355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Слободчиков » Нечисть » Текст книги (страница 3)
Нечисть
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:51

Текст книги "Нечисть"


Автор книги: Олег Слободчиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 4 страниц)

– Это что?

– Икона! – невозмутимо ответил он.

– Ты где ее взял?

– Сам сделал! – с гордостью заявил Лесник. – Что, круто? – Глаза его потеплели. Он принял мое недоумение за восторг и заговорил страстно: Форма – это условность... Важна суть. Модернисты-абстракционисты зрят в корень!.. В подлинном искусстве молодое дерево может означать будущий старый пень, а пень – дерево. – Лесник заговорил громче, обличая кого-то в пристрастии к форме, в подражании пошлой действительности. И даже стал топать ногами, распаляясь в каком-то старом споре с самим собой.

– У моей бабушки другая икона, – сказал я, начиная позевывать.

– Видел! – усмехнулся Лесник. – Старый, никуда не годный хлам: доска сгнила, краски выцвели.

Я не стал ни слушать, ни спорить, вышел с препоганым настроением, перебрел речку, сел на камнях возле креста.

– Поговорить бы, бабуля! – взглянул на скромную иконку в перекрестии.

Но не было ответа моим мыслям. Ветер шевелил траву и ветви. Шумел водопад вдали, чирикала птичка, провожая меркнущий день. Из сухой травы вышел кот; увидев меня, задрал хвост трубой, потерся мордой о бродень, влез на могилку и стал преспокойно тереться о крест, к которому мне не дозволено было прикасаться.

Из леса вышла старушка с лукошком в одной руке и с посошком в другой. "И успевала же бывать сразу в нескольких местах", – удивленно отметил я. Она остановилась рядом, опустила на землю лукошко, присела поблизости от холмика.

– Мне уж пора следом за твоей бабушкой! – сказала без печали. – Должно быть, скоро отойду. К Марфе хоть ты наведываться будешь, а мне и положиться не на кого: внучка об одних удовольствиях думает, того и гляди, сгинет в болотах, как твой отец.

"Вот так раз! – подумал я. – Тебе-то что за нужда такой разговор заводить?" Нечисть, она пуще всего боится думать о кончине, потому что для радостей и удовольствий живет. А если и начнет вдруг какой-то пакостник размышлять о недозволенном, то непременно или удавится, или утопится от страха. А иной так напьется зелья, что в нем же заживо и сгорит. Я взглянул на старушку с любопытством. Она догадалась о моих подозрениях и улыбнулась одними глазами.

– Была я в городе, врач сказал, что сердце у меня неправильное. вздохнула беспечально. – через месяц, говорит, если не остановится, то через два – уж точно. Я сперва посмеялась: жизнь прожила с неправильным-то сердцем – а теперь чую, не лгал врач: стучит оно у меня с перебоями... Иной раз и остановится, я кулаком по груди тресну – снова затрепыхает. Эх-эх! Человеку вся жизнь – тяготы да испытания. Но за все это ему в жизни смысл дан. И ради этого смысла каких только мук не примешь, – сказала она голосом моей бабушки.

Догадалась ли старушка, какие мысли донимали меня, что я хотел услышать на могиле своей бабушки? Случайно ли заговорила о наболевшем и тайно передуманном мной? Я снова подумал о деревенских жителях, но без раздражения и подозрительности, списывая замеченные странности на свое непонимание их жизни.

– Отчего у лесника образа косорылые? – спросил ее доверчиво.

Старушка обеспокоенно зыркнула по сторонам опечаленными глазами, вскочила вдруг, сразу чем-то растревоженная.

– Куры раскудахтались... Кажись, хорек в сарай влез. – подхватила лукошко и посошок, побежала к речке.

А я вдруг почувствовал, что устал жить по-людски, хотя еще почти не жил. И потянул к себе дремучий лес. Темной шелестящей волной он подступал к самому кладбищу, и там, за этой надежной, доброй и ласковой зеленой стеной, был справедливый покой. Я поднялся и шагнул в его сумрак. Хрустнул сучок, упал лист на плечо – как вода над ныряльщиком, надо мной сомкнулись вершины деревьев. Все непонятное и тягостное осталось по ту сторону. Я лег на сырую траву и посмотрел в черную высь. В невидимой листве светлячками плутали звезды, черные кроны выметали сверкающее небо.

