355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Олег Слободчиков » Великий тес » Текст книги (страница 14)
Великий тес
  • Текст добавлен: 14 мая 2017, 19:30

Текст книги "Великий тес"


Автор книги: Олег Слободчиков


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 52 страниц) [доступный отрывок для чтения: 19 страниц]

Булаг недолго горевала о погибшем муже, вышла замуж за другого, богатого скотом. Но жизнь ее не задалась. Она ушла от мужа и снова жила у родителей.

На четвертый день слегка опухший от молочной водки Бояркан принялся судить скопившиеся у родни споры и распри. Одним из первых дел было желание племянницы Булаг развестись со вторым мужем.

Кривоногий, с засаленной косой и выпяченной губой, он с первого взгляда не понравился Угрюму. На вопрос Бояркана, отчего племянница не желает с ним жить, Булаг коротко и равнодушно ответила: «Злой!»

Бить детей и женщин у балаганцев не принято. Силой жен при себе они не удерживали. Бояркан, важно поглядывая на обоих, попытался дознаться, что за злость мешает жить супругам, но ничего не понял из их путаных слов. Муж тоже ругал Булаг, однако развода не хотел.

– Бол54 у тебя нормальный? – строго спросил его хубун.

– Хороший бол, лучше, чем у других! – стал похваляться кривоногий муж.

– Снимите с него штаны! – приказал Бояркан своим молодцам. Те со смехом обнажили мужика.

– Нормальный! – взглянув в один глаз на мужскую доблесть, подтвердил хубун. – Живите и не ссорьтесь!

И тут Булаг, стоявшая перед князцом достойно и равнодушно, подперла бока руками, топнула ногой и бойко вскрикнула:

– Не буду жить! Ругается, рот не закрывает, чтоб его мангадхай сожрал. Падалью воняет, как мешок с протухшим жиром. Не буду жить!

– Ну, тогда не живите! – сохраняя важность в лице, согласился Бояркан. – Пусть твои родственники отдадут его родственникам все подарки.

На том суд по разводу был закончен. Все сочли решение хубуна справедливым. А он перешел к другим делам. Булаг как ни в чем не бывало вернулась к костру и стала скоблить ножом паленые бычьи лытки. Угрюм прошелся по стану, присел у костра против Булаг. Стараясь говорить как прежде, со смехом, спросил:

– А за меня пойдешь, если бороду сбрею?

Булаг помолчала, не выказывая ни неприязни, ни высокомерия, и со вздохом ответила:

– Ни за кого больше замуж не пойду. Надоело! – подняла голову, взглянула на Угрюма сквозь непомерно длинные ресницы. И он увидел в них хорошо знакомую ему забубенную тоску.

Как-то ласково и непринужденно влекла его эта молодая овдовевшая и разведенная женщина. Не так, как когда-то Меченка. Та присушила, очаровала до одури, чуть под венец не привела. А разглядел получше – и возненавидел.

Холодало. Угрюм гулял и отдыхал, а его ватага строила зимовье, спешно готовилась к зимним промыслам, при этом молила Бога за то, что послал им такого связчика, как он.

Выпал снег. Заторосилась и застыла река. По совести, пора было возвращаться в ватагу и промышлять. Он обещал прийти к Покрову – и все медлил. Ватажные могли обойтись без него: он для них и здесь, среди балаганцев, делал много полезного: оговорил с Боярканом и Куржумом, что ватажка сможет зверовать под их защитой сколько захочет без всякой платы. В уме же прикинул, что это для промышленных слишком хорошо, и решил от имени князца назначить пустячную дань – десять соболей в зиму. Промышленные будут благодарны за такой договор.

Купленная Угрюмом кобылка была жива-здорова, принесла двух жеребят, лончака пора было объезжать. Ради добрососедства он опять ковал и налаживал балаганцам утварь. Кое-чему научился у Абдулы и сделал такой рог для охоты на лосей, что молодые мужики Гарты стали предлагать за него быка.

Угрюм весело отнекивался: что бык, если с помощью рога он мог добыть несколько лосей. Их мясо и мясо диких оленей почиталось среди балаганцев как самое вкусное.

Угрюм стал ездить на охоту с молодыми мужчинами стана и сразу почувствовал, как к прежнему нималому уважению прибыло другое. После первой привезенной добычи даже Булаг поглядывала на него почтительно.

Кузнец среди бурят был очень уважаем. Балаганцы называли Угрюма Дарханом. Другого имени у него здесь не было. Теперь же, после помощи Бояркану и добычи лося, они стали называть его Мергеном55. То есть признавали за своего.

Угрюм еще короче выстриг бороду и все откровенней поглядывал на Булаг. А она уже не фыркала и не злилась, разговаривала с ним приветливо и доброжелательно.

Первый хороший снег выпал через три дня после Покрова. Угрюм со своего счета дней и праздников сбился, чужое счисление еще не понимал. Но рев лосей той осенью продолжался и после снега. Возвращение в ватагу затягивалось. Зверовал Угрюм с двумя братскими парнями. Они верхами ехали по лесу. Лось откликнулся со старой гари.

Охотники подъехали на его зов. Лес был заколдоблен, лошади по нему не шли. Балаганцы чащи не любили. Не любили они и пешей ходьбы. Угрюм велел своим помощникам ждать его на поляне и пошел на рев один, с тунгусским луком: тяжелым, склеенным из трех древесных пластин. Трехгранные наконечники к стрелам он ковал и точил сам. Прислушался. Протрубил в рог. Дождался ответного рева и, похрустывая валежником, пошел на зов.

И вот послышался треск веток. Радостно застучало сердце в груди. Он уже представил, как порадуется новой добыче Булаг. Но вместо лося из ельника выскочил медведь. Он портил всю охоту и удачно начавшийся день.

Угрюм заревел, засквернословил, размахивая луком. Медведь даже не приостановился. Высоко вскидывая когтистые лапы, он мчался на человека так, что подрагивала земля. Его черные губы были задраны, между ними желтел оскал зубов. Маленькие глаза глядели подслеповато, пристально и зло. Но зверь уже не мог не видеть, что перед ним не лось, а человек.

«Плохо дело!» – успел подумать Угрюм. До самого плеча оттянул тетиву. Едва медведь вскинул голову, перепрыгивая через какую-то валежину, всадил тяжелую стрелу в горло, прямо под оскаленную пасть.

На мгновение зверь осел всей тучной тушей. Заревел. Но не успел Угрюм положить на лук новую стрелу, как он в два прыжка оказался рядом. Лук со стрелой вылетели из рук. Зверь осел на зад. Оперенный конец стрелы, торчащий из мохнатой шеи, больно ткнул охотника в грудь. Смрадно пахнуло из медвежьей пасти. Защищаясь от клыков, Угрюм сунул правую руку в звериное горло. За что-то там ухватился. Вышло это случайно, хоть он и слышал от старых промышленных, что так иногда останавливали разъяренного медведя.

Левой рукой Угрюм выхватил короткий рабочий нож. Стал неловко тыкать острием в шерсть. Медведь слабеющей лапой отбивался и шкрябал его по одежде. Наконец Угрюму удалось воткнуть лезвие по самую рукоять. Не вынимая ножа, он стал бередить им рану.

Зверь осел ниже. Еще раз ударил лапой по лицу и по одежде. Угрюм выдернул руку из пасти. Попытался схватить стрелу, торчавшую из медвежьего горла, и всадить ее глубже. Рука никак не могла сжаться. Он взглянул на свою влажную ладонь и не сразу узнал ее. Не было указательного пальца. И как только Угрюм понял это, из култышки струей хлынула кровь.

Он еще трижды ударил зверя ножом. Почувствовал, что тот выдохся. Обрадовался. Сам заревел разъяренно, победно. Но крика не получилось. Вместо него на щеке надулся и лопнул кровавый пузырь. Тут только Угрюм опустил глаза и увидел, что его кафтан и штаны изодраны в клочья. По ним струилась кровь. Он удивился тому, что не заметил, не почувствовал, как зверь драл его тело. И вдруг ослаб.

Хотел подобрать лук. Едва наклонился, сильно закружилась голова. Он еще раз взглянул в живые глаза зверя, повернулся к нему спиной и заковылял в обратную сторону. «Не Ерофеев ли нынче день, когда лешие лютуют перед зимней спячкой?» – подумал, всхлипывая. Деревья закачались перед глазами. Он осел на колени и приложил к лицу тут же окровянившуюся пригоршню снега. Стал гаснуть день, и наступила ночь.

Какие-то видения носились перед ним в той черной ночи. Сначала он услышал ровное дыхание возле уха. Почувствовал запах жилья, дыма и запах женщины. Открыл глаза. Мутно виднелись над головой решетка юрты и войлок. Тлел очаг. Угрюм почувствовал, что лежит на спине раздетый догола и прикрытый мягким, скользким шелком халата. Щекой уловил человеческое тепло: не простое, не обычное, а тепло, исходящее от женщины. Скосил глаза.

Поджав под себя ноги, рядом с ним сидела Булаг. Голова ее опала на крутую грудь. Локон растрепавшихся волос висел перебитым вороновым крылом. Она тихонько посапывала во сне. В той черной ночи, из которой он только что выплыл, Угрюм услышал сперва этот самый звук. Полное обнаженное колено касалось его плеча.

Болело все тело, сильно саднило в паху. Живо вспомнилось, как он так же вот сидел возле оскопленного Пятунки. И показалось Угрюму, что возле полога двери кто-то стоит, низко опустив голову. «Не ангел ли?» – стал вглядываться в темень. Платок ли бабий, кошма ли белая были подвешены там. Но ему виделся человеческий лик. Угадывались пятна глаз и носа. Темнел провал рта, расползшегося в ухмылке. И в том провале поблескивали клыки.

Угрюм содрогнулся от страшной догадки. Так вот кем был тот, кому он всю жизнь молился, кто всегда помогал и выручал. Все разом открылось и стало очевидным. Этот клыкастый всю жизнь играл с ним, как кошка играет с мышкой: придавит, увидит, что подыхает, – отпустит и освободит. Чуть же окрепнет жертва – схватит зубами и бросит. А он, глупый Егорий, до этой самой ночи не понимал и почитал его как защитника, как своего единственного спасителя.

Вот и случилось! Медведь был наведен на него не случайно. И все несча-стия, и все чудесные избавления от них стали понятны. Теперь конец игре. «Какая глупая, однако, получилась жизнь?» – всхлипнул он и сглотнул соленую скатившуюся слезу.

Булаг затихла, подняла голову, взглянула на него сквозь припухшие щелки глаз.

– Ожил? – зевнула. – Мы тебя третий день лечим!

С новым зевком она приподнялась на полных коленях, поправила повязку на его голове, приподняла халат, потрогала какую-то бесчувственную коросту на груди, потом в паху, где все ныло.

Ни щеки, ни нижней губы, впрочем, всего своего лица Угрюм не чувствовал. Не разжимая зубов, при помощи одной верхней губы он прошепелявил:

– Если оскоплен – не лечи! Умру!

Булаг подслеповато склонилась над его животом, стянутым повязками.

– Есть бол! – сказала равнодушно. – Целый! – И бесчувственно подергала за него, как за какую-нибудь кишку во вскрытой туше.

От этого небрежения слезы струями хлынули из глаз Угрюма, заныло, защипало изодранное лицо, горячо защекотало по вискам.

А тень у входа все скалилась и беззвучно потешалась над изувеченным. Было над кем и над чем посмеяться нечистому. Прежние мысли о жизни и счастье показались Угрюму щенячьи глупыми. Со всей ясностью высветилось вдруг, что богатство, слава, свобода – все суета, а пережитое им не стоит гроша, потому что в его жизни не было самого главного – женщины, той самой женщины, что приходила в снах, но так и не пришла в яви.

Булаг смутилась от его слез. Вскинула свои длинные брови, как птица крылья в полете.

– Чего ты? – беспокойно потрепала мошонку мягкой рукой. – Раз мужчина, значит, будешь жить.

Застучала кровь в висках. И показалось Угрюму, будто его сердце ускакало из ребер в ее мягкую руку.

– Уй, да совсем хороший жених! – тихонько рассмеялась она, задрала подол халата на полных ногах, переступила круглым коленом через больного и осторожно присела, чтобы не причинять ему боль.

«Кто же ты?» – промычал Угрюм, вглядываясь в тень у входа. Вроде бы она уже не скалилась, болталась белой тряпкой. От благодарности к молодой балаганской женщине снова выступили слезы на его глазах. И он уже соглашался с посулами того, кто стоял у двери, похоронить прежнюю жизнь, как рассказывал о каком-то самокресте Абдула-Иван, и родиться к новой.

ГЛАВА 5


За неделю до Пасхи в избе Маковского острога умер дед Матвейка – старый сын боярский. Последние дни он больше прежнего кряхтел и охал, но таскал ноги, и кончины его никто не ждал.

Едва заалело солнце над тайгой, Капа напекла пресных лепешек, раз и другой выглянула из своего оконца. Над избой приказного дымка не было. Льдины из окон вытаяли, а утренники были холодными. Жалея старика, добрая женщина хотела затопить ему печь. Она накидала в плошку горящих угольков, распахнула дверь избы Матвейки – приказный лежал на лавке носом в потолок. Кафтан, которым он был укрыт, сполз на пол.

– Что лыбишься-то? – зычно спросила Капа и зябко передернула плечами. – Встал бы да лоб перекрестил, печь затопил.

На ее оклик приказный бровью не шевельнул. От его улыбчивого молчания Капа сперва обомлела, потом с ревом выскочила в острожный двор и трубно заголосила.

Васька Колесников, стряхивая крошки с редкой бороды, кинулся за Иваном. Вдвоем они вошли в избу приказчика, смахнули шапки в мертвой тишине, закрестились на образа.

– В Енисейский везти надо! – тихо сказал Иван, будто боялся разбудить старика. – Что мы тут? Ни отпеть, ни похоронить с честью.

Капа за их спинами опять протиснулась в избу с выпученными глазами, боязливо взглянула на покойного и стала тихонько подвывать, закрывая рот ладошкой. Меченка с некрасивым, вздувшимся лицом просеменила в кутной угол, потопталась там, выглядывая из-за печи, и тихо, как мышь, прошмыгнула за дверь, потом за острожные ворота: побежала на гостиный двор, сообщить новость Сорокиным. Они и повезли старика встреч солнца ногами вперед. Иван с Василием, Пелагия с Капитолиной кланялись удалявшимся саням, закидывали след и опустевшую избу пихтовыми ветками.

Вернулись Сорокины после Пасхи, раньше их не ждали. Сказали, что отпели и предали земле старого приказного с честью. На Страстной неделе помянули кашей да киселем из толокна. Прибрал Господь служилого перед великим праздником, значит, в рай! Девять дней выпадали на Святую неделю, когда мертвых не поминают. По всем приметам выходило, что покойный выпил свое по себе еще при жизни.

Вскоре по пористому, покрытому лужами льду Кети пришел конный обоз из Томского города. С важностью начального человека в острог вошел бывший енисейский казак Ермес. Он много лет прослужил в Томском городе и получил тамошний оклад сына боярского.

Васька Колесников стал зазывать гостя в свою натопленную избу. Но Ермес велел провести его прямо в хоромы приказчика, небрежно взглянул на образа, махнул рукой со лба на живот. Скинул тулуп, оставшись в коротком зеленом кафтане да в плоской круглой шапке, обшитой по краю куницами.

За ним в выстывшую избу сына боярского, которая по острожному уставу была на квадратную сажень просторней казачьих и стрелецких, вошла здоровенная баба, лицом и телом похожая на мужика. Глаза ее были неулыбчивы. На подбородке кучерявились редкие волоски. Ермес объявил, что прислан сменить старого приказчика, а суровая баба – его жена и сестра родовитого томского казака Бунакова.

Ермесиха строго взглянула на Ивана Похабова, а Ермес напомнил:

– С кабалы, что дал твой брат Петру Бунакову, с Ильина дня идет рост по алтыну с рубля каждый месяц. К другому Илье пророку будет двенадцать алтын или тридцать шесть копеек. С десяти рублей. – Ермес повел глазами к низкому потолку, надул выбритые губы и объявил: – Три рубля шестьдесят копеек!

Меченка втиснулась в избу приказчика вместе со всеми острожными ради новостей из Томского города. Она приветливо улыбалась, разглядывала новых людей и укачивала на руках новорожденную дочь. При этом так непринужденно раскачивала крутыми бедрами, перекатывая младенца с живота под грудь, что Якунька Сорокин, косясь на нее, озверело шевелил драными ноздрями.

Иван на миг растерялся. Он не сразу понял, о чем речь. Краем глаза увидел, как замерла жена, как вздулось и обезобразилось ее лицо. Сдерживая себя, ответил, чуть растягивая слова и жмурясь:

– После Троицы, поди, вернется брат с промыслов. Рассчитается за все. Он удачлив в добыче!

– Вернется ли, и с богатством ли, един Бог знает, – утробно прорычала Буначиха, нынешняя Ермесиха. – А Петр за него деньги давал под твое имя. Рост вернешь с государева жалованья.

Меченка пулей выскочила из избы. Весь день Иван старался не попадаться ей на глаза. Вместо прежнего приказчика водил Ермеса по острогу, показывал строения, припас, оружие и казенное добро по описи. Василий Колесников ходил рядом и елейным голосом все пояснял. При этом он говорил так сладко и слаженно, что Ивану приходилось помалкивать, пока дело не доходило до бумаг.

И все-таки Меченка подкараулила мужа одного. Взглянул он на нее: вместо лица – чурбан, вместо глаз – дупла, длинный, мокрый нос – сучком. «Кабы дал Бог такой вот увидеть ее в невестах, – подумал с горечью, – охотней на плаху пошел бы, чем под венец».

– Голодом нас уморить хочешь? – вскрикнула она, прижимая к груди новорожденную. – То за друзей платил, теперь за брата.

– Помолчи! – рыкнул Иван. – Не твоего бабьего ума дело.

– А в обносках ходить – моего ума? – бешено вскрикнула она, напоказ выставляя грубо залатанную дыру на поневе.

Иван развернулся, не снизошел до перебранки. Она вцепилась в его опояску, поволоклась следом, приглушенно взвизгивая:

– Бекетиха не успела на службы приехать, говорят, от жиру лопается!

– Оттого и лопается, что руки растут откуда надо! – язвительно процедил Иван. – Грязными да оборванными, – кивнул на грубо наложенную заплату, – ни Петр, ни она не ходили.

Жена взвыла, не находя что ответить. Иван стряхнул ее руку с кушака. Знал, теперь она будет носиться, вымещая злобу, пока не остынет. И в другой раз жена укараулила его одного. Подскочила с перекошенным лицом. Сказать ничего не успела. Оглянулся Иван по сторонам и треснул ее по лбу черенком кнута так, чтобы не задеть младенца. Залилась она слезами. Отбесилась. Поплелась в избу жалеть себя.

Иван Похабов и Василий Колесников сдали острог Ермесу. Тот привез с собой четырех верных ему томских казаков и желал посадить их при себе на оклады. Кроме служилых и Ермесихи в его обозе был длинноволосый еретик-рудознатец с бритым лицом в коротком заморском кафтанишке поверх камзола. По царскому указу он следовал в Енисейский острог.

Как ни строг был Ермес, опасаясь проронить всякое лишнее слово, Василий Колесников выведал у него, что Васька с Гришкой Алексеевы оправдались перед старшими воеводами и теперь служат в Красном Яру у тамошнего приказного Андрея Дубенского. С их слов, томские и тобольские воеводы были недовольны Яковом Хрипуновым и готовили ему замену.

Приняв острог, Ермес оставил в нем своих верных людей под началом полюбившегося ему Колесникова, а сам с грамотами от томских и тобольских воевод да с еретиком-рудознатцем ускакал в Енисейский на поклон и доклад к воеводе.

Ни братья Сорокины, ни сам Иван за свои здешние должности не держались: их давно тяготила бесславная служба на одном месте. Казаки покидали в сани свои пожитки, усадили Меченку с детьми. Предвкушая гулянье на Троицу да на Духов День, по хрусткому льду застывающих и оттаивающих луж подались на восход, в Енисейский острог.

Почерневший снег лежал в тени деревьев. Обочины вытаяли. На солнечных полянах зеленели мох и брусничник. Полозья саней то и дело скрипели по мерзлой земле, цеплялись за корни. Кони фыркали и прядали ушами, вдыхая запахи весны.

Меченка открыла напоказ всему честному люду лицо с пятном на щеке и шишкой на лбу. Насупившись, сидела в санях, дулась за обиды, молчала, прижимая к себе детей. Повеселела она только тогда, когда показались башни острога и купол церкви. Обоз подъехал к раскрытым острожным воротам. Навстречу прибывшим выскочил Вихорка Савин. За ним едва поспевала Савина, его жена. Вышел к обозным и Максим Перфильев.

В кафтане, опушенном по обшлагам и по вороту собольими спинками, с рукавами, болтавшимися до колен, в собольей шапке с красным колпаком, свисшим на плечо, был он писано красив. Борода ровно подстрижена, лицо белое. Атаманская булава за кушаком. Иван уже слышал, что под начало сотнику государь дал атаманский оклад. Невольно залюбовавшись молодцеватым товарищем, он оглянулся на жену.

Прежнего насупленного лица кикиморы не было. Бирюзовые глаза приветливо блестели, губы растягивались в ласковой улыбке. Красавица да и только. Таким вот видом и присушивала молодцов, не видавших ее в злобе.

– Милаха! Почто меня разлюбила! – заскоморошничал Максим. Мимоходом обнял товарища и опять к его жене: – Экой красивой бабой стала. Видать, милует тебя Ивашка!

Чуть сдвинулись, хмурясь, ее брови. Смущенно и радостно прикрыла платком пятно на щеке и опавшую шишку на лбу, заулыбалась бывшему полюбовному дружку.

– Похристосоваться-то дозволишь? – подмигнул Максим товарищу.

– Целуй! – равнодушно отмахнулся Иван. Ревниво и неприязненно покосился на переменившуюся жену.

«Не попутал бы бес, – подумал с тоской, – была бы атаманшей. О том, поди, и сохнет теперь!»

– Целуй, целуй! – добавил скаредно. – Хошь совсем забери. В хорошие руки отдать не жалко. Поселишь-то нас куда, атаман?

– Другу свою избу отдам! – встал фертом Максим. И тут же пояснил: – Изба угловая. За стеной караульня. Беспокойно, но просторно. А я на лавке, в съезжей поживу. Дел много.

– Можно к нам! Потеснимся! – осторожно поглядывая на мужа, ласковым голосом предложила Савина. Подруги слезно расцеловались. Вихорка словам жены не противился, и она стала приглашать настойчивей.

– Думай! Тебе жить! – кивнул жене Иван. – Я на службах, ты в доме!

Поколебавшись, Меченка выбрала избу братьев Савиных. Туда и въехали

Похабовы со всем скарбом. Была острожная угловая изба вдвое просторней той, в которой они жили в Маковском. Виднелась заставленная корзинами медная пушка за печкой. Еловыми заглушками на мху в стене были заткнуты подошвенные бойницы.

Жили здесь две семьи. Терентий после Пасхи женился на стрелецкой вдове, бездетной, тощей и морщинистой. Под верхней губой у нее темнел провал выпавшего зуба. Среди служилых считалось, что стрельцу повезло, хотя жена была лет на десять старше его.

Где приютились две, там разместятся и три семьи, решили братья Савины. Трем бабам с четырьмя детьми жить можно. Мужья же приходят только ночевать, и то изредка. У них служба.

Воевода Яков Хрипунов собрал за своим столом полтора десятка старослужащих и верных ему казаков со стрельцами. Как ни старался он казаться веселым, забота и печаль угадывались в его лице. Тихо переговаривались между собой служилые. О чем-то уже знали, о чем-то догадывались.

Воевода велел налить по первой чарке – во славу Божью. Вставая с мест и крестясь, все собравшиеся благостно выпили. Яков Игнатьевич заговорил:

– Ругает нас, детушки, тобольский главный воевода. Укоряет, будто мы с промышленных мзду берем, со здешними народами корыстные торги устраиваем: прижились, дескать, не радеем о государевой прибыли. – Хрипунов вздохнул, свесив голову, и тут же вскинул глаза. – И государь, с его слов, нами недоволен. Велит нынешним летом идти к братам, звать их под его милостивую руку. Будто не звали! – усмехнулся в бороду. – Оговорили нас вражьи дети! – обиженно блеснул глазами. – Атаман Перфильев прошлый год ходил вверх по Тунгуске, до самого Шаманского порога. Двух-трех днищ не дошел до братов. Сотник Бекетов со стрельцами поставил Рыбный острог. А то, что промышленные мимо нас ходят, не заплатив пошлин, так они прежде мимо Тобольска, Нарыма и Сургута также прошли. Великий Тёс перекрыть – все равно что реку загородить: в одном месте держишь, в другом течет!

– Пиши челобитную государю! – зашумели служилые. – Все руку приложим!

– Прежде чем она попадет к царю, – вздохнул Хрипунов, – ее прочтут те же воеводы и дьяки Сибирского приказа. Как они повернут мои жалобы, так государь их и услышит. Да и поздно уже. Со дня на день из Томского на смену мне прибудет новый воевода. А я вашими службами доволен. Вот сдам острог и сам поведу вас встреч солнца, к братам. Печенкой чую, где-то там серебро, лежит, нашей хозяйской руки дожидается.

– И кем ты к братам пойдешь? – с недоумением спросил Иван Похабов.

– А казачьим головой! – наигранно подбоченился Хрипунов. – Много лет просил на острог оклад головы и выпросил. Оказалось, для себя. А что? Для старого казака и сына боярского нет чести выше, чем служить казачьим головой!

– Для казака и сына боярского – так! – удивленно пробурчал в бороду Иван. – Для воеводы – не шибко-то!

По лицам собравшихся за столом Иван понял, что только он да Сорокины не знали о готовящемся походе и о том, что Яков Игнатьевич не пожелал идти воеводой в другой уезд.

– Наливай! – приказал Хрипунов прислуживавшей за столом ясырке, чернявой бабе из калмыцких девок. Раскачиваясь с боку на бок на неуклюжих коротких ногах, та умело наполнила чарки крепким хлебным вином.

Голос воеводы зазвучал звонче и уверенней:

– И еще скажу! Выпросил-таки я у государя через Сибирский приказ, чтобы дали нам на острог три чина сынов боярских для здешних лучших служилых стрельцов и казаков. Не оставлю и других, кто верно послужит мне в походе. И если Бог даст отыскать серебряную руду, без награды не останется никто. – Чуть понизив голос, он доверительно добавил: – Найдем серебро – Отечеству послужим. Воевод и бояр забудут, а нас помнить будут.

Ударил в голову хмель. Развязались языки. Загалдели за столом.

– Меня бери! – уставился на воеводу Иван. – Насиделся возле бабьего подола.

– Да уж тебя-то не обойду! – смеясь, пообещал Хрипунов. Осекся с помутневшими глазами. Вздохнул: – Эх, молодые! Не понимаете своего счастья, когда жена всякий день рядом: имеем – не бережем, потерявши – плачем. – Тряхнул бородой, по-хозяйски оглядывая застолье.

Он сидел в красном углу на воеводском сундуке, набитом наказными грамотами и казенной рухлядью. Иван поглядывал на Хрипунова и примечал, как тот постарел за зиму: прибавилось седины в бороде, голова втянулась в туловище, по-стариковски поднялись и сузились плечи.

Вдруг оживилось, помолодело его лицо, заблестели глаза. Иван обернулся к двери, куда тот смотрел. В горницу вошла Анастасия. В шелковом сарафане, в душегрее, расшитой золотой нитью, в повязке из черных соболей, со снизкой жемчуга на тонкой шее, худенькая, невысокого роста, с большими грустными глазами, она все так же походила на отроковицу. Девица мимоходом окинула взглядом собравшихся за столом, рассеянно поклонилась всем. Тихо села слева от воеводы. Служилые, смущенные ее появлением, притихли.

– Другую за здоровье Анастасии Яковлевны! – с веселым удальством крикнул Максим Перфильев.

– Нет! – ласково и строго возразил воевода. – За здоровье государя нашего Михаила Федоровича, – объявил и стал почтительно перечислять полный царский титул.

Служилые люди почтительно свесили головы, напряженно молчали. Ясырка по приказу воеводы наполнила вином братину, и пошла она по рукам. Коснулась ее губами и Анастасия. Поморщила носик, просительно взглянула на отца.

– Устала, милая! – с умилением дотронулся до ее тонкой руки воевода. – Ступай с Богом. Постараюсь много не пить. Ладно уж!

Едва сошел лед, с последними, редкими льдинами в Енисейский острог сплыл по реке сотник Бекетов с отрядом. Со всеми почестями, при всем посадском и служилом люде стрельцы сдали собранный ясак и загуляли.

Они еще догуливали и опохмелялись, а в острог прибыли новый воевода, сын боярский Андрей Леонтьевич Ошанин, и отряд березовских казаков под началом молодого атамана Ивана Галкина.

Новый воевода всем своим видом показывал почтение к Хрипунову. Принимая по описи строения и все казенное имущество, он ласково улыбался, приговаривал, что без советов и наставлений Якова Игнатьевича ему со службой не справиться. Между тем до всякой мелочи терпеливо допытывался, принимал дела долго и дотошно.

Казаки атамана Галкина нисколько не походили на обычный сброд, который присылался из собранных по острогам и городам людей. Держались они скопом, оглядывали здешних служилых по-волчьи презрительно и настороженно. Ни в сПоры, ни в душевные разговоры не втягивались: как инородцы пили и гуляли только между собой.

Молодой немногословный атаман поглядывал вокруг строгими глазами, не кичился и не куражился, но с воеводами держался как с равными. При нем были малолетний брат и раскосая, но русоволосая жена с явной примесью остяцкой крови.

Вскоре разнесся слух, что атаман Галкин в чине сына боярского имеет жалованье выше, чем у воеводы. Слух этот смущенно подтвердил Андрей Ошанин. Острожный люд, нетерпимый ко всякой несправедливости, выяснил, что прибывший – сын ермаковского атамана Галкина, а среди его казаков много детей и внуков ермаковцев.

С новым атаманом и его заносчивыми казаками енисейцы смирились. Потомки ермаковцев и служилых старой тобольской сотни были народом особым. Они помогали друг другу как родственники, какие бы чины и должности ни занимали. Спорить и ссориться с ними побаивались даже воеводы и царские стольники56. А свои, сибирские, начальные люди тайно или явно всегда их поддерживали.

Хоть атаманская должность и была выборной, но атаманский оклад по Енисейскому острогу был один. Письменного голову воевода Ошанин привез из своих доверенных людей. Максим Перфильев опять снял перстень с указательного пальца и передал атаманскую булаву бывшему воеводе Хрипунову, а тот записал его в оклад подьячего при своем отряде, и, пока сам сдавал острог, Максим собирал людей в его полк.

К неудовольствию нового воеводы Иван Галкин объявил, что пойдет с Хрипуновым искать серебряную руду и подводить под государеву руку новые народы. Как ни льстил атаману сын боярский, как ни прельщал приострожными службами, тот стоял на своем.

Стрельцы тоже рвались на дальние службы. Гулящие и прожившиеся промышленные люди, которые вышли из тайги без добычи, гурьбой ходили за Перфильевым, просились в отряд доброхотами без жалованья.

Людей, приведенных Андреем Ошаниным, на приострожные службы не хватало. Сотник Петр Бекетов оставил ему десяток своих стрельцов, из самых вздорных и ленивых, и пятерых казаков. Без этого невозможно было покинуть острог и нового воеводу. Старослужащие острожные люди не переставали удивляться. Такого множества казаков и стрельцов на Енисее не было от века, а людей все равно не хватало.

После Святой Троицы новый воевода наконец принял острог и все дела. Спорили из-за острожных пушек. Две из шести имевшихся Ошанину пришлось отдать в полк казачьего головы Хрипунова. На том раздоры были закончены.

Уходившие на дальние службы и остающиеся при остроге люди быстро помирились. Гуляли весело и дружно. И только Бекетиха жаловалась всем встречным на мужа, который, не успев вернуться со служб, опять уходил от семьи.

Десять снаряженных, просмоленных стругов стояли под яром против проездных ворот. Среди них покачивался на волне тяжелый коч казачьего головы. За его кормой моталась легкая берестянка.

День пришел. Под звон корабельного якоря, подвешенного у церкви вместо колокола, служилые и охочие люди собрались возле своих судов. Из острога с иконами и хоругвями вышел весь здешний причт, старый скитник Тимофей, монахини игуменьи Параскевы. Впереди с медным распятьем шел острожный поп Кузьма. Два казака несли престольную икону Введения во храм Пресвятой Богородицы, обернутую полотенцем и украшенную зелеными ветвями. На берегу начался молебен в честь благополучного отплытия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю