355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Слободчиков » Нечисть » Текст книги (страница 1)
Нечисть
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 03:51

Текст книги "Нечисть"


Автор книги: Олег Слободчиков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)

Слободчиков Олег
Нечисть

Олег Слободчиков

Нечисть

Олег Васильевич Слободчиков родился в 1950 году. Детство провел в рабочих поселках на Ангаре и под Красноярском на Енисее. Рано начал самостоятельную жизнь.

По окончании филологического факультета университета в Алма-Ате работал редактором отдела в ведущем литературном издательстве Казахстана, редактором отдела в журнале "Простор". Легко менял корреспондентское перо на перфоратор, редакторский стол – на зимовье, оставаясь верным одной профессии и одному призванию – писательскому, перестраивая жизнь ради очередной ненаписанной книги.

С 1992 года живет в Иркутской области. Член Союза писателей России. Автор книг "Перекресток" (1987), "Штольни, тоннели и свет" (1989), "Чикинда" (1991).

В журнале "Москва" опубликован его роман "Заморская Русь" (1998, No 7, 8).

На болотах тишь да гладь, покой и благодать: терпкий дух прелой травы, вдохновенное кваканье лягушек, приглушенный стук дятла. Кто смотрел на болота издали, обходя их стороной, тому так и кажется. Кто в них увязал, тот знает, что там или яростный разгул, или жуткое похмелье.

Пока дует с юга гнилью городов – всякой нечисти отрада: забьет она косячок сушеного мухомора, пожует белены, вылупит бельма и скачет по кочкам, пока не сойдется в свальном грехе. Тут уже не разобрать, шишига ли комара тискает, комар ли кого жрет, и все орут дурными голосами: "Самого болотного спробуем, а то и на небо заберемся – мы живем в свободном мире, что хотим, то и вытворяем!.." Но задует с севера, со священного, говорят, Баюколы-моря, – нечисти похмелье: понимает своим иссохшим умишком, что за все когда-нибудь спросится. И чтобы не думать о том, ищет она новых неслыханных удовольствий.

А если кто в похмелье так запечалится, что начнет о жизни много думать, глядишь, непременно или удавится, или будет гонять гусей, пока не захлебнется болотной гнилью. Вот и мне пришел черед усомниться в общепринятых болотных ценностях. Увидел я, как клонятся вершины деревьев от северного ветра, и стеснило грудь, подумалось вдруг, что где-то там, внизу, за таежными увалами, накатывается на скальный берег светлая волна. "Баю-баюшки-баю", – поет она, радуя все живое. В чистом небе там блестит солнце, не воет и не ест поедом гнус. А в прибранных домах добрые старушки рассказывают детям сказки.

"Кажется, зацепило?" Я оглянулся. Как всегда после разгула, в трясине маялась нечисть. Родившая меня на этот свет ведьма – тощая, беззубая сидела на кочке и баламутила грязь ногами с таким видом, будто выполняет важное дело. Моя невеста – кикимора – расселась среди топи и длинными космами шлепала по воде, норовя попасть по темени здешнему водяному. Кто плевал, целя в лягушек, кто дразнил ворон – все были при деле и думали, как бы раскумариться, чтобы послепраздничную тоску-печаль снять и войти в новое веселье, которое не прекратится никогда.

Порыв северного ветра зашелестел листвой гнилых кустарников, пахнул в лицо нездешней свежестью. Я вдохнул иного воздуха и понял, что никакая это не свобода – плевать в небо и мочиться с кочки. Оглянулся я на знакомые рожи, выпучил глаза и завыл с тоски-кручины:

– Чтоб вы засохли, твари, вместе с вашим болотом!

Запрыгала, заохала вокруг нечисть болотная. Кто-то, чего-то недопоняв, закричал, что ублюдок особый приход ловит, дело к драке! Кикимора, всем напоказ, задрала ноги и выставила когти, ожидая от меня буйства. Но ведьма, знавшая меня от самого зачатия, все уразумела и завопила:

– Гляньте на этого урода! Святости ему захотелось!.. А где она, святость, в наше срамное время? Там внизу и не море вовсе, а озеро. И вода в нем давно испоганена: как принято в свободном мире, мы под себя гадим, из-под нас все реки вниз текут. А людишки ту воду пьют и нахваливают...