Над морем небо ярче и величественней. Но там ты остаешься один на один с его капризами. В море можно окунуться, можно уплыть далеко, но рано или поздно придется вернуться... Или утонуть. В море, пока жив, ты всегда будешь инородной соринкой на волне. Лес укрывал и защищал. Лес звал и принимал как равного, как свою травинку. Жаль, что чем дальше углубляешься в него, тем ближе болото или город. А больше и выбирать не из чего. Где оно, то место, между болотом, городом и морем, где можно жить по-людски? Где-то в лесу!

И я подумал вдруг, потрясенный нечаянной догадкой: не оттого ли мой папаша всю жизнь метался и бродяжничал, чтобы найти это место и однажды уйти навсегда? Когда был он пьян, не то чтобы мертвецки, все говорил о своей еще не пропитой до конца душе, матерясь и размазывая сопли по лицу, и что-то лепетал о тропе, с которой не возвращаются, называл этот путь царским и уверял со слезами на глазах, что всю жизнь готовится к нему...

Как ни думай, между морем, городом и болотом был только лес. Я представил, как завтра войду в него, не ради добычи, а ради самого леса, на душе стало легко и радостно. Я встал и шагнул в сторону деревни. Лес, ласково коснувшись моего плеча, беспрепятственно отпустил меня.

Кота возле дома не было. Я зажег лампу, осмотрел ружье и стал чистить его, вздыхая: не поганил бы лес, не стрелял бы ничего живого – но как человеку без греха! Чтобы жить по-людски, что-то надо есть. Я сложил в туесок пару печеных рыбешек, последний сухарь, патроны, поставил все это за печку, задул лампу и прилег отдохнуть перед дорогой.

Перед рассветом вернулся кот, где-то прошлявшись всю ночь.

Пора уже было собираться в путь.

Я вошел в предрассветный лес, где просыпались пташки, где готовились ко сну насытившиеся за ночь козы, маралы, рыси и волки. Бодрствующий ночной лес только начинал впадать в дрему, и просыпался лес дневной. Тропа некруто поднималась в гору вдоль русла реки. Когда-то лес здесь был вырублен. Заросшие мхом, травой и березняком, вокруг виднелись следы каменоломен. На рябине сидели рябчики и лениво думали своими маленькими головками, стоит ли улетать с насиженной ветки. Ни стрелять, нарушая тишину лесного утра, ни тратить патрон на такую мелочь мне не хотелось. А вот примета отказаться от первой встретившейся добычи была плохая. Я постоял, раздумывая, вытащил сухарь и положил его на пенек, чтобы задобрить местного лешего. Оправдывался сам перед собой: мол, лесная нечисть – не болотная, ни калибром, ни мерзостями ей не чета, а потому вступать с ней в сделки не такой уж страшный грех для человека. Я положил сухарь на замшелый пенек и пошел дальше, неспешно наклоняясь и срывая спелую ягоду.

Заросший травой и кустарником, возле тропы стоял сложенный из рубленого камня высокий фундамент. А может быть, когда-то это были стены жилища. Плотно прилегавшие друг к другу камни были покрыты серым загаром времени и зелеными пятнами лишайника. На одном из них был процарапан до коричневого гранитного нутра какой-то рисунок, но заинтересовал он меня уже после того, как я прошел мимо. Шаги мои становились все медленнее, а рисунок на камне вставал перед глазами все навязчивей.

Сойдя с тропы, я повернул назад, но не по тропе, а по склону горы, приминая сапогами пышный мох и травы. Здесь, скрытые от глаз скалами и деревьями, стояли другие, невостребованные штабеля рубленого камня. Мой взгляд различал следы старого карьера, заросшего травой и деревьями.

Я вернулся к каменной кладке у тропы, присмотрелся к рисунку, потрогал выбитые линии пальцами. Что-то в этом рисунке напоминало папашины таежные засечки: кичливые и заковыристые. Другой охотник пару раз стукнет топором по коре – и готова засечка. Папаша же целую картину вырежет, чтобы леший, глядя на них, от своих домыслов кривел. Я отошел на несколько шагов, взглянул издали и подумал, что автор рисунка хотел изобразить либо царскую корону с крестиком на верхушке, либо причудливой формы гору с крестом.

И тут я услышал, что кто-то осторожно поднимается по тропе, пригнувшись, не делая резких движений. По тропе шел Лесник, внимательно смотрел себе под ноги и с громким хрустом грыз сухарь, оставленный мной на пне. Вот он прошел мимо и озадаченно остановился в том самом месте, где я свернул с тропы. Я свистнул. Лесник вздрогнул, обернулся, сверкнув настороженными глазами, шагнул за черный, не раз горевший пень и исчез.

Я долго ждал, не отводя глаз от того пня, чтобы не потерять его из виду среди других... Лесник не показывался. Я поднял с тропы камень, швырнул в пень. Камень ударился в него, издав гулкий звук, отскочил от иссохшей древесины, шевеля траву, прокатился по склону и замер. Из-за пня с визгом выскочил пес. Поджав хвост так, что он торчал из-под собачьей морды в виде козлиной бороды, побежал в гору.

– Эй! – крикнул я, вставая в полный рост.

Подошел к пню. За ним никого не было. Похоже, что местный леший имел обыкновение оборачиваться Лесником или Лесник водил дружбу с нечистью. Или мне, после болот, всюду мерещилась нечисть?

Над головой шумел лес. Первые лучи солнца золотились на вершинах гор. Легкие облака неслись по небу. Мне меньше всего хотелось думать о деревне и о болоте. Я смахнул навязчивые мысли как паутину с лица и пошел дальше, теряя тропу, угадывая направление только по солнцу.

Я поднялся на водораздельный хребет и увидел далеко впереди узкую полоску моря, открывавшегося с высоты. Над головой качал ветвями могучий кедр. Его толстые, как гнутые деревья, корни подрыли дикие свиньи. А выше корней на почерневшем комле затягивалась черной сушинкой зарубка, причудливо выдолбленная в виде короны. Глядя на нее, я вдруг почувствовал папашину руку, его пьяный кураж и подумал: "Вот ведь как бывает! И он сидел на этом самом месте. и куда-то ведь шел. Я иду куда глаза глядят, куда душа желает, но то и дело оказываюсь на тропе отца. Куда же иду я?"

Пробравшись по хребту до следующей скальной высотки, я отыскал по пути еще пару отцовских зарубок. Наверное, я и дальше шел бы верхами, все четче повторяя отцовский путь, но увидел сверху дикую козу и стал осторожно спускаться в падь. Я не смог подкрасться к ней на выстрел, но пока преследовал добычу, так далеко ушел от моря, что лес уже стал припахивать сыростью болот. С ветвей больных лиственниц зелеными бородами свисал лишайник. Искореженные ветрами, усохшие до металлического звона, стояли вокруг черные кедры без хвои. Пора было поворачивать назад. И тут я увидел зайца.

Я прицелился, подержал его на мушке и опустил ружье. "Да заяц ли это?" – засомневался, жалея истратить попусту дробовой патрон. То, что я принял за зайца, теперь уже казалось мне причудливым пеньком. Я крадучись приблизился шагов на десять-пятнадцать и снова прицелился, отчетливо различая заячьи уши и даже пушистую нашлепку хвоста. Но почему заяц сидел неподвижно? "Больной или дохлый?" – засомневался я, сделал еще несколько шагов к нему и даже наклонился, чтобы разглядеть, дышит ли. Так и не поняв, ткнул его стволом в спину.

Заяц с воплем подскочил на месте, выпучил испуганные глаза, кинулся в кустарник – оттуда донесся собачий визг. За моей спиной мелькнула тень, и влажные ладони прилипли к щекам.

– Все-таки укараулила! – усмехнулся я, не оборачиваясь и не вырываясь, чего терпеть не может нечисть, получающая прибыток сил от ужаса и домыслов.

По обычаю болот, на меня должна была обрушиться самая грязная брань. Но за спиной послышалось тихое всхлипывание. Я стряхнул мокрые ладони с лица и обернулся. Моя бывшая невеста-кикимора висела вниз головой на толстой ветке. Густые просохшие волосы копной трав стелились по сырой земле. Зеленые глаза были огромны и по-человечески печальны. Из них катились крупные слезы. Я взглянул на нее – жалость шевельнула сердце. Не такой уж безобразной показалась она мне вдруг. И молчание ей было к лицу.

Как знать, если бы она не раскрывала свой поганый рот, может, я и поплелся бы следом за ней в болото, выкурил косячок, хлебнул отравы и хохотал бы с такими же уродами над собой: ублюдок в люди выбиться решил! Но долгого молчания кикимора вынести не могла. Соскочила на землю, выпучила бельма, выбросила вперед руки, норовя оцарапать когтями мой длинный и такой уязвимый нос.

– На все болото опозорил девицу невинную, в изменах не искушенную! заголосила. – Меня теперь не то что уроды вроде тебя – комары топтать не желают! Усыхаю! – она упала на спину, дрыгая ногами.

Посмотрел я на нее незамороченными глазами. Плюнул:

– Шла бы ты в болото, пока не просохла! Глянь, потрескалась уже!

Кикимора заорала изюбром, завертелась волчком, перебирая складки лягушачьей кожи, высматривая все прыщики и язвочки. Я закинул ружье на плечо и зашагал в гору, смирившись с тем, что охота не удалась. С высоты хребта обернулся к пади и увидел весело скачущую к болоту кикимору. За ней увивался лесниковский пес и при этом вертел хвостом так, что казалось, будто над ним висит серый круг. Она же благосклонно лягала его пяткой.

Небо незаметно подернулось облаками, отяжелело тучами. Пропало солнце. Я оглянулся вокруг и понял, что слегка заплутал. Не беда, любой ручей из леса ведет к морю. Может быть, не так просто и не так скоро, как хотелось бы, но из леса я выйду. Стал накрапывать дождь: как известно, встречи с болотной нечистью удачи не приносят.

Я спустился к первому встретившемуся ручью и пошел по его берегу, продираясь сквозь мокрый кустарник и бурелом. Не успев еще насквозь промокнуть и озлиться на непогоду, спустился ниже по склону. И вдруг с другой стороны ручья пахнуло дымком. Где-то рядом были люди. Хотя что им до меня? Да и у меня невелика была нужда во встречах у чужого костра. И все же я заметил странность: на противоположной стороне ручья отчетливо была видна тропа, которая не пересекала ручей, а упиралась в него и обрывалась. Впрочем, такое изредка бывает, если поблизости зимовье. Вскоре забылись бы и эта тропа, и ручей, если бы не знакомая засечка на комле старого дерева. Я огляделся, примечая места, и еще быстрее пошел вниз, укрывая свое старенькое ружье от дождя.

На спуске к тропе, по которой я вышел из деревни, я подстрелил пару рябчиков, сунул их в туесок и добежал бы до дома не отвлекаясь. Но из-под камня донесся знакомый оклик: "Мяу!" Мой кот сидел на сухих листьях в уютной пещерке и терпеливо пережидал непогоду. Расположился он с удобством, предпочитая отлеживаться и неделю, только бы не намочить хвост.

Я вытащил его. Он брезгливо цеплялся за мою мокрую одежду и косился на туесок с рябчиками.

– Морда треснет! – проворчал я, сунул кота за пазуху и побежал к дому.

Дом был тих и уютен. Я бросил одежду, выгрузил рябчиков на стол, пинком загнал кота под койку, завернулся в одеяло и принялся разводить огонь в печи.

В дверь постучали. Вошла Ведмениха в грубом мужском плаще. Улыбаясь, поставила на стол миску со сметаной. Обошла стороной кочергу, села на краешек сундука.

– В такую погоду корову пасти нельзя: простынет, бедная. А сена нет! всхлипнула Ведмениха, и слезы покатились по ее щекам.

– Помогу накосить, – с готовностью отозвался я, понимая, за что мне принесена сметана.

– Сено уже накошено Домовым, – сказала она, и слезы мгновенно высохли на ее лице. – Нужно только перетаскать его... Но тайно!

– Для чего же тайно? – не понял я.

– Косил Домовой мне, а отдать не может, потому что в долгу перед Лесником. Тому сено ни к чему – разве что сгноить на удобрение в огород. А просить я у него не могу, потому что в ссоре. В прошлом году про меня, честнейшую женщину, он сказал туристам, будто сливки с молока снимаю. теперь он отказывается от своих слов: свидетелей-то нет. А я точно знаю, говорил...

– Ничего не понял! – замотал я мокрой головой и хлюпнул длинным носом. – Косить не надо! Надо перетаскать?

– Да! – прошептала Ведмениха, делая глазами какие-то знаки в сторону двери.

Я открыл ее, выглянул – никого.

– Мне показалось, он подслушивает, – прошептала она, заговорщицки подмигнула. – Я баньку натоплю, Лесника с Домовым завлеку, дури на каменку брошу, старика напою – все крепко будут спать. А ты старуху в доме тайком запри и сено перетаскай...

Я выпучил глаза и задергал длинным носом: на берегу святого моря замышлялась болотная распря, и в нее, как в топь, засасывало меня, пришедшего к людям, чтобы жить с ними в мире и согласии.

– Нет! – сказал я. – Против людей ничего делать не буду! Договаривайся... Днем, у всех на виду, перетаскаю с радостью.

– А мы что же, не люди? – вскрикнула Ведмениха, злобно и насмешливо уставившись на мой нос. Слезы опять текли по ее лицу. Увидев, что я смутился, она захохотала, выхватила из-под плаща окурок дорогой сигары с золотым ободком, щелкнула зажигалкой, выпустила дым из ушей. – Ты им плохо делать боишься, а они у тебя с завалинки доски таскают, – сказала, выскакивая за порог.

Кот после ухода гостьи вылез из-под койки и закружил возле стола, радостно шевеля усами от соблазнительных запахов.

– Кот, а кот, – пробормотал я с тоской, – в деревне люди есть?

Но кота не интересовало ничто, кроме сметаны и рябчиков, бессильно уронивших головы с красными гребешками, а уж на то, что сметана дана за работу, делать которую я отказался, коту было вообще начхать.

– Не по-людски живешь! – вздохнул я, укоряя его и поглядывая в печку, на разгорающееся пламя. – Ой не по-людски живешь, котяра!

Если бы я сам знал, как надо жить... Не знал!

Я вспомнил, что Ведмениха говорила про разобранные завалинки, и вышел под дождь. Со стороны речки от моего дома были оторваны две доски. К дому Домового по земле тянулась глубокая борозда. Не хотелось идти и разбираться под дождем, с одеялом на плечах. Я вернулся к печке. Кот пулей сиганул со стола и спрятался под койкой, опасливо облизывая усы. До сметаны, прикрытой тяжелой сковородой, он не добрался, но головы рябчикам уже пооткусал.

Дождь моросил и моросил. Жарко горел огонь, сварились рябчики, и просохла одежда. Я вымел пол и накормил кота. Без стука вошел Домовой. В горле у него клокотало от возмущения. Капли дождя собирались на кончике длинного носа и слетали на пол в такт неровному дыханию. Он поводил глазами по углам, метнул испепеляющий взгляд на кота и прорычал:

– Твой кот сожрал моего гуся! Ему в нашей глуши цена – миллион!

– Да куда же в него гусь влезет? – недоверчиво стал ощупывать я кота, примеряя к его животу размер ощипанной птицы. – Рябчика осилит, а гуся – не похоже.

– Он ему горло перегрыз, – поправился Домовой. – Гусь издох. Все равно убыток.

– Тащи гуся, будем договариваться, – сдержанно предложил я, хотя голос мой стал хрипло подрагивать.

– Мы его сварили и съели: не пропадать же добру! – смущенно повел носом к потолку Домовой.

– А кто видел, что гуся задрал мой кот? – уверенней заговорил я.

– Больше некому! – раздраженно ответил Домовой, еще больше смущаясь и наливаясь краской. – Все кошки и собаки смотрели на моих гусей равнодушно, а твой кот – пристально и подергивал хвостом.

– Зачем доски оторвал? – кивнул я в сторону завалинки.

– Это мои доски. Я прошлый год бабе Марфе дом отремонтировал, свои прибил.

Я проскрежетал зубами, но повторил про себя человечье правило, запрещавшее поддаваться сиюминутной ярости.

– Подумаю! – сказал и оскалился, растянув губы в улыбке.

Домовой постоял, переминаясь с ноги на ногу, то бледнея, то заливаясь румянцем, не нашелся, что ответить, и вышел.

Я снова склонился над котом, ощупывая его гладкий, ухоженный живот:

– Что же ты гусятинкой не поделился?

"Мышью буду – не я!" – муркнул кот и запел о том, как прекрасно урчат его прелестные кишочки, когда в них путешествует рябчик. Не успел я присесть к столу и сам поесть рябчиков, снова вошла Ведмениха. Одной рукой она держалась за грудь, другую прикладывала ко лбу.

– О, мои куры! Четыре милых курочки и бедный петушок... Пропали!

– Помочь поискать? – с готовностью поднялся я из-за стола, отодвигая стынущего рябчика.

– Это все он, разбойник! – ткнула она пальцем в кота. В глазах ее блистала нечеловеческая ярость.

– Какой разговор, кота воспитать надо и меня тоже, – пожал я плечами. Но за один присест только волк съест гуся и пять кур.

– Может быть, он кур не ел, – согласилась Ведмениха. – Нет тому свидетелей. Может быть, даже не давил, но напугал так, что они попрыгали в речку, утонули и теперь на дне моря.

Пока я скоблил затылок, пытаясь понять свою и кота вину, она ушла. Не успел я прилечь после рябчиков, вошел старик. Он встал в двери и тупо уставился на меня.

– Ну, скажи, что твоего пса задрал мой кот! – подсказал я ему слова.

Старик долго и пристально смотрел на кота. Потом сел на порог, ласковым голосом подозвал его к себе, погладил и заплакал.

– Я их всех жалею. Быват, кормлю, когда есть чем! У тебя выпить ничего нет? Займи бутылку! – он икнул, содрогнувшись всем телом. – Говорят, Марфа тебе наследство оставила! – старик прислонился к косяку и захрапел.

Я вытянулся на койке, поднял глаза на образ. Испытующе и насмешливо смотрели на меня лучистые глаза, будто желая знать, как я поступлю и на этот раз.

Я вдруг подумал: "А что, если сказать им всем, живущим в деревушке на берегу святого моря, что я сын ведьмы и пришел с болот, чтобы жить с ними?" Липучий, тщеславный соблазн стал обволакивать и обольщать меня. ведь это там, на болоте, я был ублюдком. Как знать, может, здесь меня бы приняли как персону с болот... И тогда знай надувай важно щеки, пучь глаза и делай вид, будто знаешь больше, чем знаешь на самом деле. Всякая нечисть от рождения знает, как надо властвовать. И тогда, возможно, все они подползали бы ко мне на брюхе, уважая и восхваляя всякое случайно брошенное мной слово. И сочли бы за счастье кормить меня и угождать мне, бездельнику, как это принято у всех холуев, мечтающих быть похожими на нечисть. И зажили бы мы без ненависти, без споров и распрей на берегу святого моря... И начала бы затягиваться тиной речка у самого своего устья. Глядишь, и поубыло бы на свете святости.

Это так просто сделать. Надо только научиться не думать: зачем? Ведь может же мой кот жить одним днем, радоваться удаче, терпеливо пережидать трудности, никого, кроме себя, не любя и не впадая в ненависть... Правда, для этого надо родиться котом...

К вечеру дождь кончился. Теплый ветер сдувал тяжелые капли с листвы деревьев. Волна неспешно набегала на почерневшие от дождя берега. Запах перезревшей травы и прелых листьев струился над старыми шпалами, над черными плахами перрона.

Вся деревня собралась на насыпи, ожидая поезда из города. Несколько раз в неделю, скрежеща и лязгая по рельсам, сюда, к заброшенным полустанкам, приползал тепловоз с двумя обшарпанными вагонами и с лавкой на колесах, продающей хлеб, водку и всякую необходимую мелочь. Город надменно подкармливал жителей ненужной ему дороги. Слал он сюда и гостей-горожан, мстительно припоминая жителям брошенной дороги свои обиды на лежавших здесь по запущенным кладбищам первостроителей, которые принесли себя в жертву ради будущих поколений.

Ветер дул с севера, и волна пела душевные песни. А народишко, собравшийся к поезду, был отчего-то зол. Домовой с непрерывно курящей бабенкой стояли в стороне, особняком и приглушенно переговаривались о чем-то своем. Старик был трезв, хмуро смотрел в море и переругивался со старушкой. Лесник поглядывал вокруг вдохновенно и выцарапывал на кусте бересты летопись деревни в стиле сверхсвободного верлибра. Ведмениха расхаживала вдоль линии. Ее долгополый плащ цеплялся за стыки рельсов, она нетерпеливо дергалась, освобождаясь, и метала глазами молнии. Хромой мужик, трезвый и спокойный, опираясь на костыль, всматривался в черный склон, из-за которого должен был показаться поезд. Ему ни до кого не было дела. Старушка, устало глядя вдаль, была светла и печальна.

Защелкали рельсы, послышался далекий гул. Обдавая склоны гор тяжелым дымом, из-за поворота показался поезд. Пышущая жаром и нефтью металлическая громада остановилась, не дотянув до перрона. Пьяный турист попытался спуститься из вагона на землю. Вцепившись в поручни, поболтал в воздухе ногами. Вся деревня с затаенным дыханием уставилась на него: вдруг выпадет! Старик даже согнулся пополам, поглядывая на туриста как щука на карася, клацнул было иссохшими губами: "Мой!" Но турист раздумал высаживаться и удержался от случайного падения. Он вполз в тамбур, ощетинился сигаретами, торчавшими из него как иглы из ежа, запалил их разом, новомодно скрючился и, устрашающе загорбатившись и закашлявшись, стал пускать дым изо рта, ноздрей, ушей и других полостей, похваляясь: вот, мол, каков я, молодец-удалец.

Лязгнули бронированные двери. Открылась вагон-лавка. Бородатый лавочник с косичкой между лопаток встал фертом, вождистски вытянул руку:

– Сегодня есть все! Вино, пиво, сигареты, заморский закусь из опилок и глицерина – кумарит лучше спирта!

Лесник взял заказанный загодя мешок с сухарями. Ведмениха набрала заморской снеди. Старушка тайком купила пачку сигарет. Я постоял, сминая бабкины деньги в кармане, посмотрел на пустые полки и решил подождать с покупками до следующего раза. Старик со страдальческим лицом простонал:

– Сердце останавливается! – протянул лавочнику свои руки с растопыренными пальцами, трепещущими, как листья на ветру.

– Оно у тебя каждый день останавливается! – проворчал лавочник и бесстрастно отрезал: – Опохмеляем за наличные!

Деревенские выжидающе посмотрели на меня. Старушка зашептала:

– Конфет бери, пряников, пшена и риса... Водки и винца – по три бутылки, не боле... Старику не наливай до срока – замучит.

Я взял все, что она сказала, и еще мешок муки. Но деньги все равно остались. Хоть и был старик с утра добр, но, увидев купленное мной, запечалился, скис, стал закатывать глаза и трястись всем телом, показывая, что желает подлечиться...

Поминая добрым словом свою бабушку, я взвалил на себя покупки и пошел к дому. Краем глаза видел, что старушка купила бутылку водки, тайком спрятала ее под подол. Старик попытался сунуть туда же свой поблекший нос. Старушка огрела его по лбу черствой буханкой хлеба и, подгоняемая его бранью, вприпрыжку побежала к дому.

Тепловоз взревел как раненый зверь, пустил по ветру облако вонючих извержений и потащился к тоннелю. Черная дыра в скале, искусно отделанная граненым камнем, всосала его, оставив на поверхности содранные клочья дыма и гари.

С омытых летними дождями гор с новой силой задули ветра, выметая городской дух с побережья. Волны выбрасывали на берег плевки, окурки и бутылки. А через час только привычный глаз мог заметить недавнее пребывание поезда.

Старик догнал меня возле самого дома. От него уже попахивало самокатанным спиртом, глаза блестели и смотрели вкривь. Дед был в том самом расположении духа, когда уже хорошо, но мучительно хочется большего.

– Нальешь двадцать капель? – вынув руки из карманов, он потряс пальцами как погремушками.

– Нельзя! – сурово ответил я. – Приходи завтра! Всей деревней сядем за стол...

– А ты мне, мою долю, сейчас налей, я завтра приходить не буду!

Я подумал озадаченно, какая у него может быть доля в бабкиной водке, и захлопнул дверь перед его красным носом:

– Завтра!

Чуть стемнело, я вышел на берег. Неторопливо накатывалась северо-восточная волна, и ветер нес запахи свежести. Над морем раскинулось чистое, блистающее небо. Звезды отражались в черной воде и мерцали в глубине донного провала еще ярче, чем в выси. Как светла могла бы быть жизнь здесь, если бы остаться наедине с морем и звездами; как чисты могли бы быть помыслы, если бы рядом не было никого.

Я чувствовал, что море смотрит на меня тысячами глаз, проникает в меня тысячами струй, перекраивая и перестраивая что-то на свой лад. Я понял вдруг, что море – это не только вода и стаи рыб в ней, нерпы и птицы, но и скалы, леса, люди, звери – и я. И я, как часть моря, должен служить ему, выполняя свою, возложенную им на меня роль. Но какую?

"Чего хочешь ты от меня?" – доверчиво открывался я. Оно молчало, скрывая себя, посмеиваясь и отвлекая, как хирург, готовящийся причинить боль. Хотелось верить, что оно не сделает мне вреда, но я не понимал его, и это непонимание печалило.

Глядя в небо, слушая плеск волны, я стал впадать в радостное бездумье: ах, если бы всегда было так! Глаза закрывались в дреме. Капля влаги скатилась на щеку, я вздрогнул и различил склоненное надо мной лицо с крапом веснушек. Влекущий дух молодой женщины одурманил меня, я привлек к себе ее мокрое, пахнущее морем тело. Она дернулась, выскользнула из моих рук, оставляя на ладонях влагу, и с воплем бросилась к насыпи. Из-под ее ног летели на меня камни. И уже вдалеке вдруг раздался ее хохот.

Ничего не понимая, я стряхнул с себя капли воды и остатки дремы и, выведенный из сладостного состояния этой глупой случайностью, подумал: "Если старуха ведьмачит по ночам, то чего бы ей, шутя со мной, от меня же и шарахаться, как от креста?"

Я поднялся и поплелся к своему дому. У старушки в окне горела лампа. Сама она, сухонькая, приготовившаяся ко сну, сидела за столом и как ни в чем не бывало листала книжку.

На моем крыльце сидел старик и гладил моего кота. Кот сладостно щурил глаза, пел, подставляя под шершавую ладонь то брюхо, то шрамленую шею. Увидев меня, старик смущенно поднялся, пролепетал, заискивая:

– Ты извини, конечно, но ты сказал "завтра", а скоро полночь... Двадцать капель всего...

Под конец дня я устал быть человеком и разорался, как ворона на падали. Сутулясь и оправдываясь, старик ушел, волоча за собой свою унизительную страсть. Мне было жаль его. С пакостным настроением я вошел в дом и лег под образом, стараясь думать только о бабушке, год назад ушедшей по исполнении какого-то долга, о котором знала только она сама и который помогал ей терпеливо жить среди деревенской полунечисти и даже как-то ладить с ней.

Но долго думать о ней я не смог. Мокрая нерпа, старик, суета и обиды дня полезли из углов, не давая сосредоточиться. Я поворочался и забылся в тяжелом сне.

Утром первой пришла ко мне старушка с квасом и не остывшим еще киселем. Распорядилась, куда поставить стол, и накрыла его скатертью. Я расставил снедь, бутылки и стаканы. Все было готово. Отправив пинком кота за дверь, чтобы не вводить его в соблазн, я со старушкой отправился за речку. У могилы сидел уже подвыпивший с утра старик и горько плакал, поливая холмик водкой из стакана и благостно прикладываясь к нему сам. Последние капли он вылил себе на лысину, растер ладонью и вдруг заорал, сверкая глазами:

– Ну а смерть придет – умирать будем!

Накоротке он поругался со старушкой, взглянул на меня без обиды за вчерашнее, спросил покладисто:

– Когда поминать будем?

– Через час!

– И то ладно! – зашагал к речке, покачиваясь и размахивая стаканом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю