, которых молчаливо ждали от него окружающие, Соколовский с ужасом понимал, что не способен сейчас решительно ни на что. Его нет, потому что нет его семьи.
В десять часов к нему, так и не прилегшему за всю ночь ни на минуту, заглянула Лида. Она вошла в номер, едва слышно ступая по мягким коврам, испуганно отводя в сторону взгляд и отчаянно, снова и снова, решая в уме одну и ту же простенькую задачу: должна ли она быть в эти дни рядом с Соколовским, нужна ли она ему или же ее присутствие только принесет сейчас этому человеку лишнюю боль. Примитивная дилемма и слишком естественная женская реакция были так явственно написаны на Лидином лице, что ее режиссер, пожалуй, усмехнулся бы сейчас, если б смог. Она, вероятно, еще думала, что способна принести ему утешение, но в глазах Соколовского эта женщина была теперь не кем иным, как сообщницей его собственного преступления; от нее ничего не зависело, и она ничего не могла. Ее просто не существовало – так же, как и его самого.
– Володя Демичев утряс все проблемы с билетами, – тихо и нерешительно произнесла Лида, почти вплотную подходя к сидящему в кресле Соколовскому и поднимая руку – верно, для того, чтобы прикоснуться к его волосам. Но он так резко дернулся от звука ее голоса и от слова «утряс», что рука ее повисла в воздухе плетью. В глазах женщины плеснулась обида, но она быстро справилась с собой и уже суше продолжила: – Ребята попросили меня сказать тебе о том, что к отъезду все готово, и побыть с тобой немного. Я думаю, они ошиблись в своих добрых намерениях.
– Да, ошиблись. – Он не смотрел на нее, но говорил ровно и спокойно. – Я должен, вероятно, извиниться за свою грубость?…
– Не стоит, я все понимаю. Твои вещи уложены?
Алексей молча кивнул в сторону небрежно брошенной у входа в номер сумки. Минута текла за минутой, он почти уже забыл, кто находится рядом с ним, а Лида все не уходила.
– Я могу помочь тебе хоть чем-нибудь?
Он не выдержал – засмеялся. Тогда она, кажется наконец поняла, и заговорила торопливо и укоризненно:
– Алеша, ты не должен, не должен винить себя ни в чем. И меня тоже. Я все понимаю, но пойми же и ты: это случайность, ужасная, нелепая, бессмысленная случайность! Не надо так со мной, я прошу тебя!… В конце концов, мы же близкие люди. Не отвергай меня, не отказывайся от моей помощи.
Близкие люди?… Он снова резко мотнул головой и встал, по-прежнему избегая ее взгляда. Все это надо было прекратить. И, сдерживая себя, чтобы не послать эту женщину к черту, Соколовский подошел к двери и сказал:
– Передай ребятам, что я скоро спущусь. Володя звонил мне, я знаю, что через час надо ехать в аэропорт. Иди, пожалуйста. И не надо жалеть меня. Со мной все будет в порядке.
Лида молча вышла; он проводил глазами ее прямую и строгую спину, впервые позволив взгляду сфокусироваться на гостье. Потом он налил себе коньяку и выпил, не морщась и вспоминая, как точно таким же жестом он опрокинул в горло хрустальный стакан в ту ночь, когда собирался отправиться в номер к Лиде, и трепетал от возбуждения, и был по-мальчишески счастлив… Она сказала: «Ты не должен винить себя ни в чем. И меня тоже». Она сказала так, потому что не знает, как истово просил он в ту ночь у Бога, чтобы тот придумал хоть что-нибудь – любую хитрую зацепку, любое лукавое шулерство – и дал ему, Соколовскому, возможность навсегда остаться с молодой возлюбленной. И вот эта возможность у него теперь есть… С тех пор прошло чуть более суток, а ему казалось, что просквозила целая жизнь. Да так оно, наверное, в сущности, и было.
Он долго не решался навсегда запереть за собой дверь номера, словно это означало навсегда захлопнуть за собой дверь в прошлую жизнь, где были и невинность, и неведение, и способность любить, и роскошь считать, что никто не ответственен за возможные несчастья… Но рано или поздно нужно было спуститься в холл, к своим нынешним обстоятельствам – других, похоже, уже не будет, – и он спустился и не знал, как промолвить «Здравствуйте!» в той ситуации, в которой все они теперь очутились.