– Чтоб тебя комары сожрали! – сказал я, и в материнских в бельмах мелькнула надежда. А зря. Своими воплями она напомнила мне, что я есть не чистокровная нечисть, а ублюдок и, если очень захочу, еще могу стать человеком.

Мать плюхнулась в топь, так что волна пошла по болоту, задрыгала тощими ногами, запричитала, называя меня птицей дятлом, вспоминая, как рожала-мучилась, как зачинала с пьяным охотником, увязшим в трясине, и при том косила глазом на общество. Ей было глубоко наплевать на меня с самой высокой кочки – орала, чтобы свободная нечисть не подумала, будто она со мной в сговоре.

Невеста-кикимора, удивленно поглядывая на меня из-под мышки, захохотала, поплевывая в небо; кровососы завизжали, а сам водяной, давясь грязью, закашлял так, что болото ходуном заходило. В другой раз глянул бы я на это веселье, хватил бы ковш болотной бурды, занюхал мухомором и гонял бы гусей, пока голову не выветрило. Но северный ветер снова пахнул в лицо такой свежестью, что я взъярился на эту поганую жизнь, на общеболотные ценности и стал собирать туес.

Мать, визжа как свинья под ножом, стала швыряться в меня грязью, кричать, пуская слюни по ветру:

– Ты на морду-то свою поганую сквозь лужу глянь: среди людей таких длиннющих носов отродясь не водилось!

У нечисти искони так: родные да близкие – самые ярые враги. Своей поганой частью крови я понимал их: не меня осуждали – себя спасали от свободного мнения и болотных сплетен. Человечьей половиной крови мне их было даже жаль.

Новый порыв ветра зашелестел листвой чахлых берез, пригнул травы на кочках, рябью пробежал по тухлой воде. Я прочистил на всех орущих свой нос, распухший от чрезмерного нюханья мухомора, и, как настоящий человек, не отвечая на поносные слова, зашагал к морю, чертыхаясь, чавкая грязью, спотыкаясь о коренья.

Сплетничали поганые, что смолоду мать моя слюбилась с охотником, промышлявшим на болотах. Ни утопить его, ни удавить, как это в обычае у нечисти, силенок не хватило, и потому всю дальнейшую свою жизнь она сохла от неразделенной любви, лечась болотными грязями. Если иногда и смотрела на меня мать, так только на нос, прикидывая с тоской и печалью: мол, будет ли когда-нибудь отдача от ублюдка – неизвестно, а неудобства от него налицо. И потому родился я хотя и от уважаемой среди нечисти порочной связи, но при том, как водится, ни болоту, ни людям ненужный. И только мать моего отца светлая старушка – всегда жалостливо привечала меня, стараясь сделать человеком.

Я выполз из болот на сухой, заросший деревьями берег и всей своей поганенькой душонкой почувствовал, как живой и чистый лес входит в нее, усмиряя страсти. Только что меня выворачивало от ненависти к оставленной родне, к болоту и ко всем его обитателям, но вот уже шум ветра в высоких кронах отвлек меня, а пряный дух хвои успокоил. "И чего я так осерчал? думалось с удивлением. – Пусть живут как им хочется, лишь бы мне не мешали".

Весело щебетали чистенькие, опрятные пташки. Зеленая трава пахла летней свежестью. Я нехотя поднялся, сбросил со смердящего болотом тела все, что мог, стал мыться и стирать одежду в ледяном роднике. Холод воды обжигал, от стужи сводило пальцы. Зато потом я отогрелся на солнце и долго лежал, глядя в далекое синее небо. Нечисти, живущей одним днем и только ради удовольствий, никогда не понять этого чувства. Вершины сосен вдумчиво качались в вышине. Сквозь ветви деревьев золотыми прядями струилось солнце.

В траве, прямо возле моего носа, виднелись черные угольки заросшего кострища. Может быть, здесь когда-то сидел мой отец-охотник и думал: а стоит ли идти в болото? Как ни был равнодушен он к моему появлению на свет, но, в отличие от прочей нечисти, отец у меня был. И у него тоже был отец. Понимание связи между всеми нами и шум листвы над головой придавали и прожитому мигу, и угольку в траве, и мне самому какой-то странный и высокий смысл, позволявший спокойно думать о прошлом и будущем, – чего больше всего боится нечисть.

Здесь было хорошо, так хорошо, что и хотеться-то было нечему: на болоте дорого стоит такое удовольствие – лежи и наслаждайся. Но по-людски уж если куда пошел, то надо идти до конца, или возвратишься вспять. Я с досадой подумал, что, не успев стать человеком, уже связан всякими правилами и не совсем приятным понятием "надо", неслыханным среди нечисти. Но было надо... Я надел просохшую одежду и пошел дальше. Вскоре под ногами стала угадываться давно не хоженная тропа.

Вот завиднелись тесовые крыши среди деревьев, ярче засияло солнце; указывая на близость воды, стал резче и свежей воздух. Если прислушаться, то можно было уловить среди шума деревьев песнь набегающей на берег волны. И звучала она полузабытой мелодией моих детских снов, увиденных здесь, в этой самой деревушке.

Я вышел из леса, и лес, цепляясь ветвями, травой и запахами, неохотно выпустил меня.

Всего семь рубленых домов стояли возле устья таежной речки, впадающей в море. Один дом был брошен хозяевами и догнивал на листвяжных колодах, обиженно распахнув раскосые дыры окон. Другой, знакомый мне с малолетства, но какой-то осунувшийся и почерневший, был подперт ржавой лопатой. Сквозь щели омытого дождями крыльца буйно лезла крапива. К стенам подбирался зеленый молодой кустарник.

Отбросив в сторону лопату, сминая болотными сапогами крапиву, я тихо раскрыл дверь и переступил порог. В лицо пахнуло сыростью и нежитью. Сквозь запыленные окна сочился унылый свет. В углу покосился почерневший образок. У стены стояла застеленная одеялом кровать. На печи чернели чугунки. При всей скромности жилья в доме было все, что нужно для человеческой жизни. Не было только людей.

За печкой зашуршала береста. Отряхиваясь и зевая, оттуда вылез исхудавший, мордастый кот, уставился на меня круглыми, немигающими глазами и замер, как причудливый пенек в лесу. Но вот кончик его хвоста дрогнул, и котяра, косолапя и мотая головой как конь, подошел ко мне, задрал хвост трубой, молча потерся о старый бродень в зеленом соке лесной травы и вдруг муркнул в усы: "Давно один!"

Я раскрыл дверцу печи. Запах выстывшей золы щипал глаза. Бросив на слежавшуюся золу бересты и щепок, я почиркал отсыревшими спичками и поджег их. Сладкий дымок потянулся к почерневшему потолку. Печь долго чадила, прежде чем пламя заплясало в топке. Дом стал наполняться теплом.

Я лег на койку, наслаждаясь покоем и одиночеством людской жизни, лениво раздумывая о том, где могла загостевать моя бабка. Кот обследовал мой туесок и, убедившись, что в нем ничего стоящего нет, подошел к кровати, клацая когтями по выщербленным плахам пола, запрыгнул мне на грудь, свернулся клубком и запел песенку о привольной кошачьей жизни на самом берегу Баюколы-моря, где вдоволь рыбы, мышей и птичьих гнезд.

Под его тихую песню я задремал, а когда открыл глаза – возле печки стояла сухонькая старушка и с любопытством разглядывала меня.

– Думала, туристы балуются, дрова жгут, – сказала, настороженно улыбнувшись одними глазами. Шмыгнула в угол, забралась на высокий сундук, окованный ржавой жестью, и, болтая ногами в сползающих чулках, спросила: – А ты чей будешь? Не Марфин ли внук?

– Марфин! – сдержанно просипел я отвыкшим от человечьей речи голосом. На болоте все кричали друг на друга – по поводу и просто так, для куража и поддержки надлежащей злости. Я сбросил с груди кота и тоже сел. – Где она?

– А за речкой! – как о пустячном кивнула старушка и заколотила пятками по ржавой жести сундука.

– Давно? – спросил я, зевая.

– Скоро год!

Я подошел к печке, распахнул прогоревшую топку и стал ворошить угли кочергой, раздумывая, что так долго можно делать за речкой и как бы спросить об этом – чинно, несуетно и достойно.

– У нее там зимовье?

– Могила! – сказала старушка, опасливо метнув взгляд на почерневший образ в углу. – Устала жить да и померла... По-людски померла, непостыдно и безболезненно, на этой самой кровати, – добавила старушка смущенно.

– А где папаша? – спросил я, еще не успев опечалиться и понять, что бабку свою уже не увижу.

– Запил пуще прежнего и после сороковин ушел в тайгу. Вдруг еще и выйдет. Дольше пропадал.

От досады я чуть не плюнул в печку. Старушка по-своему истолковала мое расстройство и чаще заболтала ногами.

– Ничё, перезимуешь! Изба еще теплая. Если надо что поправить, так Домовой поможет.

– Кто такой? – спросил я, услышав странное имя.

– А пришлый... Ничё, хороший мужик, работящий: все в дом тащит, налаживает да строит. Хозяйство заводит. Вот только с бабами ему не везет: на днях опять с одной шельмой разводился. Крику было – на всю деревню... Ой-ой! – старушка испуганно скакнула с сундука, заметалась возле двери. Идет!

Дверь распахнулась, вошел молодой мужик с тонким, красным и влажным, как у кикимор, носом, встал на пороге, хмуро зыркнул по углам, не поднимая строгих глаз. Старушка, боясь протиснуться мимо него в дверь, накинулась на вошедшего с беспомощным отчаянием наседки, защищающей своих цыплят:

– Это наш, местный, пропавший Марфин внук!

Мужик поднял на меня чуть подобревшие глаза и перешагнул порог, пробормотав:

– Вижу, что не турист!

Старушка на одной ноге скакнула через половицу, обрадовалась, что не наступила на щель, прыгнула через другую и шмыгнула в дверь, на крыльцо, с крыльца – в крапиву и пропала там. Кот, азартно нацелившись на зашевелившуюся траву, прижимаясь к полу, просеменил следом и тоже выскочил за порог.

Мужик присел на корточки у стены, сворачивая самокрутку и, как мне показалось, намеренно не глядя на мой нос, не спрашивая имени. Он посидел так минуту-другую, мирно попыхивая дымком, и проворчал:

– Третьего дня туристов еле отогнал. Сучье племя! На дрова хотели дом растащить. – он хлюпнул носом, чиркнул спичкой, раскуривая погасшую было самокрутку, и сказал со вздохом: – Уж лучше я этот дом разберу да баньку из венцов сложу... – Тут он и вовсе подобрел, даже улыбнулся. – Живи себе, сказал миролюбиво. – Хозяйничай, туристов попугивай... Пакостят хуже мышей... Глядишь, и оживет еще деревенька. А то ведь совсем зачахла от безлюдья. – Он взглянул в запыленное оконце, поморщился. – Вот и Ведмениха идет на твой дымок. Святой человек: корову держит и всей деревне молоко в долг дает.

– А что это за имя? – насторожился я.

– Прозвище, – пожал плечами Домовой. – Имя у нее – хрен выговоришь и запомнишь... Меня тоже по документам Домном назвали. С чего бы и зачем разберись теперь. А в ее доме в старину Ведменев жил, баба Марфа его помнила. Теперь эту Элефантору, или как ее, Ведменихой за глаза называют.

В дом степенно вошла полнеющая женщина на исходе среднего возраста. Круглый зад ее был обтянут тонкими штанами, тяжелые груди под яркой майкой катались по круглому животу, за впалыми, беззубыми губами виднелся желтый, прокуренный клык. За женщиной по пятам следовал пес, уродливей которого я ничего не видел на своем веку. Казалось, этот выродок собрал в себе все собачьи и лесные крови: короткие кривые ноги, длинное змеиное туловище, большая обезьянья голова и огромный пушистый хвост, который торчал как поставленная на черенок метла. "Чтоб мне сивухой подавиться, – подумал я, если все болотные шишиги не походят на эту бабенку как родные сестры".

Но стоило Ведменихе улыбнуться, и я уже засомневался в этом; стоило ей заговорить – я стал прочесывать глаза: не иначе как мороком залепило их. Передо мной была улыбчивая и ласковая женщина с приятным голосом и с манерами, каких я на своем веку не видывал, она была из тех людей, о которых я слышал, что они есть на свете, но никогда не встречал.

– Ах, как славно, что вы к нам пришли и еще один дом не будет пустовать! – заворковала она, излучая глазами свет. – Милей и добрей вашей бабушки я старушек не знала и до сих пор в печали об утрате. – смахнула слезинку с глаз, всхлипнула и снова просветлела лицом. – Пойду принесу баночку молока вам на новоселье...

Ее пес не переступал порог и враждебно поглядывал на меня, тайком от хозяйки показывая гнилые зубы. Очарованный гостьей, обласканный ею, я не знал, как вести себя: грозно ли сопеть, поглядывая хмуро, громко ли ругаться, привлекая внимание? И то и другое было в обычае на болотах, но не подходило для деревни. Как вести себя здесь, я не знал. От этого своего неумения я обильно потел и вытирал длиннющий свой нос кулаком. Но вот я схватился за кочергу. Пес с визгом и рычанием отскочил от крыльца. Ведмениха, опасливо поглядывая по сторонам, попятилась к двери, откланялась и ушла. Затушив плевком окурок, ушел следом за ней Домовой.

Я вышел на крыльцо с радостью в груди и с желанием начать новую жизнь. Первым делом вырубил лопатой всю крапиву возле дома. Когда она полегла, как нечисть после шабаша, я выпрямился, стряхнул со лба пот и решил идти к морю. Оно давно призывало меня. Я чувствовал этот зов, его запахи, вдыхал его свежесть, подкатывавшую к самому лесу, слышал плеск волн. Подумал, что нужно бы сходить к бабушке за речку, но дольше откладывать встречу с морем не было сил. Я решил, что бабка уже никуда не уйдет, и направился через всю деревушку к берегу.

На левом берегу таежной речки, впадавшей в море, к скальному склону заросшей лесом горы прилепились семь старых домиков, покосившиеся изгороди и сараи. В лучшие времена здесь стояло до полутора десятков домов. Я помнил, что прежде люди жили здесь мирно и дружно, имели многодетные семьи, много огородов и домашнего скота.

На правом берегу речки люди никогда не селились: здесь было только кладбище на краю леса. Между деревенькой и морем, по самому берегу, тянулась высокая насыпь с рельсами старой железной дороги, проложенной еще дедами и прадедами моей бабы Марфы. Вдоль полотна стояли черные покосившиеся кресты столбов с обвисшими проводами.

Я поднялся на насыпь – прохладный ветерок пахнул в лицо родниковой свежестью, синяя даль воды сливалась вдали с синевой неба и где-то там, на краю видимого, исчезала призрачной дымкой. Чуть шумела волна, накатываясь на берег, шелестел листвой лес. Мне показалось вдруг, что вода и воздух, море и небо – едины. Что каплей влаги или дуновением ветерка я скатился с болот, выскользнул из таежной пади и взлетел над скальными глубинами морского дна. Море было еще прекрасней, чем представлялось мне туманными утрами на болотах. Но долго любоваться им мне не дали.

Возле самой воды, где на камнях догнивал остов большой лодки, суетливо бегал лысый старик с облупившимся красным носом, похожим на прокисший помидор, и кричал потревоженной птицей:

– Душегуб!.. Предатель!.. Доносчик! – старик грозно блистал молодыми, в цвет моря глазами и хлестал себя по лысине узловатыми пальцами.

Недалеко от берега волна покачивала лодку, в ней сидел рыбак, к которому обращены были крики, и невозмутимо выбирал сеть. Выпутав из ячеек рыбину, он сладострастно бил ее головой о борт и швырял себе под ноги. При каждом ударе бегавшего по берегу старика встряхивало и корчило, он хватался за голову, снова кричал пронзительным голосом:

– Душегуб!..

Я спустился с насыпи, склонился над волной, плеснул чистой водой в изъеденное болотным гнусом лицо и сел на камни. Вопли старика раздражали меня. Я терпел их, сколько было сил, а когда стало невмочь, плюнул под ноги и спросил:

– Чего орешь?

старик обернулся, подскочил ко мне, размахивая руками:

– Глянь, что делат! Кровосос болотный! Кажну рыбину истязат! Будь тому свидетель – Бог, он все видит!

Спохватившись, старик взглянул на меня пристальней:

– А ты откуль взялся? Турист, чё ли? Может, у тебя выпить чего есть, так заходи. Меня-то весь берег знат. А тот, – кивнул на рыбака, – пришлый, с города. Устроился лесником и браконьерит.

Я взглянул на старика, поводил по сторонам своим длиннющим носом, выпучил один глаз, потом другой. Старик не таращился на мой нос. Я задрал нос к небу и сказал важно:

– Я – Марфин внук!

– Покойной? – глаза старика лукаво блеснули. – Тогда и вовсе никак нельзя не выпить: помянуть и побрызгать... Я тебе рыбы дам, ты снеси к старухе и на водку поменяй. У нее в погребе цельный ящик.

Ну вот, испортили мне встречу с морем: волна как волна плескалась у самых ног, синь как синь застилала горизонт. "Не дело начинать свою новую жизнь с питья, веселья и греха", – подумал я, отгоняя льнущий соблазн, как назойливую муху, еще раз взглянул на волну и пошел на кладбище. Старик подозрительно смотрел мне вслед и чего-то ждал...

От старого кладбища первостроителей на другом берегу речки остались только ровные холмики, обложенные тесаным камнем и заросшие березами. Когда-то деды и прадеды, вдохновленные высокими мечтами и научными идеями, строили железную дорогу, мосты и тоннели к самому лучшему из заливов святого моря, чтобы выстроить город в таком месте, где святости искать не надо – она вокруг и во всем. Они жили для счастья будущих поколений, отказывали себе во всем во имя цели и тем были счастливы; удобных домов себе не построили, погибших и умерших хоронили наспех, как после боя, надеясь вернуться в лучшие времена и поставить памятник каждому павшему на подступах к будущему городу счастья. Но не вернулись.

Нынешнее кладбище было заведено по обряду новому, то есть совсем без обряда: с кичливым намеком на свободу выбора. Всякий покойник лежал головой в ту сторону, в какую надумали положить его хоронившие. А лежали здесь большей частью удавленники и утопленники: должно быть, холуи и соратники нечисти, которым чинная кончина не положена по душепродажному уговору. В одни могилы был воткнут кол с бесовской звездой, на других торчал тесаный камень с живой личиной покойного, таращившей на прохожих скучающие глаза. И только за кустом черемухи стоял высокий, еще не почерневший от времени и непогоды кедровый крест, распахнувший свои крылья навстречу восходящему солнцу. Я шел к нему и вспоминал старушку, жалевшую меня, ублюдка, больше, чем собственного сына – подлинного человека, но забулдыгу, заложившего бессмертную свою душу за мелочь пьяного веселья.

Какая-то добрая душа поставила на могиле моей старушки шестикрылый крест, ненавидимый нечистью, тот самый, от которого у меня волосы начали вставать дыбом, едва я приблизился к нему. Чьи-то поганенькие руки уже криво надпилили одно из крыльев. Но в самой сердцевине креста, в вырезанном углублении, еще не украдена была иконка, смотревшая на меня кроткими и волевыми глазами праведницы.

Я попинал сапогами траву и нашел ржавую ножовку, которой надпиливали крест. "Ведьмачит кто-то!" – подумал я и зашвырнул ее в кусты, обернулся к кресту, лихорадочно соображая, можно ли покойной старушке говорить "здравствуй".

– Ну вот, баба Марфа, я к тебе пришел, – пробормотал вслух, положив руку на крыло креста с надпилом и тут же отдернул ее – электрический разряд десятком кабаньих щетинок впился в мою нечистую кровь.

Порыв ветра прокатился по вершинам деревьев, зашелестел листвой, любопытная пичужка села на крест и уставилась на меня бусинками глаз, качнулась ветвь черемухи. Я был не один. Наверное, душа старушки кружила рядом, пытаясь что-то ненавязчиво объяснить и наставить, утешая меня и укрепляя в предстоящем терпении. Я не мог слышать ее, но чувствовал, что в далеком малолетстве старушка успела сказать мне все, что нужно для жизни. Оставалось только напрячь память и вспомнить. Пташка дернула хвостом, чирикнула. Перед глазами встала вдруг побеленная печь в уютном когда-то доме, сильное плечо бабушки, сидящей у топки с кочергой в руке. Это было много лет назад, но я вспомнил, что она скажет, обернувшись ко мне раскрасневшимся от жара лицом: "Дух сильнее крови. Кто очень хочет, тот всегда встанет и победит!"

По-людски поклонившись кресту, я перебрел речку, удивляясь своей памяти. Бабушка много чего говорила мне, малолетку. Я ее чаще всего не понимал, да и слушал вполуха. Но ведь вспомнил же, когда понадобилось.

На моем крыльце стояла кринка, накрытая чистым блюдцем. Рядом с ней по-хозяйски сидел кот. из-за угла нежилого дома выглядывал волк, уважаемый мною зверь, живущий на свой независимый манер. Я тихонько "укнул" по-волчьи, приветствуя гостя. Кот сорвался с места и сиганул на крышу дома, тот, кого я принял за волка, упал на брюхо, обмочился и, по-собачьи завизжав, бросился к морю. Из-под моего крыльца выскочил вдруг облезлый пес с настороженными глазами и, поджимая хвост так, что спина его выгибалась колесом, сиганул в лес.

Довольный устроенным переполохом, я взял кринку и вошел в дом. Кот, озираясь, цепляясь когтями за дверной косяк, спустился на крыльцо и шмыгнул за печь. Но едва молочный дух заструился по дому, усы его затрепетали, задергались и он заорал дурным голосом. У меня даже в ушах зазвенело от его воплей. Возмущенный таким напором, я пришел в ярость, как это принято у нечисти на болотах, схватил кота за шкирку и так ловко пнул под зад, что он вылетел точно в дверь, приземлился в крапиве, смиренно вернулся в дом, пристойно сел возле печки и, не мигая, стал буравить меня взглядом, взывая к человечьим чувствам сострадания. Я поворчал для оправдания своей вспыльчивости и налил ему молока в консервную банку.

Топорща упругие усы, кот неторопливо вылакал молоко, потянулся и зевнул. Я же взял веник, обмахнул паутину со стен и потолка, вымел мусор к порогу, подняв облако пыли. Затем нашел сношенную до дыр папашину портянку, намочил ее в речке и принялся мыть пол. Кот лежал на кровати, щурился от оседавшей пыли, чихал и всем своим видом показывал, что достойно претерпевает жизненные невзгоды. Я протер окна, засиженную мухами электрическую лампочку, которая когда-то, в далеком далеке моего детства, освещала дом темными вечерами; встав на койку, потянулся с мокрой тряпкой к образу, почерневшему от многолетнего стояния, от дыма и копоти жилья, но едва коснулся – меня так тряхнуло, будто я сунул пальцы в розетку в те времена, когда в деревне еще было электричество.

Я пришел в себя, сидя на старом, стертом тесовом полу. Струились солнечные лучи, вливаясь в дом сквозь промытые окна. В них неторопливо кружились пылинки. Печаль оседала под сердцем: не так-то просто оставаться человеком, даже если родился им, стать человеком и того трудней. Я должен быть терпелив, спокоен и добродушен, я должен платить добром за добро, не мстить близким, не принимать союза со злом и плохо о людях не думать. Я должен первым приветствовать старших и вовремя отдавать долги, о чем, правда, частенько забывал мой папаша – сын подлинных людей, потомок первостроителей дороги.

Я чихнул. Стало легче. Из окна видна была железнодорожная насыпь. Возле нее старушка, та, что заходила ко мне, колола толстые чурки преогромным топором. При каждом ударе она отрывалась от земли на пару вершков и забавно болтала в воздухе ногами. Старик с красным носом сидел на лавке и наблюдал, как старушку мотает на топорище. Возле него лежал пес, издали похожий на волка.

Я закончил приборку, погладил кота, который вытянулся, шаловливо запустил в одеяло когти и запел о том, как хорошо быть котом и жить на берегу моря. Пел он об одном и том же, и этому не предвиделось конца. "Тебя не переслушаешь!"

Я встал, к его неудовольствию, и отправился для человеческого поступка: чтобы помочь старушке наколоть дров.

Старик все так же сидел на лавке. Его пес мирно взглянул на меня плутоватыми скотскими глазами и вильнул куцым обрубком хвоста, оскорбляя все волчье племя своей внешней схожестью с ним. Старик по-свойски схватил меня за штанину и приглушенно пробормотал:

– Ты старой дрова не коли... Ну ее.

Я взглянул на него удивленно, хотел шагнуть дальше, но он опять удержал меня.

– Если делать нече – у меня вон их сколь! – кивнул за забор, где кучей лежал сухостой и хворост из леса.

– Люди в первую очередь помогают старушкам! – сказал я важно и прошел мимо. – А ну-ка, бабуля!.. – подхватил чурку с застрявшим в ней топором, которую она силилась бросить через плечо.

Старушка смущенно постояла рядом и, мучимая бездельем, убежала в дом. Едва я расколол последнюю чурку и сложил поленницу, она выскочила из двери с миской куриных яиц. Старик печально взглянул на яйца, повел глазами на старушку, заметавшую щепки к забору, и заканючил, безнадежно закатывая глаза:

– Дай, а? Дай, а?..

старушка яростней заелозила березовой метлой по сухой земле, делая вид, что не слышит соседа.

– Ну дай! – громче и злей крикнул старик. – Знаю, у тебя в подполе целый ящик!

Старушка юлой провернулась на месте, замахнулась на старика метлой и разразилась такой отборной бранью, что куцый пес смущенно прижал уши. Старик, ненадолго умолкнув, в задумчивости задрал красный нос, посчитал ворон на покосившихся столбах с обвисшими проводами и, удержавшись от скандального ответа, упрямо пробормотал:

– Дай, а?..

Из-за горы показалась толпа горожан, идущих по шпалам с преогромными мешками на плечах. Свежий ветерок раздувал паруса их просторных заморских трусов, загибал длинные, как утиные клювы, козырьки кепок. Швыряя по сторонам окурки и пустые бутылки, пересыпая городскую речь болотной тарабарщиной брани и поросячьим повизгиванием, горожане остановились на каменном мосту, под которым пробегала к морю таежная речка.

Старик, едва увидев толпу, сорвался с лавки, высморкался в кулак и побежал к насыпи, издали кланяясь в пояс. Пес печально посмотрел ему вслед, вздохнул и, по-волчьи опустив голову на мощной шее, засеменил к лесу. А старик на железнодорожном полотне уже пел песни, декламировал стихи и сыпал шутками, приветствуя гостей. Туристы сдержанно хихикали, наливали ему зелья в кружку, старик совал в нее пальцы, брызгал на все стороны света, бормотал несусветную тарабарщину, какой и на болотах не слыхивали, всовывал в кружку преогромный нос и наконец сладострастно выцеживал пойло, крякал и выкрикивал: "Одну пьем, другой запивам, между кружек не закусывам!" С каждой новой добавкой он оживал и вдохновлялся, шел по шпалам вприсядь и с притопом, весело выкрикивал: "Не в складушки, не в ладушки... Полна гузка огурцов..."

Мужик, тот, что проверял сети, приоткрыл дверь своего дома, чуть высунулся с рыбьим хвостом в зубах и через щель в заборе рассматривал толпу настороженными глазами.

Ведмениха вышла на крыльцо. Щеки ее пылали, глаза были мокры от слез. Она заламывала руки и прикладывала к лицу мокрые от слез ладони.

– Позор нашему полустанку! – простонала она в отчаянии, и вдруг глаза ее лукаво блеснули. Она кивнула мне по-свойски и язвительно прошипела: – Что со старого взять, он с водяной нечистью водится, оттого и пьет без меры, закусывает бормышем и тухлой нерпой... Здесь все такие! Да разве ж это люди? – заголосила она, заламывая руки, и снова заговорщицки зашептала: Старушка-то наша, праведница... вовсе и не старушка – зря вы ей помогаете. Девка она, только прикидывается старой... С водяным балует и с молодым туристом прошлый год жила, говорила, что квартирант. Ей только попадись завлечет, защекочет. Муж утонул, племянник – следом, и все концы в воду...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю